Неточные совпадения
«Матушка Софья Николавна, — не один раз говорила, как
я сам слышал, преданная ей душою дальняя родственница Чепрунова, — перестань
ты мучить свое дитя; ведь уж и доктора и священник сказали
тебе, что он не жилец.
Ведь
ты только мешаешь ей и тревожишь ее, а пособить не можешь…» Но с гневом встречала такие речи моя мать и отвечала, что покуда искра жизни тлеется во
мне, она не перестанет делать все что может для моего спасенья, — и снова клала
меня, бесчувственного, в крепительную ванну, вливала в рот рейнвейну или бульону, целые часы растирала
мне грудь и спину голыми руками, а если и это не помогало, то наполняла легкие мои своим дыханьем — и
я, после глубокого вздоха, начинал дышать сильнее, как будто просыпался к жизни, получал сознание, начинал принимать пищу и говорить, и даже поправлялся на некоторое время.
«Не пора ли спать
тебе, Сережа?» — сказал мой отец после долгого молчания; поцеловал
меня, перекрестил и бережно, чтоб не разбудить мать, посадил в карету.
Кабы было поближе,
я сводил бы
тебя посмотреть на них.
«Здравствуй, батюшка Алексей Степаныч! — заговорил один крестьянин постарше других, который был десятником, как
я после узнал, — давно мы
тебя не видали.
Отец мой с сердцем отвечал, и таким голосом, какого
я у него никогда не слыхивал: «Так
ты за вину внука наказываешь больного дедушку?
Я многого не понимал, многое забыл, и у
меня остались в памяти только отцовы слова: «Не вмешивайся не в свое дело,
ты все дело испортишь,
ты все семейство погубишь, теперь Мироныч не тронет их, он все-таки будет опасаться, чтоб
я не написал к тетушке, а если пойдет дело на то, чтоб Мироныча прочь, то Михайлушка его не выдаст.
На такие речи староста обыкновенно отвечал: «Слушаю, будет исполнено», — хотя мой отец несколько раз повторял: «
Я, братец,
тебе ничего не приказываю, а говорю только, не рассудишь ли
ты сам так поступить?
Я и тетушке донесу, что никаких приказаний
тебе не давал, а
ты на
меня не ссылайся».
«Сережа, — сказал он, —
я попрошу у хозяина лошадь и роспуски, и он довезет нас с
тобой до Ика.
Как только солнце станет садиться,
я пришлю
тебя с Ефремом.
Она почувствовала невозможность лишить
меня этого счастия и с досадой сказала отцу: «Как
тебе не стыдно взманить ребенка?
Ведь он опять так же взволнуется, как на Деме!» Тут
я получил употребление языка и принялся горячо уверять, что буду совершенно спокоен; мать с большим неудовольствием сказала: «Ступай, но чтоб до заката солнца
ты был здесь».
«Что с
тобой, — вскрикнула она, — здоров ли
ты?»
Я отвечал, что совершенно здоров, но что
мне не захотелось удить.
«Ну, так
ты нам скажи, невестушка, — говорила бабушка, — что твои детки едят и чего не едят: а то ведь
я не знаю, чем их потчевать; мы ведь люди деревенские и ваших городских порядков не знаем».
Я умру с тоски; никакой доктор
мне не поможет», — а также слова отца: «Матушка, побереги
ты себя, ведь
ты захвораешь,
ты непременно завтра сляжешь в постель…» — слова, схваченные моим детским напряженным слухом на лету, между многими другими, встревожили, испугали
меня.
Видно,
ты боишься и не любишь дедушку?» — «Маменька больна», — сказал
я, собрав все силы, чтоб не заплакать.
Дедушка слушал
меня внимательно, приветливо улыбался, наконец сказал, как-то значительно посмотря на бабушку и тетушку: «Это хорошо, что
ты мать любишь.
«Слава богу, — сказала мать, —
я вижу, что
ты дедушке понравился.
Он добрый,
ты должен любить его…»
Я отвечал, что люблю и, пожалуй, сейчас опять пойду к нему; но мать возразила, что этого не нужно, и просила отца сейчас пойти к дедушке и посидеть у него: ей хотелось знать, что он станет говорить обо
мне и об сестрице.
Запах постного масла бросился
мне в нос, и
я сказал: «Как нехорошо пахнет!» Отец дернул
меня за рукав и опять шепнул
мне, чтоб
я не смел этого говорить, но дедушка слышал мои слова и сказал: «Эге, брат, какой
ты неженка».
Ефрем доброй породы, а не то, пожалуй,
я дам
тебе свою Аксютку ходить за детьми».
На другой день, когда мы пришли здороваться к дедушке, он довольно сурово сказал
мне: «
Я слышу, что
ты все хнычешь,
ты плакса, а глядя на
тебя, и козулька плачет.
«А, так
ты так же и отца любишь, как мать, — весело сказал дедушка, — а
я думал, что
ты только по ней соскучился.
Я живо помню, как он любовался на нашу дружбу с сестрицей, которая, сидя у него на коленях и слушая мою болтовню или чтение, вдруг без всякой причины спрыгивала на пол, подбегала ко
мне, обнимала и целовала и потом возвращалась назад и опять вползала к дедушке на колени; на вопрос же его: «Что
ты, козулька, вскочила?» — она отвечала: «Захотелось братца поцеловать».
Я попробовал даже сказать ей: «Зачем
ты, нянюшка, говоришь неправду?» Она отвечала, что грех
мне на нее нападать, и заплакала навзрыд.
Я даже слышал, как мой отец пенял моей матери и говорил: «Хорошо, что батюшка не вслушался, как
ты благодарила сестру Аксинью Степановну, и не догадался, а то могла бы выйти беда.
Я привезу
тебе гренадерскую шапку и тесак…»
Я перепугался и убежал от него.
Мать спросила
меня: «
Ты не чувствуешь своей вины перед Петром Николаичем, не раскаиваешься в своем поступке, не хочешь просить у него прощенья?»
Я отвечал, что
я перед Петром Николаичем не виноват, а если маменька прикажет, то прощения просить буду.
— Когда
ты одумаешься, то пришли за
мной Евсеича: тогда и
я прощу
тебя».
Евсеич, опасаясь сильного и холодного ветра, сказал
мне: «Пойдем, соколик, в горницу; река еще не скоро взломается, а
ты прозябнешь.
Я ведь говорил, что
ты чужих боишься.
Послушать
тебя, так
ты один на целый полк пойдешь!» Эти простые речи, сказанные без всякого умысла, казались
мне самыми язвительными укоризнами.
Я стал просить об этом отца и мать и получил в ответ: «Ну, куда еще
тебе верхом ездить!» — и ответ
мне очень не понравился.
Горячею благодарностью к ней наполнилось мое сердце, когда она сама сказала
мне: «Сережа,
ты ляжешь со
мной».
В Неклюдове служили по дедушке панихиду на его могилке, а
ты, соколик, читал по нем псалтырь в его горнице», и
я чувствовал необыкновенное удовольствие, смешанное с какой-то даже гордостью.
Он пришел и, услыша издали мои рыданья, подходя ко
мне, закричал: «Что
ты, Сережа!
Мать будет здорова, у
тебя родился братец…» Он взял
меня на руки, посадил к себе на колени, обнял и поцеловал.
Это
меня очень смутило: одевать свое горячее чувство в более сдержанные, умеренные выражения
я тогда еще не умел;
я должен был показаться странным, не тем, чем
я был всегда, и мать сказала
мне: «
Ты, Сережа, совсем не рад, что у
тебя мать осталась жива…»
Я заплакал и убежал.
Отец с досадой отвечал: «Совестно было сказать, что
ты не хочешь быть их барыней и не хочешь их видеть; в чем же они перед
тобой виноваты?..» Странно также и неприятно
мне показалось, что в то время, когда отца вводили во владение и когда крестьяне поздравляли его шумными криками: «Здравствуй на многие лета, отец наш Алексей Степаныч!» — бабушка и тетушка, смотревшие в растворенное окно, обнялись, заплакали навзрыд и заголосили.
— «А потому, что бабушке и тетушке твоей стало бы еще грустнее; к тому же
я терпеть не могу… ну, да
ты еще мал и понять
меня не можешь».
Я теперь все знаю; подумаю хорошенько о твоем намеренье и дам
тебе совет.
Тетушка часто останавливала
меня, говоря: «А как же тут нет того, что
ты нам рассказывал? стало быть,
ты все это от себя выдумал?
Едва мать и отец успели снять с себя дорожные шубы, как в зале раздался свежий и громкий голос: «Да где же они? давайте их сюда!» Двери из залы растворились, мы вошли, и
я увидел высокого роста женщину, в волосах с проседью, которая с живостью протянула руки навстречу моей матери и весело сказала: «Насилу
я дождалась
тебя!» Мать после
мне говорила, что Прасковья Ивановна так дружески, с таким чувством ее обняла, что она ту же минуту всею душою полюбила нашу общую благодетельницу и без памяти обрадовалась, что может согласить благодарность с сердечною любовью.
Когда
тебе захочется
меня видеть — милости прошу; не захочется — целый день сиди у себя:
я за это в претензии не буду;
я скучных лиц не терплю.
Я полюбила
тебя, как родную, но себя принуждать для
тебя не стану.
Прасковья Ивановна рассмеялась и сказала: «А,
ты охотник до картинок, так ступай с своим дядькой и осмотри залу, гостиную и диванную: она лучше всех расписана; но руками ничего не трогать и
меня бабушкой не звать, а просто Прасковьей Ивановной».
Александра Ивановна беспрестанно улыбалась и наконец тихо промолвила: «Экой
ты дитя!»
Я был смущен такими словами и как будто охладел в конце моих рассказов.
Оставшись на свободе,
я увел сестрицу в кабинет, где мы спали с отцом и матерью, и, позабыв смутившие
меня слова «экой
ты дитя», принялся вновь рассказывать и описывать гостиную и диванную, украшая все, по своему обыкновенью.
Я вдруг обратился к матери с вопросом: «Неужели бабушка Прасковья Ивановна такая недобрая?» Мать удивилась и сказала: «Если б
я знала, что
ты не спишь, то не стала бы всего при
тебе говорить,
ты тут ничего не понял и подумал, что Александра Ивановна жалуется на тетушку и что тетушка недобрая; а это все пустяки, одни недогадки и кривое толкованье.