Либертанго

Михаил Немо, 2021

Сколько жизней дано человеку? Судьба Максима Островского не предвещала крутых поворотов: университет, карьера, семья, кредиты… И даже эмиграция не вдохнула в его жизнь новизну. Но однажды неодолимый зов побуждает героя отправиться в Путь. Роман основан на реальных событиях. Путешествие сквозь Европу на попутках, служба в иностранной армии, жизнь в маргинальных общинах, война с хулиганами из парижских предместий, поход через океан на парусном катамаране… Герой – альтер эго автора – идет навстречу страху и учится выживать в любых обстоятельствах. Раз за разом он создает свой мир с нуля: робинзонада в лесу с женой и двумя детьми, жизнь в озерном монастыре на плоту, тюрьма на тропическом острове… Но когда борьба за выживание теряет наконец остроту, на первый план выходит по-настоящему важное: избежать смерти духовной. Обретет ли человек новую жизнь? Насколько парадоксальным окажется результат? Содержит нецензурную брань.

Оглавление

Час 1. На крыше стриптиз

Выждал, пока последний человек исчез с пляжа. Теперь в отсвете неполной луны угадываются лишь маленькие барашки набегающих волн. За ними — много дальше — одинокие светлячки стоящих на рейде яхт. И совсем уже далеко — огни проходящих танкеров, контейнеровозов и круизных лайнеров.

«В здравом уме и твердой памяти…»

Раздеваюсь и складываю вещи под одной из пальм: футболка, шорты, трусы, сланцы.

Пересекаю полосу песчаного пляжа и медленно захожу в воду: она теплее воздуха, похожа на остывший бульон.

Ноги ощущают морское дно — последнюю земную твердь.

С каждым шагом дно уходит всё дальше. Вода выталкивает, невесомость нарастает. Идти уже трудно, пальцы ног еле цепляются за грунт… На цыпочках… еще чуть-чуть… еще шаг… последнее касание… и — поплыл.

__________

1988 год

Ленинграду уже недолго оставалось быть Ленинградом, но едва ли кто о ту пору об этом догадывался. И подавно не чаяли перемен Макс и трое его друзей, забравшиеся в этот солнечный день на одну из питерских крыш. Друзьям лишь хотелось скрыться от всего мира и хоть на мгновение забыть о школе, родителях, грядущем поступлении в институт, нависшей над ними армии… О нескончаемых обязательствах перед жизнью.

С этих проведенных на крыше часов мы и начнем отсчет Максова иномыслия, обусловившего ход его жизни.

В тот день отменили два последних урока, и, выйдя на улицу, друзья обнаружили великолепнейшую погоду — первое в этом году майское солнце. Тут же договорились, что отправятся по домам, а через час встретятся у магазина, и если там не повезет, то где-нибудь да повезет — в такую погоду вообще не верилось, что бывает иначе. Да и не дома же сидеть, не к экзаменам же готовиться, в самом-то деле!

И повезло: в давке, едва не с дракой была взята за десять рублей бутылка «Русской» — самой, как считалось, паршивой из имеющихся в продаже водок.

Оттуда пошли на Куракину Дачу — бывшее имение князей Куракиных. Теперь это был городской парк, где стояла их родная ненавистная спецшкола с английским уклоном, служившая до революции сиротским приютом. И в этом парке изо дня в день, из года в год друзья разгуливали, отирая скамейки и кусты, топтали тропинки, швыряли коряги в пруд, и каждое дерево, куст, скамейка, тропинка дышали историей. Их историей, важнейшей из всех историй.

По дороге к парку обследовали автоматы газировки в надежде на чудо: вдруг найдется стакан, не украденный до них. Но чуда не случилось, и решили пить из горла́.

Уже в самом парке подвезло: обнаружилась старушка в платочке, как с картинки, предложившая граненый стакан из расчета, что так управятся быстрее, она заберет бутылку и двинется дальше — на свою каждодневную охоту за стеклотарой.

Впрочем, Максу не казалось, что здесь им так уж и посчастливилось: пить из стакана, которым пользовалась до них толпа алкашей. Он даже предложил всё-таки пить из горла́, как задумывалось. Но друзья урезонили: надо быть выше этого, а бабка — молодец, плохой стакан не подсунет. Резоны были убийственные, спорить бессмысленно. Веских же причин противопоставлять себя коллективу у Макса пока не имелось.

Питие давалось с трудом: было столь гадко, что прежде, чем залить в себя порцию, требовалась мобилизация всех без остатка душевных сил — как перед прыжком с высоты или в ледяную воду. Закуску не предусмотрели, поэтому водку «закуривали» или занюхивали рукавом (ритуал, подсмотренный в каком-то фильме).

Стакан пускали по кругу. Чокаться, понятное дело, не могли, но тост был произнесен: «За нас с вами и за хрен с ними!» Формула наиболее точно выражала их подростковое мироощущение.

Пили вообще-то втроем: Женя был непьющим и некурящим, но бессменно присутствовал, являясь всегдашним свидетелем и летописцем подвигов друзей. Максу же в силу деликатности психики и организма питие давалось тяжелее, чем остальным, и Женя ему ассистировал: держал сигарету, пока тот собирался с духом, и, как только Макс «опрокидывал» и отдавал стакан следующему, незамедлительно совал бычок ему в руку. Такая бескорыстная верность общему делу дорогого стоила.

Пьянели быстро — не столько от выпитого, сколько от осознания самого факта, что пьют. Старушка околачивалась вблизи, и Леха вообще не к месту расчувствовался:

— Бабка — человек! — почти рыдая от умиления, высказался он. — Надо ей рупь дать!

Леху с легкостью отговорили, тем более что рубля у него, скорее всего, не имелось.

Настало время решать, что дальше. Драгоценные моменты опьянения хотелось провести с толком, и четверка направилась к Максову дому: тамошний чердак облюбовали давно, а сегодня погода располагала и к выходу на крышу.

Дом был сталинский, семиэтажный. Макс жил на пятом. Худшее, что могло произойти сегодня с друзьями — что их «зажопят родаки». Это понимали и боялись. Но было еще не поздно, вероятность досрочного прихода родителей невелика, поэтому Макс даже рискнул зайти в квартиру за водой: сушняк уже давал о себе знать.

Взяв стеклянную трехлитровую банку (их много, родители не заметят) и наполнив из-под крана, он выскочил на лестничную площадку, где нетерпеливо топтались остальные. Компания крадучись поднялась еще на два этажа, затем еще на один пролет и зашла в незапертую чердачную дверь.

Зажимая носы и хрустя голубиным пометом, проследовали по ведущему к слуховому окну дощатому настилу и по очереди вылезли на крышу. Крытая жестью, местами она была замазана черной смолой. Плавясь на солнце, смола пахла.

Крыша скатывалась к перилам, ржавым и небезопасным на вид. Саня, самый из всех отчаянный, подошел к краю, потряс перила так, что всё зазвенело и загудело, и харкнул в сторону дома напротив. Затем уселся на скате.

Остальные тоже стали устраиваться. Макс, заложив ладони под голову, лег по левую руку от Сани, Леха — по правую. Женя угнездился повыше — на порожек слухового окна — и поставил рядом банку с водой: ему, как единственному трезвому, поручили ее беречь.

— Женикс, — преувеличенно заплетаясь языком, проговорил Саня, — раз торчишь в слуховом окне, тогда ты на шухере — будешь слухать, если кто зайдет.

— Слуховое окно — от фамилии Слухов: инженер, который такие окна придумал, — блеснул эрудицией подчеркнуто трезвый Женя. — Но послухать можно.

На крыше было хорошо. Было бы, может, еще лучше, если б отсюда наблюдался какой-нибудь знаменитый чисто питерский вид: Адмиралтейство, Петропавловка, Исаакий — что-нибудь в этом роде. Но никакого особенного вида не открывалось. Взгляд через улицу упирался в крышу такого же дома. Правее виднелась Куракина Дача, и за ней — в просветах между деревьями — угадывалась Нева. Слева торчало высотное здание Дома быта.

Но убожество пейзажа не смущало друзей. Важно было, что им удалось наконец спрятаться, и никому в мире неведомо, где они. Это порождало ощущение единства, обладания общей тайной, сопричастности миру.

Макс закрыл глаза. Голова кружилась. Пахло смолой. Было жарко. Хотелось пить, но вставать за банкой было лень. Просить передать банку — тоже лень, вдобавок всё равно пришлось бы сесть, а любое движение на жестяном скате было чревато соскальзыванием и последующим восползанием на место.

Саня замычал любимую песню: «Я бездельник у-у, мама-мама…». Макс мысленно подпел.

— Жаль, гитары нет, — сказал Леха.

— Да ну, — отозвался Макс. Он боялся, что его вынудят пойти за гитарой, а это было, конечно же, лень до невозможности. Пришлось бы спорить, ссылаться на то, что могут «зажопить»…

Сзади послышалась возня. Макс вывернул шею и увидел, что Женя достал блокнот и в нём строчит.

— Эй, крючкотвор! — Макс был рад, что лень всё же не властвует безраздельно, что хоть что-то происходит. — Банку не сверни.

Он вновь закрыл глаза.

— Короче, стихи, — произнес Женя. — Слушайте:

Я зайцем пожрал бы капусту с морковкой,

В небо взлетел бы божьей коровкой,

Волком бы выгрыз бюрократизм

И станцевал бы на крыше стриптиз.

Делал с утра бы себе харакири,

А после стрелял по прохожим, как в тире,

Или угнал бы в Стамбул самолет.

Но… снова прошел, незамеченный, год.

…Да-да, вот так и прошел, и пройдет… Мертвая зыбь лет так и будет колыхаться вялой синусоидой, чьей-то функцией, вверх-вниз, вверх-вниз, и ты болтаешься в этих волнах, на одном месте, и так без конца, и берег не приближается, и ничего не произойдет…

Макс открыл глаза и попытался увидеть небо. Смотреть было больно, во лбу ломило: за долгую зиму глаза отвыкли от настоящего света. Специфическая боль напомнила, как — с десяток уже лет назад, — учась в первом классе, в первую же неделю учебы он разбежался по школьному коридору и въехал лбом в стену.

Зачем? Не нарочно! Собирался устроить «миллиметраж» — затормозить в последний момент. Но то ли не успел, то ли… не захотел. Словно пытался пробить головой стену — вырваться на волю из душных пределов школы.

Мячиком отлетев от стены, он свалился на пол, но тут же вскочил, крича и заливаясь слезами. На лбу вздулась твердая шишка. Учительница переполошилась, уложила Максима на парту и вызвала мать. Та приехала, забрала сына. По дороге его вырвало. Вдобавок нестерпимо болела голова — не там, где шишка, а вся, целиком.

Врач определил тяжелое сотрясение мозга. Месяц строгого постельного режима: полный покой, читать нельзя… Ничего нельзя. Этот «строгий режим» оказался истинной пыткой — даже возвращение в школу представлялось желанным. И Максим получил, что пожелал: десять лет «общего режима» за партой, от звонка до звонка, буквально. И вот уже выпускные экзамены на носу…

При мысли об экзаменах в животе появилась гадостная щекотка. Макс усилием отогнал эти виде́ния. Подступала скука.

— И что дальше? — ни к кому не обращаясь, вопросил он.

— Ты о чём? — откликнулся Леха.

— Да так…

— Можно еще взять, — сказал Саня, отлично зная, что у них нет денег, да и в магазине всё давно кончилось.

— Я не о том, — сказал Макс. — Вообще.

— Если вообще, то дальше — ничего, — сказал Леха. — Ничего нового уже не будет.

Леха помолчал. Затем добавил:

— Разве что ебля баб.

До этих пор вопрос взаимоотношений полов не являлся для друзей основополагающим. Интереснее было, например, выяснить, кто кого сильнее, кто сможет кого побить, и как вернее этому научиться. (Крайне важным казалось выявить победителя гипотетической драки между «сильным, но легким» Брюсом Ли и «качком» Шварценеггером.) Были, разумеется, и другие животрепещущие темы. Но женский вопрос неизбежно и неумолимо назревал, тесня остальные.

Опыта у друзей пока не имелось. Всё, касающееся женщин, было terra incognita — ребята просто не понимали, как к ним подступиться. А подступиться хотелось.

Саня, к примеру, использовал амплуа хулигана: матерился в присутствии девочек, задирал юбки, мог плюнуть в одноклассницу или отвесить ей пендель. Девочки негодовали, но по большому счету были рады вниманию.

Леха косил под рубаху-парня: запросто, как с друзьями, разговаривал с одноклассницами на переменах — хвастал, что собирается покупать мотоцикл, или пересказывал виденное по телику.

Женя, случись у него любовь, посвятил бы, наверное, девушке стихи.

Макс же был робок (борясь с этим, он с места хамил учителям). Ни пнуть девушку ногой, ни вести с ней непринужденную беседу он не мог. Стихов не писал, а если бы и писал, то не решился бы кому-нибудь показать. Самый высокий в классе, он мог иметь известную фору, когда бы не чувствовал себя длинным и нескладным.

Между тем, была одноклассница, которая ему нравилась. Красивая, умная и дерзкая — когда в начале десятого класса устроили школьный КВН, Даша стала капитаном команды, не убоявшись даже индивидуального конкурса капитанов. Такая смелость казалась Максу непостижимой. За словом Даша в карман не лезла и, будучи в соответствующем настроении, могла запросто тебя осмеять. Иногда кто-нибудь отваживался посмеяться над ней, но, как правило, бывал уже сам не рад. А однажды у Макса вышла с Дашей история…

За несколько месяцев до того, как поднялось жаркое солнце и друзья оказались на крыше, активисты класса устроили дискотеку в школьном актовом зале. Для Макса основная привлекательность мероприятия заключалась в возможности покурить в туалете с Саней и другими пацанами.

Но постоянно торчать в сортире было не комильфо, полагалось хотя бы символически поучаствовать в дискотеке. Пока большинство одноклассников подергивалось в центре зала под «Модерн Токинг», Макс, засунув руки в карманы, картинно стоял у стенки недалеко от сцены. Танцевать он стеснялся.

Стараясь не особо глазеть, он наблюдал за танцующими. Взгляд непроизвольно выискивал Дашу: высокая длинноногая брюнетка — она смотрелась эффектно.

Заиграл медляк: «Soli» Челентано. На медленный танец Макс и подавно бы не отважился. Пригласить девушку? Исключено! На такое вообще мало кто решался.

Несколько пар всё же образовалось, одиночки отошли к стенке. Внезапно Макс увидел, что Даша направляется в его сторону. Устремив взгляд мимо нее, он внутренне сжался.

— Пойдем танцевать, — сказала Даша, потягивая Макса за рукав. В лице ее читалось лукавство.

Это была провокация, вне сомнения. Но другого не оставалось, и Макс обреченно последовал за девушкой.

Возле сцены было свободно — там Даша остановилась, положила руки партнеру на плечи, дождалась, пока его ладони утвердятся на ее талии, и закачалась в такт музыке. Макс сосредоточился на том, чтобы не оттоптать девушке ноги. (Потеря концентрации была чревата и другим, поистине ужасным конфузом — эрекцией.)

Челентано закончился, и сразу включился другой медляк — из репертуара «Рикки Э Повери».

— Красивая песня, — проворковала Даша Максу на ухо.

— Итальянцы — молодцы, — находчиво ответил тот, являя способность к обобщениям.

— Ты бывал за кулисами? — внезапно спросила девушка и, не дожидаясь ответа, в танце повлекла его к ведущим на сцену ступенькам.

Противиться было бы смешно. Подтанцевав к лестнице, они поднялись на сцену, и Даша, отогнув край занавеса, втянула партнера за кулисы.

Здесь царствовал полумрак, прореженный пробивающимися из-под занавеса сполохами светомузыки. Явственно ощущался застоявшийся кислый запах.

Улыбаясь, девушка в упор смотрела на Макса. Ее глаза ритмично поблескивали.

— Прикольно, — сказал Макс, демонстрируя владение модным сленгом, и завертел головой. — Ни разу здесь не был.

— А зря, — произнесла Даша со значением.

Продолжая улыбаться, она вновь положила руки ему на плечи.

— Давай же…

— Что? — сказал Макс.

Он и вправду не понимал. Вернее, он понимал. Понимал, но не был уверен, что понимает… Воображение рисовало кошмарную сцену: вот он клонится к девушке, тянется губами, и тут — в последний момент — она отстраняется и начинает презрительно хохотать. Такого бы он не пережил.

— Ты знаешь «что».

— Не знаю, — упрямился Макс.

Даша всё так же смотрела в упор и улыбалась.

Смотрела и улыбалась.

Музыка прекратилась, и в образовавшейся тишине раздался визгливый голос Игоря Гризина, давнишнего Максова неприятеля:

— А с кем это там Смоленская за кулисы пошла?! Эй, мы всё видели!

Даша убрала руки и отступила на шаг. Улыбка исчезла. В ту же секунду по ведущим на сцену ступенькам затопотало множество ног.

Сейчас ворвутся и станут глумиться и хохотать! Глумиться и хохотать над ними! Чтобы не выглядеть идиотами, необходимо смеяться громче других, а это практически невозможно. Единственный шанс — завладеть инициативой, довести ситуацию до абсурда… Повинуясь наитию, Макс уселся на пол, прислонился к стене и вытянул ноги. Запрокинув голову, он свесил набок язык и закатил глаза.

Щелкнул выключатель, вспыхнула ослепительная после темноты лампа. В тот же миг за кулисы с воплями «всем стоять, полиция нравов!» ворвалось несколько ребят.

Последовала немая сцена.

— Что это? — выдавил кто-то.

Все смотрели куда-то на пол.

Макс скосил глаза и увидел, что в двух шагах от него валяется невесть кем и когда закинутый сюда пол-литровый треугольный молочный пакет. Лужа молока почти касалась его ног.

Раздался взрыв хохота: в подростковом воображении «блюстителей нравов» белесая лужа на полу ассоциировалась с биологическими жидкостями, с распущенностью этих самых нравов.

Макс и Даша хохотали вместе с другими. Возможно, даже громче других.

Прошли месяцы, но при воспоминании о том случае Макса всякий раз передергивало — тело реагировало на целый букет эмоций: сожаление из-за упущенной возможности, неловкость, страх… И навек застрявший в ноздрях тошнотворный запах прокисшего молока.

— Разве что ебля баб, — повторил Леха, смакуя булькающее сочетание звуков.

Макс передернулся. Да, возможно Леха и прав. По крайней мере, он верил в то, что говорил: близость с женщиной придаст жизни новизну. Но Макс догадывался: и это — очень быстро (а может, сразу) — окажется неново. Старо как мир.

Он почувствовал, какие тяжелые у него руки. Возникло предчувствие кошмара — состояние, которое он многократно испытывал во сне — с тех пор, как к нему повадился этот сон.

Началось с десяток лет назад — вероятно, последствием сотрясения мозга. Он кричал во сне, всякий раз одно: «Труба наискосок!». Родители его расталкивали, и, очнувшись в поту, Максим смутно припоминал тёмную, матовую, уходящую под углом вверх, устрашающе толстую металлическую трубу. Помнил и ощущение, делающее сон кошмаром: словно дело всей жизни пошло прахом, словно бы всё напрасно… В этих снах он не был ребенком.

К семнадцати годам такие сны почти прекратились, но нечто похожее стало возникать наяву — кошмарным ощущением неподъемной тяжести рук. Чтобы не дать панике разрастись, следовало совершить действие. Макс поднялся и отпил из банки воды. Потом сел и стрельнул у Сани сигарету.

Запах расплавленной смолы мешался с дымом «Родопи». Плохо набитая болгарская сигарета курилась быстро и неровно, и вскоре Макс ее выбросил. Описав дугу, окурок исчез за краем крыши.

— Уеду в Америку, — произнес он неожиданно для себя. — Поступлю в институт, закончу и уеду.

Прежде такое в голову не приходило. Он знал, конечно, что есть люди, которые уезжают. Это считалось смелым и в то же время расценивалось изменой. Родители иногда вполголоса говорили о ком-то, кто уехал. О каком-нибудь еврее. Кругом вообще было много евреев. Макс сам был евреем.

Он узнал об этом в десятилетнем возрасте — прежде Максим и вовсе не подозревал об их — евреев — существовании. Придя однажды в школу, он встретил неожиданный прием. Несколько мальчиков и девочек, тыча пальцами, принялись дразнить: «Еврей! Еврей!».

Игорю Гризину — самому наглому — он засветил в лоб. Остальные, отбежав на безопасное расстояние, еще подразнились, но, оставшись без заводилы, скоро унялись.

Бросив портфель, Максим подошел к Сане, рисующему во всю доску огромного чёрта.

— Чего это они евреем дразнят?

— Да там… Ираида журнал принесла, сама ухряпала…

Они протолкались через сгрудившихся вокруг учительского стола одноклассников, Саня вырвал из чьих-то рук журнал 3-го «б» и раскрыл в конце.

Список учеников. Напротив каждой фамилии — какие-то данные, отдельным столбцом — национальность. «Русский, русский, русский…» — взгляд бежал по столбцу, пока не споткнулся о слово «еврей». Переведя взгляд, Максим обнаружил свою фамилию — Островский. Это было удивительно. Наверное, ошибка. Он пробежал глазами весь список — взгляд спотыкался еще дважды: «украинец» (напротив фамилии Пилипчук) и «гречанка» (напротив фамилии Теодориди).

— Дежурный, стереть с доски! — раздался истеричный учительский крик.

Все бросились рассаживаться, пока дежурная девочка лихорадочно уничтожала тряпкой так и не дорисованного чёрта.

На уроке Островский «отсутствовал». До сих пор ему казалось, что слово «еврей» — ничего не значащее ругательство, вроде «дурак», только бессмысленнее и грубее. Он помнил, как пытался исполнить бабушке привезенную из пионерлагеря песенку со словами: «Чемодан не удержался, с полки полетел и какому-то еврею в лысину задел». Бабушка потребовала, чтобы Максим немедленно прекратил. А однажды, совсем еще маленьким, он пришел к маме на кухню, надев через плечо, наподобие солдатской скатки, надувной спасательный круг, и почему-то сказал: «Смотри, я еврей!». Мама одарила его таким взглядом, что стало ясно — он делает и говорит не то. А недавно на автобусной остановке он слышал возмущенное: «Где же этот еврейский автобус?!» Но чтобы лично его обзывали евреем — такого не бывало.

Придя домой, он подступился к маме с расспросами. Та была несколько обескуражена, но быстро нашлась:

— Евреи — обычные люди. Есть русские, американцы, французы… А есть евреи. Все одинаковы, только называются по-разному. Ты — еврей. Но никакой разницы нет.

— А украинцы и греки?

— Украинцы и греки тоже. При чём здесь они?

Максим объяснил. Мама повторила:

— Все одинаковы — украинцы, греки и евреи. Колю с Викой никто ведь не дразнит?

— Никто.

— Вот видишь.

Но его-то дразнили!

Вечером пришел папа. Мама, очевидно, передала ему разговор, и тот решил добавить от себя:

— Мы не говорили, чтобы не усложнять тебе жизнь. А будут дразнить — просто не обращай внимания. — И уже выходя из комнаты, добавил: — Учительница тоже хороша — журналы где попало раскидывает!

Кое в чём родители тогда слукавили. Терять теперь было нечего, язык у отца развязался, и со временем он поведал сыну, что, хотя все, конечно же, и равны, но у евреев могут возникать трудности при поступлении в институт, приеме на работу, поездках за границу и прочее.

Еще (как вскоре узнал Максим) некоторые евреи уезжают за границу насовсем, бросая тень на оставшихся и усложняя их и без того непростую жизнь. Те, кто уезжают — люди недостойные, фактически предатели. Но, одновременно, заслуживающие уважение за свою смелость.

Впрочем, к последнему классу школы Островский вполне уже разобрался с вопросом. Еврейское происхождение представлялось теперь этаким несводимым, хотя и не слишком явным пятном, с которым, в общем-то, можно жить. Фамилия его не была типичной, звучала благородно и не обещала сюрпризов. Вдобавок поговорка, гласящая, что «бьют не по паспорту, а по роже», оказывалась по большей части верна. Будучи высоким сероглазым шатеном с правильными чертами, Макс не попадал под стереотипные представления о евреях. Разве что прячущийся в глубине взгляда отголосок вековой скорби мог намекнуть въедливому физиономисту на его происхождение.

Итак, были люди, которые уезжали. Но на себя Макс такого не примерял, это виделось уделом других, совершенно непохожих на него людей. Те люди представлялись сотворенными из иной плоти и крови, чуть ли не инопланетянами — люди, принявшие решение. И вот, произнеся это слово — «уеду», — он разом оказался в категории «инопланетян». Решение было принято и озвучено.

— И кому ты там будешь нужен, — без выражения сказал Леха. Среди его знакомых едва ли были уехавшие, но он откуда-то знал, что подобная реакция общепринята и уместна.

— Люди с образованием там нужны, — с деланной уверенностью произнес Макс. — Там вообще всё иначе.

Впрочем, окажись он даже ненужным — перспектива не пугала. Важным виделось то, что там будет по-другому, появится новое. А вероятная ненужность представлялась даже желанной, овеянной романтикой.

Вот он идет под дождем, в темноте, подняв воротник пальто — никому не нужный. Вообще никому. Он идет и курит, пряча сигарету в кулак. Никто не знает, кто он такой. Никто на свете не знает, где он. Никто его не ждет и не ищет… И это прекрасно — ведь это должно означать, что и ему не нужен никто.

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я