В лесах
1874
Глава тринадцатая
Натерпелась Марья Гавриловна. До смерти истомилось бедное сердце ее в безотрадной неизвестности, в мрачных тяжелых думах и в тревогах, день и ночь мутивших ее душу. Ровно в тесном затворе посхимленная старица, сидит она безвыходно в уютном своем домике. В часовню даже по праздникам перестала ходить, людей не видит и знать не хочет, что за порогом ее домика делается. Заходили было к ней иной раз Фленушка с Марьюшкой время скоротать, но безответною оставалась на веселые разговоры их Марья Гавриловна, безучастно слушала келейное их празднословье.
— Заспесивилась наша краля, зачванилась, — топнув с досады ногой, молвила Фленушка, выходя однажды с Марьюшкой из домика Марьи Гавриловны. — Битый час сидели у ней, хоть бы единое словечко выронила… В торги, слышь, пускается, каменны палаты закладывать собирается, куда с нашей сестрой ей водиться!.. А мне наплевать — ноги моей не будет у грубиянки; и ты не ходи к ней, Марьюшка.
Не раз заглядывала к Марье Гавриловне и матушка Манефа. Но и с ней не вязалась беседа у молодой вдовы. Сколько раз искушенная житейскими опытами игуменья пыталась вызвать ее на искреннее, откровенное признанье в сокровенных думах и затаенных чувствах, всегда холодна, всегда безответна оставалась Марья Гавриловна. Сердечная скорбь ее тайной повита и семью печатями запечатана.
«Мир обуял, — решила Манефа. — Прелесть тщетного жития смущает бедную, мятежные мысли обуревают душу ее».
Но какие мысли, о ком, о чем, — не могла придумать игуменья.
И с Таней, душой и телом преданной своей «сударыне», и с той ни слова Марья Гавриловна… Одна переживает печали, одна переносит горе сердечное.
Где прежняя ласка приветная, куда кануло беззаботное веселье и тихий, невозмутимый покой души, отдохнувшей от былого горя, забывшей старые сердечные раны? Все как ветром свеяло.
Перед отъездом Манефы на сорочины в Осиповку Марья Гавриловна получила от брата письмо. Уведомлял он о покупке «Соболя», писал, что надо как можно скорее принимать его да, набрав клади, отправлять к Верху. Но про того, кого ради куплен тот пароход, ни слуху ни духу: Алексей словно в воду канул. Обещал побывать в Комарове через две недели, — пятая в исходе, а его нет как нет… Стороной узнала Марья Гавриловна, что отошел от Патапа Максимыча и уехал в город, но воротился ль оттуда или дальше куда отправился, разведать не могла.
Сидит под окном да тоскует, недвижно сидит, устремив слезные очи на черную полосу леса, и слышит разговор какого-то проезжего крестьянина с обительским конюхом Дементьем о дороге в Городец, на какие деревни надобно ехать. Дементий в числе деревушек помянул Поромово.
«Чего еще лучше? — подумала Марья Гавриловна. — Авось воротился из города, авось у отца теперь с матерью… Накажу тому мужичку побывать в Поромовой, разузнать о нем». Вздумано — сделано. Наказала Марья Гавриловна проезжему крестьянину, непременно бы повидал он Алексея Лохматого, сказал бы ему, что место на пароходе для него готово, чтоб, не медля ни минуты, ехал в Комаров. Два рубля серебром обещала, если тот крестьянин на возвратном пути ей ответ привезет. Писать хотела, но сил недостало и стыдно как-то было…
Дён через пять посланный воротился за сулеными рублями. Сказал, что Алексея в Поромовой нет, поехал-де в город, а где теперь, не знают. Что наказывала, все сказал старику Лохматому, а тот обещал, как только воротится сын, тотчас его в Комаров прислать.
Пуще прежнего налегла тоска на победное сердце молодой вдовы.
Еще прошло с неделю времени. Собралась мать Манефа в Осиповку на сорочины. Накануне отъезда вечерком зашла она посидеть к Марье Гавриловне.
— Ну что, сударыня, облегчило ли вас хоть маленько? — спрашивала Манефа, садясь на диван возле Марьи Гавриловны.
— Плохо мое здоровье, матушка, — отвечала вдовушка, облокотясь на стол и медленно склоняя на руку бледное лицо свое.
— Надивиться не могу я вашей болезни, сударыня, — молвила Манефа. — Кажись, и лежать не лежите, и боли, как сказываете, нет никакой, а ровно свечка вы таете; жалость даже смотреть, на себя не похожи стали…
— Болезнь не красит человека, — отозва́лась Марья Гавриловна.
— Ин за лекарем бы послали, сударыня, а то что же хорошего этак маяться, — сказала игуменья.
— Послать за ним не пошлю, — ответила Марья Гавриловна, — а не будет легче, сама поеду в город лечиться. Мне же и по делам надо туда. Брат пишет — в Казани у Молявиных пароход мне купил. Теперь он уж к нашему городу выбежал, — принимать надо.
Нахмурилась Манефа.
— Не дешево, поди, заплатили? — холодно спросила она.
— Пятьдесят тысяч, — сказала Марья Гавриловна.
— Пятьдесят тысяч! Не малые деньги, не малые… Много добра на такие деньги можно сделать, — проговорила Манефа.
— Пароход ходкий, совсем еще новенький, только четвертую воду бегает. Тех денег стоит, — молвила Марья Гавриловна.
— Суета!.. — строго, но сдержанно сказала Манефа и, немного подумав, прибавила: — Стало быть, вы покинете, сударыня, нашу святую обитель? В город жить переедете?
— Ни на что еще я не решилась, матушка, сама еще не знаю, что и как будет… Известно дело, хозяйский глаз тут надобится. Рано ли, поздно ли, а придется к пристани поближе на житье переехать. Ну, да это еще не скоро. Не сразу устроишься. Домик надо в городе купить, а прежде всего сыскать хорошего приказчика, — говорила Марья Гавриловна.
— Не нашли еще? — спросила Манефа.
— Нет еще, — слегка вздохнув, ответила Марья Гавриловна.
— Скоро ль к такому делу хорошего человека приищешь! — молвила Манефа. — Тут надо человека верного, неизменного, чтоб был все едино, что сама хозяйка. Такого не вдруг найдешь.
— Надолго ли, матушка, отправляетесь? — спросила Марья Гавриловна, видимо желая свести разговор на что-нибудь другое.
— Прежде пяти дён вряд ли воротимся, — ответила Манефа. — Патап Максимыч скоро гостей отпускать не любит… В понедельник, надо думать, будем домой не то во вторник.
— Кланяйтесь Патапу Максимычу, — молвила Марья Гавриловна. — Скажите: всей бы душой рада была у него побывать, да вот здоровье-то мое какое. Аксинье Захаровне поклонитесь, матушка, Параше…
— Будем кланяться, — чинно, с легким поклоном, вполголоса ответила Манефа. — Чем бы, чем бы, кажется, вам не житье здесь, сударыня Марья Гавриловна, — прибавила она, вставая с дивана и быстрым взором окидывая комнату. — И тихо, и уютно, и всякое довольство во всем. Суеты восхотели, житейских треволнений!.. Не пришлось бы в миру вам вспокаяться!.. Не пришлось бы слезно поминать про здешнее тихое пристанище, под кровом святыя обители. Лукав ведь мир-от — прельстит человека, заманит в свои сети, а потом и посмеется ему, поругается…
— Матушка! Сами же вы говорили, что обительская жизнь стала непрочна. По скорости, говорите, скиты совсем порешат.
— Если общий жребий Господнею волей свершится, рядом бы с нами в уездном городке построились, — сказала Манефа. — И тогда бы у нас было все по-прежнему, никакой бы перемены не сталось. Намедни и сами вы, сударыня, так говорили, а теперь вот уж возле пристани поселиться возжелали, в губернском городе.
— Дело-то, матушка, такое вышло, что поневоле должна я поблизости от пристани жить, — отозвалась Марья Гавриловна. — Сами знаете, что издали за хозяйством нельзя наблюдать, каких хороших людей ни найми.
— Конечно, — сдержанным голосом сказала Манефа.
— Заглазное хозяйство — не хозяйство, — продолжала Марья Гавриловна. — Что лучше хозяйского глаза?.. Говорится же: «Свой глаз — алмаз, а чужой — стекло».
— Что сказать су́против этого?.. Что сказать… — как бы нехотя молвила игуменья и, холодно простившись с Марьей Гавриловной, медленными шагами направилась к своей келье.
Уехала Манефа в Осиповку, и в обители стало тихо и пусто. Не суетятся матери вкруг игуменьиной «стаи» в ожиданье Манефиных распорядков по хозяйству, не раздается веселых криков Фленушки; все почти молодые белицы на сорочины уехали, остались пожилые старицы да с утра до ночи копавшиеся в огороде чернорабочие трудницы. Хоть Марье Гавриловне давно уже постыла обитель и на думах ее было не обительское, однако ж и ей стало скучней и грустней против прежнего, когда вокруг нее все затихло.
Склонялся день к вечеру; красным шаром стояло солнце над окраиной неба, обрамленной черной полосой лесов; улеглась пыль, в воздухе засвежело, со всех сторон понеслось благоуханье цветов и смолистый запах ели, пихты и можжевельника; стихло щебетанье птичек, и звончей стал доноситься из отдаленья говор людей, возвращавшихся с полевых работ.
Сидя у раскрытого окна, Марья Гавриловна чутким ухом прислушивается к отдаленному шуму подъезжавшей к Каменному Вражку тележки… Не деревенский стук… По сухой дороге резко постукивают окованные толстыми шинами колеса, ровно и плавно шумят железные оси, колокольчика нет. Значит, не начальство, не крестьянин… Захолонуло сердце у Марьи Гавриловны при мысли — не Алексей ли это наконец… Но вот шум ближе и ближе… Подъезжают прямо к Манефиной обители… Видит Марья Гавриловна, как пара саврасок подкатила тележку к конному двору, как остановилась она у работницкой «стаи»… Слезает с тележки кто-то высокий, из себя такой статный… При надвинувшихся нá небо сумерках не может разглядеть Марья Гавриловна в лицо приезжего, но сердце ей подсказывает, что это гость давно жданный, давно желанный… Алым бархатом подернулись бледные щеки молодой вдовы, и ровно скошенная травка поникла она на месте. Встать не может, пальцем двинуть нет силы.
А ровная, твердая поступь ближе и ближе звучит в вечерней тиши… Ничего не видит Марья Гавриловна, в глазах разостлался зеленый туман, словно с угару. Только и слышит мерные шаги, и каждый шаг ровно кипятком обдает ее наболевшее сердце.
Таня к ней подошла.
— Какой-то человек вас спрашивает, — сказала она.
— Что? — едва могла промолвить Марья Гавриловна.
— Тот самый, что в Радуницу приезжал, — ответила Таня, удивленными глазами глядя на свою «сударыню».
Ни словечка Марья Гавриловна.
— Позвать аль сказать, в другое бы время побывал? — не слыша отзыва Марьи Гавриловны, молвила Таня.
— Позвать?.. Да, позови… Нет, нет, постой, погоди, Таня, — говорила Марья Гавриловна. А сама не понимала, что говорила.
Широко раскрытыми глазами глядела на нее изумленная Таня. Сообразить не могла, что за новое диво содеялось над ее «сударыней»…
— А не то… поди, Таня… позови сюда… — дрожащим от волненья голосом сказала Марья Гавриловна. — Да ставь самовар поскорей…
И когда Таня, думчиво склонив голову, вышла из горницы, Марья Гавриловна бессознательно повернулась к зеркалу и наскоро поправила волосы и шелковый голубой платок, накинутый нá голову.
Медленно, но широко распахнулась дверь, и в горницу вошел Алексей. Чин чином, прежде всего сотворил он уставные поклоны перед иконами, а потом, молодецки встряхнув кудрями, степенно отдал поклон как маков цвет зардевшейся хозяйке. Сдержанно ответила она ему малым поклоном.
— Посылали за мной? — тихо проговорил он, вертя в руках шляпу и опустив глаза в землю.
— Ждала я вас… долго ждала… дождаться не могла… Теперь пароход…
И не могла докончить трепетно перерывчатой речи.
Ступил Алексей шаг, ступил другой, приближаясь к Марье Гавриловне… Вскинул черными, палючими очами на дрожавшую от сердечной истомы красавицу… И она взглянула… Не светлые алмазы самоцветные, а крупные слезинки нежданной радости и неудержимой страсти засверкали под темными ее ресницами… Взоры встретились…
Ни слова, ни восклицанья…
Не гибкая повилика [Повилика – Cuscuta.] бело-розовые цветики вкруг зеленого дуба обвивает, не хмелинушка вкруг тычиночки вьется — обвивает белоснежными руками красавица желанного гостя… И млеет и дрожит она в сладкой истоме.
Долго сидели вдвоем, до вторых петухов сидели. Времени много, мало разговора. Друг на дружку любуются, друг на дружку наглядеться не могут.
Багряцом заалел восточный закрой неба: тут только опомнились. Пора расставаться.
И когда на прощанье горячими устами прильнул Алексей к сиявшему счастьем лицу Марьи Гавриловны, он тихо промолвил ей:
— Не тайком бы, не крадучись целовать мне тебя, моя милая, дорогая моя! Не зазорно бы при всем народе обнять тебя…
— Как же это сделать? — едва слышно проговорила Марья Гавриловна, поникая головой в объятья Алексея.
— Жениться, — молвил он. Хотел еще что-то сказать, но не может сойти на уста крылатое слово.
Крепче прежнего прижалась к нему Марья Гавриловна, тише прежнего она промолвила:
— Женимся!..
Ой, леса, лесочки, хмелевые ночки!.. Видишь ты, синее звездистое небо, как Яр-Хмель-молодец по Матушке-Сырой Земле гуляет, на совет да на любовь молодых людей сближает?.. Видишь ты, небо, все ты слышишь, все: и страстный шепот, и тайные, млеющие речи… Щедро, ничего не жалея, жизнью и счастьем льешь ты на землю, жизнью-любовью ты льешь… Праведное солнце!.. Ты корень, источник жизни, взойди, взгляни, благослови!..
И вырезался из-за черной, как бы ощетинившейся, лесной окраины золотистый луч солнышка и облил ярким светом, как снег, белое платье красавицы и заиграл переливчатыми цветами на синем кафтане и шелковой алой рубахе Алексея.
— Прощай!
— Прощай!
А на пороге еще обнялись. И долго озаряло их высоко поднявшееся из-за леса солнце.
На другой день Марья Гавриловна решила как можно скорей перебираться с Алексеем на житье в город. Покаместь он будет вести хозяйство на «Соболе», Марья Гавриловна станет готовить теплое гнездышко для житья с возлюбленным, купит домик, устроит его как следует, а там, по осени, когда и дом будет готов, и пароходство кончится — веселым пирком да за свадебку… Уехать из Комарова чем скорей, тем лучше… Благо матери Манефы нет в обители, а то советам, разговорам не было б ни конца ни края. Сбить Марью Гавриловну, отговорить ее от задуманной перемены в жизни игуменья не успела бы, но без неприятностей, без неудовольствий дело не обошлось бы. А Марья Гавриловна не забывала добра, что сделала ей Манефа во дни житейских невзгод, твердо помнила, что старушка внесла мир в истерзанную ее душу, умела заживить сердечные ее раны. Нет, лучше, не в пример лучше будет, если, не дождавшись матушкина возврата, покинет она обитель. После, когда дело будет кончено, повидается она с Манефой, все расскажет ей, все объяснит и, конечно, помирится с доброю и горячо любимою старицей.
Тотчас же поехал Алексей в соседний городок нанимать извозчиков для поездки Марьи Гавриловны и для вывоза из скита ее пожитков. Только что укатил он на своих саврасках, Марья Гавриловна, веселая, игривая, ровно из мертвых вставшая, велела Тане запереть изнутри домик и, пылая радостью, сказала ей:
— Давай, Таня, укладываться; завтра мы едем.
С места не могла двинуться Таня, слова промолвить не могла: так удивили ее нежданные речи Марьи Гавриловны.
— В городе станем жить, в большом каменном доме, — говорила ей Марья Гавриловна, принимаясь за укладыванье. — Весело будет нам, Таня, народу там много, будем кататься в коляске на хороших лошадях, по реке на пароходе поедем кататься… Видала ль ты пароходы-то?.. Да нет, где тебе видать!.. Вот увидишь, Таня, у меня теперь свой пароход и свой дом будет. Весело будем жить, Танюшка, весело.
— А как же матушка-то? — молвила Таня.
— Что ж матушка!.. Матушке своя жизнь, нам другая… Не век же в кельях жить, этак не увидишь, как и молодость пройдет… Пропустить ее не долго, а в другой раз молода не будешь… Пожить хочется, Таня, пожить!..
И ни с того ни с сего бросилась целовать ее. Смеется, как дитя, веселится, а у самой слезы на глазах. Надивиться не может Таня внезапной перемене своей «сударыни».
— Видела?.. Это жених мой, Таня!.. Только ты покаместь об этом никому не сказывай… никому, никому на свете… Придет Покров — повенчаемся, в городе будем жить. Ты у меня заместо дочери будешь, жениха тебе сыщем славного. Наградим тебя, всем наградим… Дом тебе выстрою, обзаведенье все… Барыней заживешь, в шелках-бархатах станешь ходить… во всяком довольстве будешь жить… Смотри же, не сказывай, никому не сказывай!
Ровно красные дни девичьей жизни воротились к Марье Гавриловне. Как, бывало, в Казани в родительском садике вольной пташкой весело порхала она, распевая звонко любимые песенки, так и теперь, ожившая для счастья, расцветшая для новой жизни, резвится и веселится Марья Гавриловна. Десяти лет как не бывало.
Все поклали в сундуки — и одежу, и посуду, и другие вещи: мебель только да цветы остались. Уложившись, успокоилась Марья Гавриловна, и не то утомилась она непривычною работою, не то на душу темное облачко налетело, вдруг опустилась и взгрустнула.
Заботно и нежно спросила у ней Таня, с чего вдруг она припечалилась.
— Дорогая ты моя Тáнюшка, — молвила на то Марья Гавриловна. — Жизнь пережить — не поле перейти; счастье с несчастьем, что вёдро с ненастьем, живут переменчиво. Над судьбою своей призадумалась я: зачастую ведь случается, Танюшка, что где чается радостно, там встретится горестно… Спознала я, будучи замужем, какая есть на свете жизнь — горе-горькая… Как знать, что́ впереди?.. Как судьбу узнать?
— Можно узнать, — живо подхватила Таня. — Рядом со скитом живет такая женщина…
И рассказала она Марье Гавриловне про елфимовскую знахарку, про добрую тетку Егориху, нелюбимую келейницами, а всеми окольными крестьянами почитаемую благодетельницей.
Суеверный страх объял душу Марьи Гавриловны, когда узнала она, что Таня, сведя знакомство с колдуньей, клала ей под подушку зелья и давала умываться водой с волшебных корней, нарытых знахаркой.
— Ах, Таня, Таня, чтó ты наделала!.. — упрекала она любимицу, закрывая лицо руками.
— Да вы не бойтесь, сударыня Марья Гавриловна, — отвечала ей Таня. — Она ведь предобрая и все с молитвой делает. Шагу без молитвы не ступит. Корни роет — «Богородицу» читает, травы сбирает — «Помилуй мя, Боже». И все, все по-Божественному, вражьего нет тут нисколько… Со злобы плетут на нее келейницы; обойдите деревни, любого спросите, всяк скажет, что за елфимовскую Наталью денно и нощно все Бога молят. Много пользы народу она делает. А уж какая разумная, какая добрая, и рассказать того невозможно.
Много рассказывала Таня про елфимовскую знахарку, так хвалила кротость ее и доброхотство, с каким великую пользу чинит она людям безо всякой корысти. Суеверный страх покинул Марью Гавриловну, захотелось ей узнать от Егорихи, какая будет ей судьба в новом замужестве. Но в скит знахарку позвать невозможно; келейницы и близко не подпустят. Надо самой идти. Таня взялась устроить свиданье с Егорихой.
На другой день по отъезде Алексея, перед самыми вечернями, вышла Марья Гавриловна с Таней на Каменный Вражек. Оттуда резвоногая девушка лётом слетала в Елфимово и по скорости воротилась оттуда с Егорихой.
— Здравствуй, Марья Гавриловна! Здравствуй, сердобольная вдовушка! — с низким поклоном весело молвила знахарка, подойдя к сидевшей на луговине Марье Гавриловне. — Много про тебя наслышана, а Бог привел напоследях только с тобой видеться.
— Душой рада с тобой видеться, Наталья, извини, что не знаю, как величать по отчеству. Не привел Господь прежде ознакомиться, но с хорошим человеком знакомство николи не поздно свести.
— На ласковом слове спасибо, сударыня, — снова кланяясь Марье Гавриловне, молвила тетка Егориха.
Таня была девочка догадливая, отходила в сторонку и пускалась вдоль Вражка цветочки рвать.
Разговорилась Марья Гавриловна со знахаркой… И не может надивиться, отчего это с первого взгляда почувствовала к ней такое доверие, какого ни к кому до того не имела, такую любовь задушевную, такую близость, какой ни к кому, кроме одного, никогда не чувствовала… Ровно мать родная воротилась с того света и воркует теперь над дочерней головкой, познавшей много горя, мало радостей. Всей душой, всем сердцем открылась знахарке Марья Гавриловна и услыхала не сухие поученья, как от матери Манефы, а слова живого участия, освежившие взволнованную душу молодой вдовы. Все, все рассказала ей про себя Марья Гавриловна.
— Какова-то будет судьба моя?.. Чего ожидать мне в новом замужестве? — склонив голову, спросила она.
— Чего ж ты желаешь? Чтоб я твою судьбу рассказала? Чтоб тебе как на ладонке выложила все, что впереди тебя ждет? — кротко улыбаясь, спросила у Марьи Гавриловны знахарка.
— Да, тетушка, да… Не утай, что ведаешь… Скажи, будет ли доля моя счастлива? — отвечала вдова.
— Полно, сударыня. Полно, Марья Гавриловна. Кроме Бога, будущего не знает никто, — величаво подняв голову, сказала Егориха. — Всякий вещун, коего б духа пророчество его ни было, — ложь есть перед людьми и перед Богом. Скажет ли кто тебе, что чарами или тайными вещими словами может узнать судьбу человека, — не верь… Скажет ли, что по звездам узнает ее, аль по руке, али по сну, аль по иному чему, — не верь… Скажут тебе про святошу какого-либо, про юрода, что знает он будущее, — не верь… Те же басни, что от колдуна, что от святоши. Будущего знать людям не дано. И в том Божия любовь к людям, великая премудрость его. Что бы за жизнь человеку была, если б он знал наперед всю свою жизнь до гробовой доски? Не было б тогда на земле ни надежды, ни радостей, жил бы человек как скотина бессловесная.
— Другим открываешь же ты, что будет с ними, — молвила Марья Гавриловна.
— Никому я никогда не пророчила, — кротко ответила знахарка. — Советы даю, пророчицей не бывала. Правда, простому человеку мало добрый совет подать, надо, чтоб он его исполнял как следует… Тут иной раз приходится и наговорить, и нашептать, и пригрозить неведомою силой, если он не исполнит совета. Что станешь делать? Народ темный, пока темными еще путями надо вести его.
— Что же мне скажешь, какой мне совет дашь? — спросила Марья Гавриловна.
— В смирении стяжи душу свою, — отвечала елфимовская знахарка. — Смирись передо всем и перед всеми. В том смиренье счастье человека. Умей понять мой совет да хорошенько его исполнить. Делай добро, у тебя на то достатков довольно: бедного, сирого не забудь, голодного накорми, о больном попечалуйся. И делай все, не возносясь, а смиряясь, не в свое превозношенье, а во славу имени Божия. А выпадет доля терпеть — носи золото — не изнашивай, терпи горюшко — не сказывай… Вот и все, больше сказать тебе нечего… Вот разве что еще: какой бы тебе грешный человек в жизни ни встретился, не суди о грехах его, не разузнавай об них, а смирись и в смирении думай, что нет на земле человека грешнее тебя. Грех, что болезнь, иной раз и против воли в человека входит; грехи осуждать все едино, что над болезнями смеяться. Только злому человеку сродно чужие грехи осуждать, сам Господь не осуждает их, а прощает… Осуждает грехи только дьявол и все ему послужившие.
Долго беседовала Марья Гавриловна, сидя в Каменном Вражке с елфимовской знахаркой. И так было ясно и отрадно на душе у ней; ввек бы, кажется, не рассталась она с теткой Егорихой.
И когда, прощаясь, Марья Гавриловна денег хотела ей дать, та не взяла.
— По милости Господней всем я довольна, — сказала она. — Малое, слава Богу, есть, большего не надо. А вот что: поедешь ты завтра через деревню Поляну, спроси там Артемья Силантьева, изба с самого краю на выезде… Третьего дня коровенку свели у него, четверо ребятишек мал мала меньше — пить-есть хотят… Без коровки голодают, а новую купить у Артемья достатков нет… Помоги бедным людям Христа ради, сударыня.
И низко-пренизко поклонилась колдунья Марье Гавриловне.
И легко и светло было на душе Марьи Гавриловны, когда под пытливыми, но невидимыми ей взорами обительских матерей и белиц возвращалась она из Каменного Вражка в уютный свой домик. Миром и радостной надеждой сияла она и много жалела, что поздно узнала елфимовскую знахарку. Под яркими лучами заходившего солнца мрачна и печальна казалась ей обитель Манефина.
На другой день воротился Алексей, и Марья Гавриловна оставила Комаров без тяжких дум, без сожалений. Когда выехала она со своим возлюбленным из скита, ей вздохнулось легко и показалось, будто из какого-то глухого подземелья, из какой-то темной темницы свободною и счастливою выпорхнула она на ясный, радостный мир Божий.