Это был плохенький хор: дурно одетые женщины, очевидно, разъезжавшие только по мелким ярмаркам, зато настоящие черномазые и глазастые, без подозрительных приемышей из русских, что нынче попадаются в любом известном хору. И романсы они пели старинные, чуть не тридцатых годов.
Один из этих романсов всем, однако, пришелся очень по вкусу: «Ты не поверишь», пропетый в два голоса. За ним хор подхватил тоже старинную застольную песню, перевирая текст Пушкина...
Дуэт пели солистка, с отбитым, но задушевным голосом, и начальник хора, бас, затянутый, — ему и теперь памятна эта подробность, — в чекмень из верблюжьего сукна ремнем с серебряным набором и в широчайших светло-синих шароварах, покрывавших ему концы носков, ухарски загнутых кверху.
Так он и не докончил обзора галереи Главного дома, со всех сторон стесненный густой волной народа, глазеющего на своды, крышу, верхние проходы, — на одном из них играл хор музыки, — на крикливо выставленный товар, на все, что ему казалось диковинкой. Некоторые мужики и бабы шли с разинутыми ртами.
Низковатая большая эстрада стояла с инструментами к левому углу. Певицы разбрелись по соседним комнатам. Две-три сидели за столом и пили чай. Мужчины хора еще не показывались.
— Москва все себе заграбастала, — продолжал возбужденнее Усатин, отправляя в рот ложку свежей икры. — И ярмарка вовсе не всемирный, а чисто московский торг, отделение Никольской с ее переулками. И к чему такие трактирищи с глупой обстановкой? Хор из Яра, говорили мне, за семь тысяч ангажирован. На чем они выручают? Видите — народу нет, а уж первый час ночи. Дерут анафемски.
На площадке перед рестораном Откоса, за столиками, сидела вечерняя публика, наехавшая снизу, с ярмарки, — почти все купцы. Виднелось и несколько шляпок. Из ресторана слышно было пение женского хора. По верхней дорожке, над крутым обрывом, двигались в густых уже сумерках темные фигуры гуляющих, больше мужские.
Это — крайний предел села. Монастырь стоит наверху же, но дальше, на матерой земле позади выгона, на открытом месте. А на крутизне, ближайшей от пристани, лепятся лачуги… Наверху, в новых улицах, наставили домов «богатеи», вышедшие в купцы, хлебные скупщики и судохозяева. У иных выведены барские хоромы в два и три этажа, с балконами и даже бельведерами.
Теркин ожидал еще большей бедности; но все-таки ему бросился в глаза контраст между этой обстановкой и хоромами Никандра Саввича Мохова, отделанными с разными купеческими затеями.
Они поют вместе. Николай Никанорыч умеет ноты разбирать бойчее, чем она, хоть ее и учили в институте, и в хоре она считалась из самых лучших. И когда им нужно взять вместе двойную ноту, на которой есть задержка, она непременно поднимет голову; его черные глаза глядят на нее так, что она вся вспыхнет и тотчас же начнет ужасно громко стучать по клавишам.
На берегу запели, — странно запели. Сначала раздался контральто, — он пропел две-три ноты, и раздался другой голос, начавший песню сначала, а первый всё лился впереди его… — третий, четвертый, пятый вступили в песню в том же порядке. И вдруг ту же песню, опять-таки сначала, запел хор мужских голосов.
Прошел час, другой. В городском саду по соседству играл оркестр и пел хор песенников. Когда Вера Иосифовна закрыла свою тетрадь, то минут пять молчали и слушали «Лучинушку», которую пел хор, и эта песня передавала то, чего не было в романе и что бывает в жизни.
Девушка вздохнула и осмотрелась. Музыка смолкла, но Ассоль была еще во власти ее звонкого хора. Это впечатление постепенно ослабевало, затем стало воспоминанием и, наконец, просто усталостью. Она легла на траву, зевнула и, блаженно закрыв глаза, уснула — по-настоящему, крепким, как молодой орех, сном, без заботы и сновидений.
О, жизнь! Я вновь ее люблю И ею вновь любим взаимно… Природы друг, я в ней ловлю Все звуки жизненного гимна… О, жизнь! Я ею вновь любим И вновь люблю ее взаимно… Стихом участвую моим Я в хоре жизненного гимна.