Неточные совпадения
В основе «философии свободы» лежит деление на два типа мироощущения
и мироотношения — мистический
и магический. Мистика пребывает в сфере свободы, в ней — трансцендентный прорыв из необходимости естества в свободу божественной жизни. Магия еще пребывает в сфере необходимости, не выходит из заколдованности естества. Путь магический во
всех областях легко становится путем человекобожеским. Путь
же мистический должен быть путем богочеловеческим. Философия свободы есть философия богочеловечества.
Все, что я скажу в этой книге, будет дерзающей попыткой сказать «что-то», а не «о чем-то»,
и дерзость свою я оправдываю так
же, как оправдывал ее Хомяков.
Теория Гарнака о том, что догматы были рационализацией христианства, интеллектуализмом, внесением начал греческой философии, опровергается
всей историей Церкви, которая учит, что
все догматы были мистичны
и безумны, опытны
и для разума человеческого антиномичны, ереси
же были рационалистичны, человеческим разумом устраняли антиномичность, были выдумкой человеческой.
И те
же рационалисты не видят рационализма
и интеллектуализма в ограничениях веры разумом
и наукой, в отдании
всего объективного
и реального во власть малого разума.
Но на том
же основании, на котором Кант не признается рационалистом, рационалистами должны быть признаны Эккерт
и Бёме, блаженный Августин
и Скотт Эригена, католики
и православные,
все верующие в Церковь
и все,
все те, кого в истории принято называть мистиками.
Все эти люди отрицали веру своим сознанием, но они верили в разные вещи, часто столь
же невидимые, как
и объекты подлинно религиозной веры.
В теософических течениях нашего времени нельзя не видеть возрождения гностицизма; это
все то
же желание узнать, не поверив, узнать, ни от чего не отрекаясь
и ни к чему не обязываясь, благоразумно подменив веру знанием.
Но волевые корни позитивизма
и гностицизма те
же — отрицание свободного акта веры, требование, чтобы
все вещи стали видимыми
и тогда лишь опознанными.
Лишь рационалистическое рассечение целостного человеческого существа может привести к утверждению самодовлеющей теоретической ценности знания, но для познающего, как для существа живого
и целостного, не рационализированного, ясно, что познание имеет прежде
всего практическую (не в утилитарном, конечно, смысле слова) ценность, что познание есть функция жизни, что возможность брачного познания основана на тождестве субъекта
и объекта, на раскрытии того
же разума
и той
же бесконечной жизни в бытии, что
и в познающем.
Но
все же то, что мы называем «знанием»,
и то, что называем «верой», глубоко различается,
и мы старались пролить свет на это различие.
Это
все то
же желание знать невидимые вещи
и неспособность в них верить, отказ от подвига веры.
Для критической гносеологии познание есть
все же дело человеческое,
и потому освобождение от психологизма есть поднятие себя за волосы.
И трансцендентальный человек —
все же человек.
Неужели
же все «есть» только в суждении
и вне суждения ничего нет?
То
же я знаю
и обо
всем объеме бытия, которое не зависит ни от какого суждения, хотя бы от суждения «сознания вообще», как утверждают гносеологи.
Вся культура развивается из культа, это исторически
и научно установлено; культ
же есть объективирование религиозной мистики,
и в нем нет никакой рационализации.
Человек-микрокосм есть столь
же многосложное
и многосоставное бытие, как
и макрокосм, в нем есть
все, от камня до Божества.
Кто из нас не испытывал желания жить одновременно
и в своем отечестве, волнуясь
всеми интересами своей родины,
и в то
же время где-нибудь в Париже, Лондоне или Швейцарии в кругу других, но тоже близких интересов
и людей?
Как ни повреждены
и наше «я»,
и весь мир, орган, связывающий с абсолютным бытием,
все же остается,
и через него дается непосредственное знание.
Откуда
же та иррациональность, греховность бытия, которая рождает
все ограничивающий
и сковывающие категории
и делает наше познание мира болезненным
и неудовлетворяющим?
В природном порядке, в жизни человеческого рода
все подчинено закону тления; каждое поколение съедается поколением последующим, унавоживает своими трупами почву для цветения молодой жизни; каждое человеческое лицо превращается в средство для новых человеческих лиц, которых ждет та
же участь; каждое лицо рождает будущее
и умирает в акте рождения, распадается в плохой бесконечности.
И живет человеческий род,
весь отравленный этим трупным ядом своих предшественников,
всех предыдущих поколений,
всех человеческих лиц, так
же жаждавших полноты жизни
и совершенства; живет человек безумной мечтой победить смерть рождением, а не вечной жизнью, победить ужас прошлого
и настоящего счастьем будущего, для которого не сохранится ни один живой элемент прошлого.
Конец мировой трагедии так
же предвечно дан, как
и ее начало; само время
и все, что в нем протекает, есть лишь один из актов трагедии, болезнь бытия в момент его странствования.
Болезнь эта прежде
всего выразилась в том, что
все стало временным, т. е. исчезающим
и возникающим, умирающим
и рождающимся;
все стало пространственным
и отчужденным в своих частях, тесным
и далеким, требующим того
же времени для охватывания полноты бытия; стало материальным, т. е. тяжелым, подчиненным необходимости;
все стало ограниченным
и относительным; третье стало исключаться, ничто уже не может быть разом А
и не-А, бытие стало бессмысленно логичным.
Само противоположение субъекта
и объекта, самоубийственное рационализирование
всего живого в познании есть, как мы видели, результат того
же заболевания бытия, которое превратило его во временное, пространственное, материальное
и логическое.
Идея
же греха
и вытекающей из него болезненности бытия дана нам до
всех категорий, до всякого рационализирования, до самого противоположения субъекта объекту; она переживается вне времени
и пространства, вне законов логики, вне этого мира, данного рациональному сознанию.
Отпавший от Бога мир
все же сохранил с Ним мистическую связь, хотя
и поврежденную.
Эпоха не только самая аскетическая, но
и самая чувственная, отрицавшая сладострастье земное
и утверждавшая сладострастье небесное, одинаково породившая идеал монаха
и идеал рыцаря, феодальную анархию
и Священную Римскую империю, мироотрицание церкви
и миродержавство той
же церкви, аскетический подвиг монашества
и рыцарский культ прекрасной дамы, — эпоха эта обострила дуализм во
всех сферах бытия
и поставила перед грядущим человечеством неразрешенные проблемы: прежде
всего проблему введения
всей действительности в ограду церкви, превращения человеческой жизни в теократию.
Раньше обоготворяли человека-папу
и человека-цезаря
и этим изменяли Богу, потом стали обоготворять
всех людей, человечество, народную волю, изменяли Богу во имя той
же человеческой власти — народовластия.
Старые гностики —
все же рационалисты, хотя
и с богатой, творческой фантазией, не могли постигнуть тайны преосуществления, которое распространяется
и на
весь материальный мир.
Всякая оккультная школа направлена лишь на частное, преследует лишь частные цели, подобно отдельным монашеским орденам или отдельным областям знания; когда
же мнит себя
всем, т. е. Церковью, тогда впадает в демонический рационализм
и вырождается в шарлатанизм.
В хилиазме (не еврейском, а подлинно христианском) скрыта
все та
же основная тайна христианства — тайна соединения
и претворения одного мира в другой.
Все великие творцы в истории человечества — такие
же участники в Божьем деле, в творчестве нового Космоса, как
и святые
и подвижники.
Неточные совпадения
Мои богини! что вы? где вы? // Внемлите мой печальный глас: //
Всё те
же ль вы? другие ль девы, // Сменив, не заменили вас? // Услышу ль вновь я ваши хоры? // Узрю ли русской Терпсихоры // Душой исполненный полет? // Иль взор унылый не найдет // Знакомых лиц на сцене скучной, //
И, устремив на чуждый свет // Разочарованный лорнет, // Веселья зритель равнодушный, // Безмолвно буду я зевать //
И о былом воспоминать?
Но в них не видно перемены; //
Всё в них на старый образец: // У тетушки княжны Елены //
Всё тот
же тюлевый чепец; //
Всё белится Лукерья Львовна, //
Всё то
же лжет Любовь Петровна, // Иван Петрович так
же глуп, // Семен Петрович так
же скуп, // У Пелагеи Николавны //
Всё тот
же друг мосье Финмуш, //
И тот
же шпиц,
и тот
же муж; // А он,
всё клуба член исправный, //
Всё так
же смирен, так
же глух //
И так
же ест
и пьет за двух.
А тот… но после
всё расскажем, // Не правда ль?
Всей ее родне // Мы Таню завтра
же покажем. // Жаль, разъезжать нет мочи мне: // Едва, едва таскаю ноги. // Но вы замучены с дороги; // Пойдемте вместе отдохнуть… // Ох, силы нет… устала грудь… // Мне тяжела теперь
и радость, // Не только грусть… душа моя, // Уж никуда не годна я… // Под старость жизнь такая гадость…» //
И тут, совсем утомлена, // В слезах раскашлялась она.
«Не спится, няня: здесь так душно! // Открой окно да сядь ко мне». — // «Что, Таня, что с тобой?» — «Мне скучно, // Поговорим о старине». — // «О чем
же, Таня? Я, бывало, // Хранила в памяти не мало // Старинных былей, небылиц // Про злых духов
и про девиц; // А нынче
всё мне тёмно, Таня: // Что знала, то забыла. Да, // Пришла худая череда! // Зашибло…» — «Расскажи мне, няня, // Про ваши старые года: // Была ты влюблена тогда?» —
Но тише! Слышишь? Критик строгий // Повелевает сбросить нам // Элегии венок убогий //
И нашей братье рифмачам // Кричит: «Да перестаньте плакать, //
И всё одно
и то
же квакать, // Жалеть о прежнем, о былом: // Довольно, пойте о другом!» // — Ты прав,
и верно нам укажешь // Трубу, личину
и кинжал, //
И мыслей мертвый капитал // Отвсюду воскресить прикажешь: // Не так ли, друг? — Ничуть. Куда! // «Пишите оды, господа,