Либертанго

Михаил Немо, 2021

Сколько жизней дано человеку? Судьба Максима Островского не предвещала крутых поворотов: университет, карьера, семья, кредиты… И даже эмиграция не вдохнула в его жизнь новизну. Но однажды неодолимый зов побуждает героя отправиться в Путь. Роман основан на реальных событиях. Путешествие сквозь Европу на попутках, служба в иностранной армии, жизнь в маргинальных общинах, война с хулиганами из парижских предместий, поход через океан на парусном катамаране… Герой – альтер эго автора – идет навстречу страху и учится выживать в любых обстоятельствах. Раз за разом он создает свой мир с нуля: робинзонада в лесу с женой и двумя детьми, жизнь в озерном монастыре на плоту, тюрьма на тропическом острове… Но когда борьба за выживание теряет наконец остроту, на первый план выходит по-настоящему важное: избежать смерти духовной. Обретет ли человек новую жизнь? Насколько парадоксальным окажется результат? Содержит нецензурную брань.

Оглавление

Час 4. Странный стук

Плыть становится тяжело, отдыхать — холодно.

Пора прощаться.

Что остается сделать?..

Да в общем-то… всё уже сделано.

«Прощай…»

Нет, громче:

«Прощай, Мир!»

Да. Еще:

«Здравствуй, Новый Мир!»

Всё. Теперь, вроде бы, всё.

Берег сзади, луна впереди, наверху звезды.

Страшно. Но как любопытно!

Пора.

Одновременный толчок ногами и руками. Выскакиваю по грудь из воды, проваливаюсь обратно и погружаюсь с головой.

Теперь вдох носом. Носом!

Не получается, что-то мешает — нос словно заткнут!

Тогда — ртом. Не глотать! Вдыхать! Вдыхать, а не пить!!!

Вода выталкивает! Двигаться, удерживаться под водой!

Движения рук и ног хаотичны…

__________

Иерусалимская зима убивала. Будь круго́м снег, организм бы понял: «зима». Перестроился бы, адаптировался, включил предусмотренные природой защитные механизмы. Но по совокупности признаков (долгий световой день, трава зеленеет, на деревьях листья) — северное лето в своем разгаре. Такое вот хреновое лето.

Батарея включается только вечером, на пару часов. Стены бетонные, пол каменный, стекла одинарные. Есть солнце — можно хотя бы погреться на улице, а нет его — выходишь из промозглого помещения, а снаружи тот же холод да еще ветер и дождь.

Нос вечно течет, горло воспалено… Единственная отрада — душ (в конце коридора, горячая вода по расписанию). Побаловав себя обжигающей струей, какое-то время наблюдаешь восходящий от тела пар…

Тлетворный климат — полбеды. Максу казалось, что он угодил в страну лжецов. Люди обманывали в большом и малом, часто без видимой для себя пользы. Прохожий, у которого спрашивали дорогу, не признавался в неведении, но обязательно давал директивы. Не представляя местонахождения искомого, он либо тыкал в произвольном направлении, либо таки подробно объяснял, как найти, но совершенно другие, вовсе не имеющие отношения к искомым, зато хорошо знакомые лично ему места.

Разумеется, Макс и прежде встречался с подобными проявлениями, но здесь это было, скорее, не исключением, а нормой. Истина и ложь в сознании людей являлись равноценными, а руководила ими сиюминутная потребность не ударить лицом в грязь.

Потребность эта принимала и вовсе анекдотические формы. Гигантские, состоящие из десятков разнокалиберных ключей связки, свисающие у мужчин с поясов, были призваны придавать значимость в глазах окружающих: сколько ключей, столько, стало быть, у их обладателя и дверей — машин, квартир, домов… И пускай он насобирал эти ключи где попало — глядишь, кого-нибудь да впечатлит!

Но истинный гротеск — игрушечные телефоны. Мобильная связь была доступна пока лишь избранным, и в магазинах появились игрушки: отнюдь не дешевые имитации настоящих аппаратов, с батарейкой и звонком. Можно было увидеть, как, завидев девушку, мужчина приосанивается, незаметно прикасается к висящему на поясе аппарату, раздается пиликанье, мужчина подносит телефон к уху и, постреливая глазами, принимается громогласно вещать…

Макс мог бы упростить себе жизнь: игнорировать уродливое, сосредоточиться на приятном. Один его приятель любил Израиль за дешевые помидоры. Другой переименовался из Миши в Моше и носил кипу́. Но Макса подобная мимикрия пугала: утратить чувство истины, сотворить из помидоров кумира, меряться ключами, разговаривать с игрушечным телефоном и превратиться наконец в Моше…

Соседом по комнате оказался коренной израильтянин Ифтах, отслуживший в армии и учившийся теперь на юриста. Тут бы и погрузиться в языковую среду! Но сосед тоже знает английский — с чего бы говорить между собой на иврите? У кого хватит терпения по сто раз повторять, а главное, выслушивать, как человек бекает и мекает, мучительно подбирая слова? Пускай к зиме Макс и выучил немало ивритских слов, но связать их во что-либо осмысленное пока не получалось.

У Ифтаха имелся радиоприемник, и в отсутствие соседа можно было послушать передачи на русском языке. Страна готовилась к войне: 15-го января истекал срок американского ультиматума Ираку с требованием прекратить оккупацию Кувейта. Саддам Хусейн грозился, что если американцы посмеют атаковать Ирак, в ответ он обстреляет Израиль. Логики в этом, казалось, не было. Во всяком случае, СМИ старались, и не без успеха, преподнести это как совершеннейший абсурд, присущий арабской ментальности в целом.

За неимением иной информации, Макс верил тому, что говорилось. Впрочем, не поленись он задуматься, логика происходящего тотчас стала бы очевидна: Израиль оказался в заложниках. Ирак не мог дотянуться через океан до Америки, зато ненавистный сосед — стратегический союзник и лучший друг США — был под боком.

За полгода в Израиле Максу достаточно промыли мозги: арабов он не любил. Их полагалось не любить: начиная с тех, кто, будучи гражданами Израиля, жили в комнате за стенкой (университет изобиловал местными арабами: им полагались льготы при поступлении), и заканчивая каждым из нескольких сотен миллионов жителей враждебных Израилю арабских стран. И уж, конечно, полагалось ненавидеть непосредственно Саддама Хусейна — виновника всех зол.

Америка же, наоборот, виделась воплощенной добродетелью — защитницей непреходящих ценностей, и, в частности, маленького, но гордого Израиля от его соседа-маньяка. Об американских нефтяных интересах и о том, что те сами заварили всю кашу, не говорилось ни слова.

В русскоязычной газете Макс прочел присланное маленькой девочкой стихотворение:

Саддаму Хусейну — кумкум бэ рош.

И плачут дети.

Пускай не любит его Дед Мороз

И все на свете.

Стихотворение трогало. «Кумкум бэ рош» означало «чайником по голове» — девочка, по-видимому, давно жила в Израиле (возможно, здесь родилась), неосознанно мешала русский с ивритом и хорошо уже знала, кого положено ненавидеть.

Газеты публиковали перечень продуктов, которыми следовало запастись на случай перебоев снабжения, и призывали граждан ввиду опасности химической атаки ипритом («горчичным газом») получить противогазы и загерметизировать скотчем одну из комнат в квартире. В качестве альтернативы предлагалось, заслышав сирену, спускаться в подземные убежища.

Между тем, в реальность войны не верилось: окружающий мир выглядел привычным и безмятежным. Это, впрочем, не помешало Максу сходить на пункт выдачи противогазов и набить шкаф консервами. До кучи он запасся водкой и пивом.

На вопрос, станут ли они герметизировать комнату, Ифтах ответил, что ему это не нужно: в случае реальной угрозы его немедленно призовут. Макс же волен поступать, как хочет, но лично он — Ифтах — ничего бы делать не стал. Он проиллюстрировал свою позицию:

— В Ливане мы ожидали ракетного обстрела. Все укрылись в бетонный блиндаж, лишь мой напарник и я остались снаружи для наблюдения. Ракета попала точно в укрытие — не уцелел никто. С тех пор я уверен, что там, — Ифтах ткнул пальцем в направлении потолка, — есть парень, который давно уже всё и за всех решил. Так что особого смысла рыпаться нет.

Такая философия заражала, и Макс решил и вправду не рыпаться. Тем более что возня со скотчем совершенно ему не улыбалась.

***

Марина с мамой долго откладывали, но 15-го января ближе к вечеру — пока гром не грянул! — удосужились, и теперь совместными усилиями заклеивали скотчем окно, герметизируя одну из комнат квартиры.

В углу лежали три коробки с противогазами, стояли три упаковки по шесть банок пива «Маккаби», и валялось несколько пачек крекеров и орешков (женщины не продумали, как станут пить и закусывать в противогазах, но одно было ясно: стресс придется снимать). Валялась тряпка, которой предполагалось (если, не приведи Бог, понадобится) заткнуть щель под дверью.

Маринин отец стоял в дверях и нудил под руку:

— Какие же вы курицы. Я повыкину все противогазы. И не пущу вас в эту комнату. Всё равно ничего не будет. А если будет — тогда уже ничего не поможет. Подумайте лучше о главном. Вас отвлекают от главного, а вам хоть бы что. Да делайте что хотите! — осерчал наконец он и, пнув тряпку, вышел из комнаты.

Отец Марины был известный ленинградский писатель-диссидент. В разгар застоя, когда дочке было семь лет, его арестовали и осудили по статье «антисоветская агитация и пропаганда». Все до единого обвинения были смехотворны, что не помешало засадить писателя на четыре года, и еще два года продержать на поселении в Казахстане.

За политику в те времена сажали редко, больше выдворяли на запад. Чтобы всё-таки сесть, требовалась исключительная бескомпромиссность. На зоне таких уважали. Блатной авторитет Чеба даже предложил «политическому» заиметь персонального пидора. Писатель скромно отказался, и Чеба вручил ему банку сгущенки, чтобы тот в случае крайней нужды оплатил услуги рабочего петуха Тани. Но оставаясь в любой ситуации диссидентом, Маринин папа употребил драгоценную сгущенку своеобычно: съел ее с хлебом.

Столь тертому калачу было бы неприлично бояться каких-то там иракских ракет.

Мама Марины тоже была не из робких. Однажды, спустя несколько месяцев после ареста мужа, она гуляла во дворе с дочкой. К ним подошел молодой человек и, наклонившись к копающейся в снегу девочке, протянул конфету.

— Ничего не бери, — быстро произнесла женщина.

— Какая у тебя строгая мама, — сказал молодой человек, разгибаясь. — А я очень люблю детей. Ваша дочка — красавица. И вы тоже.

Мужчина был хорош: высокий, широкоплечий, в длинном пальто и шапке из дорогого меха. Усталая женщина под сорок, с маленькой дочкой — с чего бы она приглянулась такому ферту?

— Знаете, что? — сказала мама, разглядывая мужчину в упор. — Я думаю, вы из КГБ.

— Ну что вы! — неестественно хохотнул тот. — Будь я оттуда, вы бы ни за что не догадались.

Затем он поспешно свернул разговор и удалился.

Мама любила вспоминать эту историю, насмехаясь над несуразным ответом мужчины: если он обычный человек, то почем ему знать, как работают профессионалы. А если он всё же из КГБ (что вероятнее всего), то она ж таки его раскусила!

В общем, Маринина мама тоже знавала вещи пострашнее ракет. Но не идти же теперь у мужа на поводу!

Зазвонил телефон. Марина взяла трубку и некоторое время разговаривала на иврите — ее лицо отражало целую гамму чувств и сомнений. Окончив разговор, она обратилась к маме:

— Я, пожалуй, съезжу в общежитие к Сарит. У нее соседка уехала, одной страшно. Может, заночую. Там есть убежище, так что, если что…

— Ну и правильно. Я, может, тоже найду, куда пойти. — И, повысив голос, мама оборотилась в сторону двери: — Мы тебе комнату приготовили! Герметичную! Будешь один тут сидеть, о главном думать!

Оттрубив на зоне и в ссылке, отец Марины эмигрировал с женой и дочкой в Израиль. Вот уже более десяти лет они жили в Иерусалиме.

После школы Марину, как и положено, забрали служить: на два года, в авиационные части (существует миф, согласно которому в авиацию отбирают самых красивых девушек). Просидев год в штабе при аэродроме, она вышла за одного из летчиков. Для этого ей, будучи по матери русской, пришлось пройти непростой обряд обращения в иудаизм — гиюр. Но это было оправдано: замужних женщин освобождают от армии.

На гражданке Марина сняла квартиру и поступила на экономику. А летчик продолжал служить, изредка наведываясь к жене и проводя остальное время в воздухе или на базе, где оставалось еще немало красивых девушек. Но беда заключалась в другом: муж-абориген совершенно не понимал томящейся русской души. Здоровая страсть жены к питию алкоголя была ему чужда.

В этом смысле Марина не являлась и типично русской женщиной. В России барышня, которая столько пьет, была бы, скорее всего, бомжихой или, по меньшей мере, опустившейся алкоголичкой. Марина же из-за уникальной генетики, а возможно, благодаря особой израильской атмосфере, могла за вечер «приговорить» бутылку водки (лишь немного растеряв ориентиры в пространстве), а на следующее утро, как ни в чём не бывало, отправиться в университет на занятия. Перед экзаменом, чтобы не сильно волноваться, она выпивала грамм сто прямо с утра, и это, как правило, помогало: получив степень бакалавра, Марина училась теперь в магистратуре.

К двадцати четырем годам, отчаявшись за пять лет найти взаимопонимание с мужем, она развелась и вновь переехала жить к родителям. И ей по-прежнему не хватало достойной компании.

Итак, планы на сегодняшний вечер определись. Кинув в сумку зубную щетку, подхватив противогаз и «шестерку» пива, Марина вышла из дома и направилась к остановке.

Ифтаху пришла повестка, и он отбыл на базу — а это что-нибудь да значило.

Макс готовился к экзаменам, хотя смысла в этом не видел: во-первых, сроки экзаменов подвесили вплоть до прояснения ситуации. А во-вторых…

Затаив дыхание, страна замерла. Наступило 15-е января, полночь. Вот сейчас… или, может, сейчас… или вот прямо сейчас — взвоет сирена!!!

Но пока было тихо.

Макс не ложился спать: не хотелось, чтобы его внезапно и грубо разбудили. Одетый, валялся с книжкой на застеленной койке. Потом слушал радио. Потом снова читал. Погасил лампу и опять слушал.

Когда забрезжил рассвет, он выключил радио, и со стороны арабской деревни донеслось заунывное пение муэдзина. При свете занимающейся зари Макс записал на внутренней стороне тетрадной обложки:

Когда на стрелках фосфор блёкнет

И муэдзин зовет к Аллаху,

Когда покоя мне от блох нет,

Залезших с вечера в рубаху…

Дальше не складывалось, да и сил уже не было. Тогда он быстро разделся (холодрыга!) и нырнул под одеяло.

Весь вечер и ночь Марина и Сарит пили пиво (Марина выпила пять банок, Сарит — одну, наполовину) и слушали передачи «Коль Исраэль». Ближе к утру, когда пиво уже закончилось, а война так и не началась, девушки легли спать.

Днем Марина зашла в университет, убедилась, что об экзаменах ничего не известно, и поехала домой. Пообедав, она взяла очередную «шестерку» пива и снова отправилась в общежитие. Вечер и ночь, в общих чертах, повторили предыдущие.

На следующий день Марина опять заехала домой и забрала оставшееся пиво. Она решила, что сегодня будет последняя ночевка у Сарит — хорошего понемногу.

К вечеру 17-го января Макс вовсе пал духом: война не начиналась, друзья разъехались по родителям во всякие там хайфы и тель-авивы, пить в одиночку не хотелось. Хотя к этому шло.

Для начала он решил приготовить закуску, а там будет видно. Выйдя на кухню, поставил на плиту сковородку и достал из холодильника упаковку «американских шницелей» — этакие желтоватые котлетки, плоско слепленные в форме куриных ножек. Наименование «американский» в представлении Макса всё еще сулило какие-то блага. Хотя бы какой-то вкус. На деле же эти так называемые «шницели» более всего напоминали булку. Но они были дешевы, и Макс умел их грамотно приготовить: налить в сковородку побольше масла (не фритюр, конечно, на него не напасешься, но — не жалеть!), хорошенько раскалить и бросить туда шницели, чтобы забулькало. Своевременно перевернуть. Получается аппетитная хрустящая корочка. Для закуски сойдет.

Вернувшись с готовыми шницелями в комнату, Макс обнаружил Израиле́вича.

Это был знаменитый в масштабах кампуса хронофаг — пожиратель чужого времени, заторможенный и нудный. Гонимый жаждой общения, Израилевич заваливался ко всем без разбора. Бич русскоязычных студентов — его прихода боялись и старались поскорее изгнать. Поэтому он редко у кого подолгу задерживался и мог за вечер облагодетельствовать многих.

Каким чудом его вместе с остальными не унесло в эти дни из общежития — было загадкой. Возможно, причиной стало то, что семейство Израилевичей обитало на крайнем севере страны, в городке Кирьят-Шмона. (В СССР они тоже жили в каком-то Бобруйске.)

Мало кому удалось бы припомнить имя Израилевича: человеку с такой фамилией имени обычно не требуется. Но Макс учился с ним в одной группе и случайно помнил: Израилевича звали Борей. Сейчас он сидел на стуле, выложив на стол бумажник и записную книжку с адресами потенциальных жертв.

Гость имел примечательную внешность: при небольшом росте и коренастом сложении, в теле его имелась неуловимая диспропорция — слишком ли короткие ноги, а может, чересчур длинные руки — не разберешь. Картину довершали большая с залысинами голова, толстые губы и очки с мощными линзами. Говорил он в нос, речь его — замедленная и монотонная — походила на речь терминатора.

Да, Израилевич обладал солидным набором достоинств, но сегодня Макс был рад и такому обществу.

— Боря! — с порога возликовал он. — Ты очень кстати! Пьянствовать будем?

— Ну, не знаю… — прогундосил Израилевич своим знаменитым насморочным голосом. — Здравствуй, Максим.

— Привет. Так я не понял, ты пить будешь?

— Сначала надо посмотреть… Я потом решу.

Макс поставил тарелку со шницелями на стол и достал из шкафа бутылку водки.

— Водка? — разочаровано протянул Израилевич. — А я думал, что-то другое.

— Какое еще тебе другое? — Макс начинал злиться. — Ну, если хочешь — специально для таких как ты, — есть пиво.

— Покажи пиво, — продолжал гнуть свое Израилевич. — «Маккаби»? Местное… А иностранного у тебя нет?

— Иностранного — нет! — отрезал Макс. — Всё! Я начинаю, а ты — как хочешь.

Макс откупорил водку и налил стакан на треть. (Израилевич всё вертел банку пива, не решаясь открыть.) Смысла медлить не было, и Макс решительно влил в себя содержимое стакана. Грохнув о стол, он всадил в шницель вилку, откусил добрую половину и, тараща глаза, принялся интенсивно жевать.

Израилевич в священном ужасе наблюдал за приятелем. Затем он перевел взгляд на пиво в своей руке и, наконец решившись, потянул за кольцо. Раздался сухой щелчок — кольцо оторвалось, оставив банку закупоренной.

— Кажется, я порезался… — прогнусавил Израилевич, со всех сторон разглядывая палец с надетым кольцом. — Или не порезался?..

Ругнувшись, Макс забрал у Израилевича банку, поставил в эмалированную миску, приладил сверху нож и ударил ребром кулака — зашипев, пиво потекло через край.

— Можешь налить сюда. — Он придвинул Израилевичу стакан.

Израилевич налил на треть и, понюхав, неуверенно пригубил. Пошлепав губами, он сделал еще глоток и о чём-то задумался. Макс тем временем доел шницель и налил себе еще.

— Кажется, я уже пьяный, — сказал Израилевич и потер лоб. — Мысли путаются.

— Закуси. — Макс положил возле него вилку.

— Я больше яйца люблю. — Израилевич наколол шницель и с подозрением понюхал. — Но я их обычно в гостях ем. А до своих яиц руки не доходят…

Возникший на мгновение образ Израилевича, тянущегося к своим яйцам непропорционально длинными руками, побудил Макса незамедлительно влить в себя порцию.

Он включил радио: говорили о развертывании военной операции «Буря в пустыне».

Боря в пустыне! — скаламбурил Макс, пытаясь взбодрить почти уже задремавшего Израилевича. — Про тебя, что ли?

— Не про меня, — отозвался Израилевич. — Я не в пустыне.

— Это — как посмотреть. Иудейская-то пустыня — вот она, вокруг нас.

Радио снова и вновь напоминало о правилах поведения при воздушной тревоге, о противогазах, герметичных комнатах и бомбоубежищах. Но после многократного повторения это уже не воспринималось.

Израилевич переместился на койку Ифтаха и, привалившись к стенке, всё-таки задремал. Макс налил себе очередную порцию и, держа в руке стакан, пытался определиться: пора? Или еще нет?

Внезапно радио смолкло, и на фоне эфирного треска отчетливо прозвучали два слова: наха́ш це́фа. В то же мгновение за окном оглушительно взвыла сирена.

Оба подскочили. Израилевич, ничего спросонья не понимая, таращился на Макса, глядя как тот, машинальным движением опрокинув в себя стакан, наколол шницель и оттяпал зубами половину. Израилевич тоже схватил одной рукой стакан с недопитым пивом, другой — вилку и воткнул ее в шницель.

Сирена не умолкала, тошнотворный вой выворачивал внутренности.

— Ракета летит четыре минуты, — сказал Макс. — Полминуты прошло.

Израилевич не знал, за что хвататься. Шаря по столу, он рассовывал по карманам вещи: бумажник, записная книжка… что там еще?!

Макс тем временем влез в ботинки и надел куртку:

— Готов? Идем.

В коридоре хлопали двери и слышался топот, перекрываемый адским воем сирены. Покинув здание, ребята пересекли двор, заскочили в соседний корпус и спустились на три пролета.

Ялла, ялла! Давайте! Скорее! — поторапливал входящих человек, дежурящий возле толстой железной двери.

Убежище представляло собой бетонный ящик, вдоль стен располагались скамьи. Половину мест уже заняли, народ прибывал. Макс сел на свободную скамью, Израилевич плюхнулся рядом. С другой стороны от Макса сели две перепуганные растрепанные израильтянки и тут же принялись о чём-то возбужденно трещать.

Дверь закрыли и плотно притянули к проему с помощью двух огромных поворачивающихся ручек. Сирену стало не слышно, а может, она наконец умолкла. Студенты тоже притихли, испугавшись собственных голосов.

Постепенно все снова загомонили. Привыкая к ситуации, начали обживаться: кто-то встал и принялся шагать из угла в угол, кто-то, подстелив плед, улегся на пол.

У дальней стены рыдала и причитала американка: что-то о маме, о родной Калифорнии… Ее успокаивали.

Некоторые, надев наушники, что-то слушали.

— Надо было радио взять, — прогнусавил окончательно проснувшийся Израилевич.

— Тут, скорее всего, не ловит, — предположил Макс. — Мы под землей, кругом бетон.

Израилевич потер лоб.

— А как мы узнаем, что можно выходить?

Это был интересный вопрос. Вообще, интересных вопросов было много. Воображение рисовало лежащий над головами студенческий городок в руинах, среди которых стелется ядовито-желтое облако горчичного газа… Газ рано или поздно развеется. Но рано — или поздно?

Истерикующая американка теперь сидела, закрыв ладонями лицо, и раскачивалась взад и вперед. Две соседние с Максом девушки вполголоса переговаривались на иврите — Макс вылавливал лишь некоторые слова.

Израилевич заерзал и принялся рыться в карманах:

— Хочу проверить, всё ли у тебя забрал…

Выложив на колени бумажник и записную книжку, Израилевич извлек из внутреннего кармана вилку.

— Вилка, — сказал он, удивленно ее разглядывая. — Это, наверное, твоего Ифтаха вилка.

— Дай сюда, — сказал Макс, забирая вилку. Мельком взглянув, он сунул ее в карман. — Это моя вилка. Она не может быть Ифтаха уже потому, что Ифтах — израильтянин, а на вилке написано «нерж».

— Нерж? — посопев, произнес Израилевич. — А что значит «нерж»?

— «Нерж» означает, — терпеливо объяснил Макс, — что вилка сделана из нержавеющей стали.

Израилевич потер лоб. Затем поскреб затылок. Издал неопределенный звук.

— Всё-таки я не понял: почему у израильтянина не может быть вилки из нержавеющей стали?

— Ну ты и долбоёб! — не выдержал Макс.

В этот момент сидящая рядом девушка уткнула лицо в ладони, привалилась виском к его плечу и, всхлипывая, затряслась. «Еще одна истеричка», — ужаснулся Макс. Нужно ее как-то успокоить, но как? Иврита он не знает — не по растрепанной же голове ее гладить!

Тут ему показалось, что сквозь всхлипы пробиваются знакомые слова: «нерж», «долбоёб»… Девушка отняла руки от лица — по щекам катились слезы, но она смеялась.

— Это твой друг? — не унималась девушка. — Я тоже… я тоже хочу с ним дружить!

И она, вновь уронив голову Максу на плечо, мелко затряслась.

Вторая девушка недоуменно взирала на подругу. Макс встретился с ней глазами и состроил гримасу: ума, мол, не приложу, что можно сделать.

Тем временем первая девушка, слегка, вроде, успокоившись, вытерла слезы и обратилась к Максу:

— Как зовут твоего друга?

— Израилевич, — не задумываясь, ответил тот.

Девушка вновь пала ему на плечо.

В полседьмого утра убежище отперли снаружи (в течение ночи отдельные личности порывались сами открыть дверь и сбежать, но их дружно удерживали, взывая к благоразумию). Выяснилось, что отбой воздушной тревоги прозвучал через час после ее начала, несколько выпущенных Ираком ракет «Скад» попа́дало в Тель-Авиве и окрестностях, погибших, вроде бы, нет. Таким образом, студенты, оказавшись заложниками собственного страха, напрасно протомились ночь под землей.

Напрасно ли? Во всяком случае, Марина и Макс, выбравшиеся поутру из глубин подземелья, знали теперь друг о друге всё. Или почти всё. Помимо ленинградского происхождения их единило большее: вселенская тоска и извечный ее спутник — жажда.

Прежде чем направиться к остановке, Марина истребовала у Макса адрес и пообещала завалиться к нему «с бутылкой чего-нибудь». Тот не особенно поверил: одно дело обещать, а другое — по трезвому размышлению завалиться к фактически незнакомому человеку, да еще с бутылкой. В общем, Макс, хотя и был взволнован таким знакомством, не слишком рассчитывал еще когда-нибудь увидеть Марину.

Придя домой, он влез под душ (война войной, а горячая вода по расписанию), и с четверть часа простоял под раскаленной струей. Затем в облаке пара вернулся в комнату, упал на кровать и умер до вечера. А вечером, по своему воскресению, узрел чудо: пред ним явилась Марина — прекрасная фея из сказки, да не просто «с бутылкой чего-нибудь», но и с целым пакетом деликатесной снеди.

Девушку было не узнать: помыв и расчесав каштановые, до плеч, волосы и наведя легкий марафет, она преобразилась — мало что напоминало ту растрепанную, красноглазую и немного безумную узницу подземелья. Марина казалась несколько смущенной, но Макс заверил ее в своей искренней радости и выразил понимание момента.

— Водка, — прочел он на ивритоязычной этикетке. — Ноль семь. Самое то!

Марина принялась выставлять на стол яства. Максу оставалось лишь сидеть на койке и наблюдать за священнодействием.

— Позовем Израилевича? — предложил он.

На столе у Марины что-то звякнуло.

Макс, разумеется, шутил. Но правдивая доля шутки состояла в том, что ему было страшно: он боялся оставаться с девушкой наедине. Не стоило лукавить и притворяться перед собой — он отлично понимал: обстоятельства чреваты для него потерей невинности. Невинность же свою он не ставил и в грош (и отдал бы с приплатой), однако пугала сама ситуация, в которой он рисковал оказаться не на высоте.

Дело осложнялось тем, что нельзя было уразуметь, возможен ли у Марины какой-либо к нему интерес помимо алкогольного времяпровождения. Она успела поведать, в числе прочего, о бывшем своем замужестве, и в представлении Макса была человеком взрослым. Выходит, он ей не ровня: моложе лет на пять, живет в общаге и недавно лишь прибыл из «совка», что в глазах старожилов не могло не делать его человеком второго сорта.

О том, что женщина может банально хотеть секса, он, разумеется, знал. Но знал теоретически. Внутреннее же чувство сообщало ему другое: женщины в корне отличаются от мужчин, они устроены совершенно иначе, и, таким образом, присущие мужчинам животные побуждения им не свойственны. Стремясь погасить диссонанс, психика давно уже выработала защиту: общаясь с противоположным полом, Макс напрочь забывал, что перед ним потенциальный сексуальный объект.

Между тем Марина ему безусловно нравилась. Особенно после того, как он увидел ее истинное, очень даже симпатичное лицо (хотя какое из лиц — «убежищное» или нынешнее — считать истинным?). В общем, Макс пребывал в сомнениях. Но это, по крайней мере, не должно было помешать им с Мариной выпить.

Девушка закончила сервировать, Макс сдвинул стаканы и налил.

— Давненько я в приличной компании не пила, — сказала Марина. — Скажешь тост?

— «Приличная компания» — это, видимо, я? Ладно. Значит — тост. Так. За ху… Нет… За Хусейна с ними! — не придумав лучшего, Макс перефразировал полюбившийся с юных лет тост.

Чокнулись. Выпили. Взялись за вилки.

— «Нерж», — сказала Марина, — значит «не ржать».

Заржали: смущение еще витало в воздухе.

— Кстати! — Марина извлекла из сумочки книгу. — Почитать тебе принесла.

Макс взял: Венедикт Ерофеев, «Москва — Петушки».

— Вчерашний рассказ о твоих мытарствах между Гиватаимом и Гиват Хаимом эту книгу напомнил. Хотя речь здесь, скорее, о мытарствах души. И заканчивается духовной смертью героя. Я это недавно поняла, когда перечитывала.

Макс полистал. На глаза попались рецепты коктейлей: «Слеза комсомолки», «Поцелуй тети Клавы», «Сучий потрох»…

— Еще «Ханаанский бальзам», — прибавила Марина. — Мы, кстати в самом сердце Ханаана сейчас.

— Думаешь, стоит набодяжить?

— Обойдемся без политуры с денатуратом — не настолько у нас всё плохо. — Марина кивнула на бутылку.

Макс снова разлил в стаканы.

— «И немедленно выпил», — процитировала Марина.

Копченый тунец выгодно отличался от «американских шницелей».

— Духовная смерть — это как? — спросил Макс.

— Самой бы разобраться. Словами тут сложно… В художественной форме — в книге — другое дело. А так…

— Попробуй.

— Ладно. В общем, по моим наблюдениям, годам к 25-ти (ну да, мне недавно как раз и стукнуло), человек начинает, что называется, «осознавать себя». И лишь с этих пор может осознать существование Духа вообще. Это и есть начало процесса духовного умирания. Понимаешь, о чём я?

— Не уверен.

— Это как раз подтверждает мою теорию: возраст играет ключевую роль. Попробуй всё же понять умозрительно: есть нечто — назовем это «Дух» — что одно только и делает человека человеком, в истинном смысле слова. К 25-ти годам ты созреваешь, и тебя ставят перед выбором…

— Кто меня ставит перед выбором?

— Можно сказать «Бог», но лучше, не умножая сущности, назовем это так же — «Дух». В то же время это вроде программы — типа как с молочными зубами, которые, скажем, начинают выпадать с пяти лет и полностью заменяются к двенадцати. Только смена зубов заложена био-программой, а здесь своего рода «духо-программа». В соответствии с этой программой к 25-ти годам запускается процесс, и ты становишься перед выбором: либо сознательно решаешь быть человеком (что бы это ни значило), либо тебе не хватает осознанности, и ты, таким образом, отвергаешь Дух и остаешься просто животным. Своего рода «верховная проверка» — достоин, а вернее — способен ли ты быть человеком. Если проверку не выдерживаешь, тебя ждет участь всех животных: деградация и в конечном итоге — смерть. Умирать, понятно, никто не хочет — поэтому сознательно Дух никто не отвергнет. Беда в том, что когда Дух «стучится» к человеку, тот, как правило, безотчетно его игнорирует.

— «Странный стук зовет в дорогу» — типа, так?

— Типа, так. Это откуда?

— Ха! Тут у тебя пробел. Это Цой. Виктор Цой.

— Впервые слышу.

— Может, тогда за Цоя? — налил Макс (в былые питерские времена они регулярно поднимали тосты «за Цоя́»). — Я тебе как-нибудь спою.

— За Цоя! — покорно выпила Марина. — Так вот, стук этот действительно зовет в дорогу, но мало кто решается в эту дорогу отправиться. Тем более, что никто понятия не имеет, куда именно отправляться. И вот, с 25-ти до 30-ти лет, приблизительно, внутри идет борьба. Фактически это борьба за выживание. В этот период у каждого происходит так называемый «духовный поиск». Как правило, он не осознан: выражается в метаниях, страданиях, кризисах и прочем. Зачастую — в пьянстве. Некоторые в сектантство или религию ударяются. Редко кто пытается структурировать поиск. Но есть и такие. Моей двоюродной сестре, например, двадцать семь, так она второй год по Индии путешествует: далеко зашла в поисках своего «я».

— А Индия при чём?

— Строго говоря, ни при чём. Но Индия — Мекка для «ищущих», туда-то как раз и принято отправляться, заслышав зовущий в дорогу стук. Там «духовные учителя» гнездятся, духовный рост пастве сулят. На мой же взгляд, ростом Духу вряд ли поможешь, это лишь агонию продлевает. Иной подход нужен, радикальный.

— Непонятно всё же: Дух умереть может? Он, что ли, от человека зависит?

— Ну, Дух, конечно, никуда не девается. Его «смерть» — лишь способ об этом говорить. «Духовная смерть», скорее, означает потерю человеком связи с Духом. Можно еще сказать, что у человека умирает душа — орган, ответственный за связь с Духом. Самому же Духу вряд ли что угрожает.

— А то я уже испугался. — Макс утер со лба воображаемую испарину. Марина улыбнулась:

— Короче, годам к тридцати человек, как правило, окончательно теряет связь с Духом. То есть наступает его духовная смерть. После этого он уже не живет, а лишь доживает — это и есть «старение». Начинается физический распад, человек медленно, но верно глупеет, под конец впадает в маразм. У тех же, кто по-настоящему боролся за «выживание духа», духовная смерть наступает позднее. Соответственно, и старение начинается позже — такие люди обычно выглядят моложе сверстников, ум у них острее и чище.

— И бывает, что удается «выжить»? Я имею в виду — окончательно?

— Хотелось бы верить. Хотя, может статься, это в принципе невозможно. Оттого, например, что любая окончательность по определению несовместима с вечным Духом. Духовная жизнь — процесс, требующий неослабевающих усилий: каждое мгновение приходится выбирать Дух, вновь и вновь. И однажды человек устает, усилия ослабевают, и духовная смерть тогда неизбежна. Это страшно, конечно. Хочется что-то предпринять, но что — непонятно. Короче, без пол-литра не разберешься…

— Чуть не забыли, зачем собрались, — спохватился Макс. — Кстати, ты в курсе, что по-английски слова «дух» и «спирт» обозначаются одним словом: «spirit»?

— И правда! То-то последнее время жажда особенно мучит. Связь с Духом, видно, слабеет — подкреплять надо.

— Ну, давай за… — Макс на секунду задумался. — За связь с Духом — чтобы не слабела!

— Прекрасный тост.

Макс зачерпнул питой хумус.

— Ты сама эту телегу про духовную смерть придумала?

— В общем, да. Из наблюдений за собой, за другими, ну и, конечно, за литературными героями — через них отслеживается духовный путь самих авторов. Это мне отец подсказал: писатель вытаскивает на свет метафизическую подоплеку собственной жизни, сам иногда не подозревая.

— А твой отец — какие он книги пишет?

— Да всякое… Недавно, кстати, повесть закончил, хотел назвать «Выстрел из ада». Я ему: папа, вслушайся — из какого еще зада?! Верно, говорит, спасибо, а то я бы и не увидел. Хотя, говорит, такое название — в самый раз: герой — старый пердун, всех занудством достал…

— За литературу! — налил Макс.

— «Трансцендентально!» — выпила Марина. — И за поэзию. Поэты — настоящие, я хочу сказать — они люди спонтанные, интуитивные. Принимать волевые решения — не их сильная сторона. А вот «резать в кровь свои босые души» — сколько угодно. Поэтому духовная смерть постигает их своевременно, а то и раньше, чем остальных. И после духовной смерти они, как правило, сгорают быстрее других. Ведь поэты — совесть человеков. Как им жить, зная, что они мертвы? Поэтому либо саморазрушению предаются, либо вообще дуэль подгадывают. Тут тоже арифметика: «Задержимся на цифре 37. Коварен Бог — ребром вопрос поставил: или — или». Выходит, для поэта семь лет после духовной смерти — срок критический.

— У нас тут, кстати, типичный пир во время чумы…

— Давай тогда — за войну. Ведь она — не самое страшное…

— Нормальный темп! — Макс бахнул стакан о стол. — Так… Кажется, щас спою.

— Есть гитара?

— Щас принесу и — спою. Сиди — жди.

Макс поднялся, взял курс на коридор, вышел за дверь, зарулил в туалет, а затем постучался в комнату к аргентинцу Хуану: тот не раз выручал гитарой, когда к Максу приходили певчие друзья. Хуан, по счастью, оказался на месте (не срываться же в Аргентину по случаю войны), и, увидев раскрасневшегося соседа, без вопросов вручил инструмент.

По возвращении обнаружилось, что и Марина времени не теряла: потушила верхний свет, зажгла настольную лампу и сидела теперь на кровати. Держа на отлете вилку с наколотой маслиной, она листала лежащую на коленях книгу.

— Я тебе сцену с иллюминацией подготовила. — Как бы извиняясь, Марина указала на зажженную лампу и на освободившийся стул. — А пока предисловие почитала. — Она кивнула на книгу. — Всё сходится: Ерофеев, когда «Петушки» написал — ему как раз чуть за тридцать было. Так что в книге он, по моему разумению, свою духовную смерть и обрисовал. Вот, в самом конце, прямым текстом: «И с тех пор я не приходил в сознание, и никогда не приду». После этого лет двадцать еще прожил — недавно умер.

— Цой тоже недавно умер, ему двадцать восемь было. Видать, почестнее других оказался, радикально подошел. Умер прежде, чем духовная смерть постигла. Подгадал автокатастрофу.

— Ты уже заинтриговал. Что за Цой такой?

— А вот такой! — Макс вдарил по струнам:

…Но странный стук зовет в дорогу —

Может, сердца, а, может, стук в дверь.

И когда я обернусь на пороге,

Я скажу одно лишь слово: «Верь!»

Марина сидела, чуть откинувшись и опершись ладонями о кровать, на ее лице читалось нечто сродни восхищению. Но впечатляло ее отнюдь не мастерство исполнения (спасибо, что Макс вообще попадал по струнам), а прущий со «сцены» драйв.

— Давай еще, — попросила она.

— Еще Цоя?..

Тот, кто в пятнадцать лет убежал из дома,

Вряд ли поймет того, кто учился в спецшколе.

Тот, у кого есть хороший жизненный план,

Вряд ли будет думать о чём-то другом.

М-м-м, бошетунмай…

Марина скинула туфли и сидела теперь, подобрав ноги.

— Похоже, я совсем отстала от жизни. Что такое «бошетунмай»?

— Бошетунмай?! Так! — Макс схватил бутылку. — Тут у нас последнее, но это только тут! А есть еще «здесь»! — Он широким жестом распахнул дверцу шкафа, демонстрируя батарею спиртного.

— Ого! — одобрила Марина. — К войне подготовился.

— Да я всегда готов!

Раздухарился Макс не на шутку. Он разлил по стаканам остатки принесенной Мариной бутыли, и они выпили.

— Так что же такое «бошетунмай»?

— Ну, это… короче, слово такое… Типа, Цой — он ведь кореец, да? Так вот — это слово такое, корейское, наверно. Откуда мне, вообще, знать — я ведь не кореец! А, вспомнил! Так коноплю, кажется, где-то там у них называют. Ну, типа, травку. Типа, план. Точно: «хороший жизненный план». А еще есть «Алиса»!

— Какая Алиса? — испугалась Марина.

— Ну, Кинчев.

— Алиса Кинчев???

— Ты не путай! — подняв указательный палец, строго произнес Макс. — Щас спою, и поймешь.

…Быть живым — мое ремесло.

Это дерзость, но это в крови…

Когда закончил песню (а пел он, целиком отдавшись процессу, закрыв глаза и попадая по струнам через раз), Марина полулежала, подперев голову рукой, и смотрела из-под прикрытых век. По лицу ее блуждала улыбка.

Макс, конечно, не мог не чувствовать призыв. Но одновременно с тем, как это случалось и прежде, он не доверял ощущениям. С другой стороны, он понимал, что пора уже брать быка за рога.

— Нужно еще выпить! — он полез за бутылкой в шкаф.

— Подожди пока…

Он воззрился на Марину. Та едва заметно, одними пальцами похлопала по кровати рядом с собой:

— Не спеши.

Макс присел туда, где похлопала Марина.

Непонятно, что делать!

— Может, тогда пива? — в отчаянной надежде сказал Макс.

— Даже не знаю… — Рука Марины легла ему на колено.

И тормоза́ наконец сорвало: Макс стремительно наклонился к Марине, в последний момент зажмурился, коснулся ее губ своими, и его утянуло в какой-то водоворот. Всё неистово вращалось, и, чтобы выплыть, нужно было непрестанно двигаться. Он шарил руками — руки шарили по нему. Волосы, плечи, грудь, бедра, грудь, плечи, волосы… Он срывал с нее одежду — одежду срывали с него. Губы словно приклеились к губам, его губы перетекали в ее губы — где чьи? Водоворот затягивал, силы слабли, тону!

На мгновение Макс оторвался от ее губ и разомкнул глаза: оба голые, раздеты до нитки! Два тела вьются, двое пытаются слиться в одно, стать одним. Его тело внутри другого тела! Превратились в одно? Нет, тела мешают, нужно выйти из тел, сблизиться еще — превратиться совсем, совсем в одно! Ближе друг к другу, очень близко, совсем близко, ближе, ближе, ближе!.. Еще ближе! Одно!!!

Притиснувшись, они лежали на узкой койке.

— Надеюсь, соседи не поскакали в убежище, приняв твои крики за сирену, — сказал Макс.

— Сирена… налет… ты меня обстрелял… своей ракетой, — засыпая, бормотала Марина.

Макс проснулся первым. Лежа на спине, закинув одну руку под голову, и положив другую девушке на бедро, он подумал, что Марине незачем знать, что она стала его первой женщиной. Само́й же ей такое и в голову не придет — похоже, она держит его за бывалого ловеласа.

Вскоре Марина проснулась, и в течение дня их тела не раз еще сливались в одно и вновь распадались надвое. В перерывах они, не вставая с постели, отпаивались пивом, и лишь вечером вышли к телефону-автомату, чтобы Марина позвонила домой, после чего вновь улеглись в постель.

Ночью их разбудила сирена, и они единодушно решили никуда не идти. Макс плотно закрыл окна, кинул под дверь пару предназначенных в стирку футболок и включил радио. Натянув противогазы, они вновь залезли под одеяло. Было забавно стукаться друг о друга, «целуясь» противогазными банками.

Вдруг что-то бабахнуло, очень близко. У Марины за стеклами расширились глаза.

— Американская противоракета «Патриот», — пробубнил Макс навязшее в ушах словосочетание. — Стартовала.

Через час радиовещание внезапно прервалось, и на фоне эфирного треска раздались слова: шара́в кавэ́д. В тот же миг за окном зазвучала сирена: отбой тревоги. Гудя на одной ноте, сирена успокаивала, желала спокойного сна.

Марина и Макс стянули противогазы, явив красные лица.

— Что значит «шарав кавэд»? — спросил Макс.

— «Тяжелый зной». Должно быть, сигнал для отбоя тревоги. У военных свои хохмы.

— А «нахаш цефа»? Позавчера перед началом тревоги сказали.

— «Змея-гадюка».

Утром их разбудил стук в дверь (ключ торчал в замке изнутри). Это мог быть только Ифтах.

— Минутку, пожалуйста! — крикнул Макс.

— Вернусь через пять минут, — ответил из-за двери сосед.

Макс засуетился, одновременно пытаясь одеваться и наводить в комнате порядок.

— У нас времени больше, чем летит ракета из Ирака, — сказала Марина, неспешно застегивая блузку. — Да и сосед — это не смертельно.

— Не смертельно, — согласился Макс, застыв на секунду с мусорным пакетом в руке. — Хотя мы так и не разобрались, что именно чревато духовной смертью.

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я