Неточные совпадения
Во второй раз он окликнул капитана звучным голосом, в котором было гораздо
больше чего-то юношеского,
чем в фигуре и лице мужчины лет тридцати.
Лицо Теркина заметно хмурилось, и глаза темнели. Старая обида на крестьянский мир села Кладенца забурлила в нем. Еще удивительно, как он мог в таком тоне говорить с Борисом Петровичем о мужицкой душе вообще. И всякий раз, как он нападет на эти думы, ему ничуть не стыдно того,
что он пошел по деловой части,
что ему страстно хочется быть при
большом капитале, ворочать вот на этой самой Волге миллионным делом.
Нужна опаска!
Чем кончится их любовь — уйдет она от мужа или нет, все-таки он должен до поры до времени ограждать ее — ее
больше,
чем всякую другую женщину. Она — огонь, все в ней горит, и ничего нет легче, как дать ей зарваться, без разума, только на один срам…
Она была «порядочная», без сомнения, держала себя совсем прилично, хотя и смело, и одета была чудесно. До сих пор он помнит черную
большую шляпу с яркими цветами, покрытую кружевом, откуда, точно из-под навеса, глядели ее глаза и улыбались ему. Да, сразу начали улыбаться. Он было подумал: она над ним посмеивается,
что он сидит таким дураком.
Он слушал и изумлялся,
что это все она рассказывает совсем незнакомому человеку и вовсе не по простоте. В ней ума было
больше,
чем в остальных двух женщинах, и никакой наивности. Оттого это так и случилось,
что они друг к другу подошли сразу, как бывает всегда в роковых встречах.
Она придет. Она должна была ждать минуты свидания с тем же чувством, как и он. Но он допускал,
что Серафима отдается своему влечению цельнее,
чем он. И рискует
больше. Как бы она ни жила с мужем, хорошо или дурно, все-таки она барыня, на виду у всего города, молоденькая бабочка, всего по двадцать первому году. Одним таким свиданием она может себя выдать, в лоск испортить себе положение. И тогда ей пришлось бы поневоле убежать с ним.
— Боюсь я вот
чего, Вася, — она продолжала еще тише, — дела-то отцовы позамялись в последние годы. Я сама думала, да и в городе долго толковали,
что у него
большой капитал, кроме мельницы, где они живут.
Теркин кивнул головой, слушая ее; он знал,
что мельница ее отца, Ефима Спиридоныча Беспалова, за городом, по ту сторону речки, впадающей в Волгу, и даже проезжал мимо еще в прошлом году. Мельница была водяная, довольно старая, с жилым помещением, на его оценочный глазомер — не могла стоить
больше двадцати, много тридцати тысяч.
— Мать уже намекала мне,
что после отца не окажется
больших денег. Завещание он вряд ли написал… Старого закона люди завещаний не охотники составлять. На словах скажет или из рук в руки отдаст. Мать меня любит
больше всех… Ведь и ей жить нужно… Ежели и половину мне отдаст… не знаю,
что это составит?
— Вася! ты на меня как сейчас взглянул — скажешь: я интересанка!.. Клянусь тебе, денег я не люблю, даже какое-то презрение к ним чувствую; они хуже газетной бумаги, на мой взгляд… Но ты пойми меня: мать — умная женщина, да и я не наивность, не институтка. Только в совете нам не откажи, когда нужно будет…
больше я ни о
чем не прошу.
— Ни в каком случае! Это и мать говорит, а она отроду не выдумывала. Не знаю, солгала ли на своем веку в одном каком важном деле, хоть и не принимала никогда присяги. Отец-то Калерию баловал… куда
больше меня. И все ее эти выдумки и поступки не то
что одобрял… а не ограничивал. Всегда он одно и то же повторял: «Мой первый долг — Калерию обеспечить и ее капиталец приумножить».
Он знал,
что в купеческих семьях, все равно
что в крестьянстве, нежностей
больших не водится.
— Вася! Я готова уехать с тобой. На том же пароходе, так вот, как я есть… в одном платье… Но не будешь ли ты сам упрекать меня потом за то, как я обошлась с мужем? Я ему скажу,
что люблю другого и не хочу
больше жить с ним. Надо его дождаться… Для тебя я это делаю…
Виттих сам заговаривал с учениками и в классе, и на улице; только про него давно толковали,
что он «переметная сума» — в глаза лебезит, «голубчиком» называет, а директору все доносит и в совете, при обсуждении отметок за поведение, наговаривает
больше всех остальных.
Теркина Перновский особенно донимал: никогда не ставил ему «пяти», говорил и в совете, и в классе,
что у кого хорошие способности, тот обязан вдесятеро
больше работать, а не хватать все на лету. С усмешкой своего злобного рта он процеживал с кафедры...
Силантий хоть и говорил,
что Виттих добрее, но он на него всего
больше был зол и, зная его нрав, подозревал,
что из-за «оговоров» Виттиха его разочли.
— Знаете
что, Василий Иванович, — заговорил он раз под вечер, сидя на краю койки больного. — Вам не уйти с вашим характером от
большого наказания… Вы это чувствуете… Недаром вы на свою жизнь посягали. Одно средство, — продолжал он, — выиграть время и, быть может, совсем оправдаться — это… это…
Даже по прошествии десяти с лишком лет Теркин не мог дать себе ясного отчета в том,
чего в нем было
больше — притворства или настоящей психопатии? По крайней мере, в первые дни после того, как он бросился на лазаретного сторожа, и доктор с Терентьевым начали верить в его умственное расстройство; быть может, одна треть душевного недомогания и была, но долю притворства он не станет и теперь отрицать. В нем сидела тогда одна страстная мысль...
Перед ним неизменно, в течение нескольких недель, стоял образец настоящего душевнобольного, тихого, способного выздороветь. Он не говорил и не делал ничего дикого или смешного; но
чем больше изучал его Теркин, тем отчетливее выделялись перед ним мины, звуки, взгляды, движения, каких «не сочинишь» по собственному произволу. Он мог усвоить их себе. Все это ему пригодится. Но его не оставляла боязнь — вместе с игрой лица и манерой держать себя и самому не впадать в психопатию.
Была минута, — он еще стоял, — когда ноги его дрогнули и похолодели. В глазах стало темнеть. Позор наказания обдал его гораздо
большим ужасом,
чем мысль потерять разум в сумасшедшем доме. Это он прекрасно сознавал.
— Ну, Вася! Не могу я тебя похвалить за то,
что ты
больше года личину на себе носил, — это, брат, хуже всего остального. Ведь вороги-то мои хотели донять меня тем,
что над тобой Шемякин суд справили!
Калерия и ее мозжила. Ничего она не могла по совести иметь против этой девушки. Разве то,
что та еще подростком от старой веры сама отошла, а Матрена Ниловна тайно оставалась верна закону, в котором родилась,
больше,
чем Ефим Галактионыч. Не совладала она с ревностью матери. Калерия росла «потихоней» и «святошей» и точно всем своим нравом и обликом хотела сказать...
Где же ей взять наружностью против Симочки! А все-таки, когда она здесь жила перед тем, как в Петербурге в «стриженые» сбежала, ст/оящие молодые люди почитали ее
больше,
чем Симочку, хоть она и по учению-то шла всегда позади.
Не хотела Матрена Ниловна помириться и с тем,
что «святоше» достанутся, быть может,
большие деньги, — она не знала, сколько именно, — а Симочке какой-нибудь пустяк. Ее душу неприязнь к Калерии колыхала, точно какой тайный недуг. Она только сдерживалась и с глазу на глаз с дочерью и наедине с самой собою.
—
Что там найдете…
больше ничего и нет… Нигде не ищите, в другом месте… И по-Божески, по-Божески…
Жутко ей перед матерью за «любовника», но теперь она
больше не станет смущаться: узнает мать или нет — ей от судьбы своей не уйти. И с Рудичем она жить будет только до той минуты, когда им с матерью достанется то,
что лежит в потаенном ящике отцовской шкатулки.
И с той самой поры она считает себя гораздо честнее. Нужды нет,
что она вела
больше года тайные сношения с чужим мужчиной, а теперь отдалась ему, все — таки она честнее. У нее есть для кого жить. Всю свою душу отдала она Васе, верит в него, готова пойти на
что угодно, только бы он шел в гору. Эта любовь заменяла ей все… Ни колебаний, ни страха, ни вопросов, ни сомнений!..
Что было, то прошло! Он ее любит… Она ему принадлежит!
Чего же
больше? Еще неделя, две — и не будет ее в этих постылых комнатах.
На тебе: любила два года, ездила на свидания в Нижний, здесь видалась у тебя под носом и ушла, осрамила тебя
больше,
чем самое себя»…
«И зачем я с ним разговариваю? — подумала она. Какое мне дело?
Чем больше продулся, тем лучше».
И Теркину вспомнился тут его разговор на пароходе с тем писателем, Борисом Петровичем. Он ему прямо сказал тогда,
что считает такие затеи вредными. Там, в крестьянском быту, еще скорее можно вести такое артельное хозяйство, коли желаешь, сдуру или от великого ума, впрягать себя в хомут землепашца, а на заводе, на фабрике, в
большом промысловом и торговом деле…
— Ей-ей, не читал, Арсений Кирилыч. Я уже говорил господину Дубенскому,
что больше недели листка в глаза не видал.
Кажется,
больше второе,
чем первое. И такая оценка своей совести огорчила его чрезвычайно… Даже пот выступил у него на лбу.
Вот мать ее вынимает из шкатулки, той самой шкатулки,
что отец перед смертью велел подать к нему на кровать,
большой пакет.
«Двадцать тысяч Васе пригодятся. А десять мы придержим. На
что Калерии
больше тысячи рублей?.. На глупости какие?.. Стриженым раздавать?..»
— Нет!.. Ты напрасно, Вася! — Она выпрямила стан и поглядела на него вбок. — Все,
что ты и твои заботы, планы — это и моя жизнь.
Больше у меня нет никакой, да и не будет!
— Видишь… — продолжала Серафима тихо, но тревожнее,
чем бы нужно. — После отца осталось…
больше,
чем мы с мамашей думали… И никакого завещания он не оставил.
Он уже переживал минуты настоящей опасности и знал,
что не теряется. В голове его сейчас же становилось ясно и возбужденно, как от
большого приема хины.
Они пустились бежать. Спасательный обруч она бросила, как только вышла на берег. И Теркина начинала пробирать дрожь. Платье прилипло еще плотнее,
чем в воде. В боковом кармане визитки он чувствовал толстый бумажник, в нем лежали взятые на дорогу деньги и нужные документы. И к груди, производя ощущение чесотки, прилипла замшевая
большая сумка с половиной всей суммы, спасенной ими обоими.
Он прижимал локтем ее руку и заглядывал ей под шляпу, такую же темную, с
большими полями, как и та,
что погибла со всем остальным добром на пароходе «Сильвестр».
И сразу же в эти последние дни августа привалило к нему столько груза и пассажиров,
что сегодня, полчаса до отхода, хозяин его дал приказание
больше не грузить, боясь сесть за Сормовом, на том перекате, где он сам сидел на «Бирюче».
Он вспомнил,
что Серафима просила его привезти ей два-три оренбургских платка: один
большой, рублей на десять, да два поменьше, рубля по четыре, по пяти.
Про нее рассказывали,
что она барышня хорошей фамилии, чуть не княжна какая-то; ушла на сцену против воли родителей; пока ведет себя строго, совсем еще молоденькая, не
больше как лет семнадцати.
Но когда раздались низкие грудные звуки Марии Стюарт, он встрепенулся и до конца акта просидел не меняя позы, не отрывая от глаз бинокля. Тон артистки, лирическая горечь женщины, живущей
больше памятью о том, кто она была,
чем надеждами, захватывал его и вливал ему в душу что-то такое, в
чем он нуждался как в горьком и освежающем лекарстве.
А разве в нем такая же страсть, как в ней?.. Но
больше получаса назад он целовался с хмелеющей бабенкой, которая сама призналась,
что она «пьяница». И если у них не дошло дело до конца, то не потому, чтобы ему стало вдруг противно, тошно…
— Никакая филлоксера их не подведет! Деньжищ, сбережений все-таки
больше,
чем во всей остальной Европе, за исключением Англии.
Вместе с Степанидой что-то принес для стола карлик, в серой паре из бумажной материи, очень маленький, с белокурой
большой детской головой, безбородый, румяный, на коротких ножках, так
что он переваливался с боку набок.
Но вот уже
больше получаса, как она затосковала по Васе, поднималась к нему наверх, сбежала вниз и начала метаться по комнатам… Страх на нее напал… Мелькнула мысль,
что он совсем уйдет, не вернется или что-нибудь над собою «сотворит».
Одна Серафима не привыкла ни умываться, ни одеваться. Она торопила горничную, нашла,
что утренний пеньюар нехорошо выглажен; волосы она наскоро заправила под яркую фуляровую наколку, которая к ней очень шла; но все-таки туалет взял
больше получаса.
Это его всего
больше беспокоило. Неужели из трусости перед Серафимой? Разве он не господин своих поступков? Он не ее выдавал, а себя самого… Не может он умиляться тем,
что она умоляла его не «срамить себя» перед Калерией… Это — женская высшая суетность… Он — ее возлюбленный и будет каяться девушке, которую она так ненавидит за то,
что она выше ее.