Проект «ХРОНО». За гранью реальности

Лихобор

Эпоха застоя. Конец 70-х годов прошлого века. Москва уже вовсю готовится к Олимпиаде-80, а в глухих смоленских лесах колхозный пасечник, Василий Лопатин, обнаруживает находку, которая навсегда меняет его жизнь и судьбы близких ему людей. Вновь напоминает о себе завершившаяся более тридцати лет назад война. В невероятно запутанный клубок сплетаются любовь и смерть, таинственное «Аненербе» и могущественное КГБ, мистика и высшие государственные интересы. Книга содержит нецензурную брань.

Оглавление

Глава 8. Отрезвление

Спал Лопатин в запертой комнате при сельском опорном пункте, который в Черневском ДК занимал две комнаты с тыльной стороны здания. Сельский участковый, старший лейтенант Горохов, привел его из правления колхоза к себе в опорный пункт и, укоризненно качая головой, запер со словами; «Проспись, дядя Вася!» Андреич, до нельзя уставший, весь на нервах, от всех передряг последних дней, да еще и пьяный в добавок, несмотря на то, что время было всего около четырех часов дня, рухнул на топчан и отключился, как в яму провалившийся, без всяких снов. Ночью проснулся по нужде и справил ее в стоявшее рядом с топчаном ведро. Залпом выпил кружку противной теплой воды, стоявшей на тумбочке у стены, и помянул участкового добрым словом.

Сергей Горохов, Черневский участковый, был лучшим и неразлучным другом покойного Кольки. С детства они были вместе почитай каждый день, ходили в один класс, вместе шкодили, вместе за шкоды свои отвечали. Вместе полюбили одну девчонку, одноклассницу Лену, но общее это увлечение, как ни странно только укрепило их дружбу. И один, и другой, не желая переходить лучшему другу дорогу, готовы были уступить первую юношескую любовь товарищу, и так втроем и ходили, Колька, Серега и Ленка, откровенно млевшая от такого необычного внимания. Потом, пришла пора, идти в армию, и тут вышла неувязка. Хотели друзья, и служить вместе, но видно — не судьба. Коля Лопатин попал на три года в Северный флот, а Сергей Горохов, коренастый крепко сбитый, смешливый парень, отслужив срочную в ДШБ ЗГВ в Германии, вернулся домой на год раньше закадычного друга. И Лена, уставшая к тому времени от неопределенности, хотела уже простого девичьего счастья, потому ответила Горохову: «да». Основную роль в ее решении послужило письмо от Коли, в котором он просил прощения и желал ей счастья с другом, а сам домой пока не собирался, подав к тому времени документы в школу мичманов. Свадьбу сыграли веселую, к тому же Коля Лопатин как раз в отпуск приезжавший, был на той свадьбе свидетелем, разбив не одно сердце подружек невесты своим черным, строгим и красивым кителем с мичманскими погонами. С тех пор уже почти четыре года прошло, семья Гороховых жила дружно в Чернево, но детей пока, к их печали так и не нажили.

Проснулся Василий по привычке рано и лежал на жестком топчане, закинув руки за голову, тупо смотря на беленый потолок и на стены. Утреннее солнце пробивалось сквозь давно не мытые стекла зарешеченного оконца, бросая блики на окрашенную темно зеленой краской стену напротив топчана. На стене кто-то из местных молодых оболтусов, накарябал чем-то острым схематично женскую фигуру с густой порослью меж ног и большими грудями, а рядом нацарапал не вязавшиеся с изображением слова: «Петруха пидар». Так же какой-то не в меру остроумный и озабоченный сельчанин, прямо над входной дверью, написал карандашом предложение сотрудникам милиции вступить с ним в половую связь. Причем в самой что ни на есть извращенной форме. При этом сам, намереваясь играть активную роль, а горемыкам-милиционерам оставил роль пассивную…

В голове у Лопатина было пусто, как в старом покинутом пчелами улье, и ему, уставшему от всех свалившихся последнее время передряг, пустота эта нравилась. Мучал только дикий сушняк, и в животе урчало, желудок крутило от голода, за последние два дня пил он много, а вот не ел почти ничего. В который раз Василий корил себя за то, что стал не умерен в выпивке и вновь клялся «завязать».

В коридоре за дверью послышались шаги, а за ними звон ключей, и замок двери открылся. На пороге стоял лейтенант Горохов, рыжеватый, коротко стриженный, начинающий солидно набирать вес, но отнюдь не склонный к полноте молодой мужчина.

— Выспался, дядь Вась? — голос у него был совсем не строгий, а интонации скорее родственные, чем начальственно-официальные, — пошли ко мне в кабинет.

Опорный пункт охраны порядка в Черневском клубе был маленький, крохотный кабинет участкового со столом, старым сейфом на котором громоздилась печатная машинка и тремя стульями вдоль стены и дальше по коридору шагов в пять, та самая комната с топчаном, в которой отсыпался Андреич.

Участковый сел за стол, а Лопатин сиротливо примостился на краешке стула, ближнего к столу, зажав кисти рук между коленями и тоскливо глядя в окно. На Горохова он старался не смотреть, было дико стыдно. Сергей с улыбкой глянул на него, потом поморщился от Лопатинского перегара, молча налил из стоявшего на подоконнике графина, граненый стакан воды и протянул ему. Василий схватил стакан, и чуть не расплескал, руки трясло. Вода была теплой, кипяченой и давно не менянной, но Лопатину показалась божественным нектаром. Потом так же молча, лейтенант достал из стола газетный сверток и вытащив оттуда добрый ломоть черного хлеба с двумя кусками нарезанного сала, протянул Андреичу. Тот схватил бутерброд и жадно стал есть, от стыда и жалости к самому себе глаза покраснели и наполнились слезами. Этот обычный кусок хлеба с салом, заботливо собранный женой на работу Сереге Горохову, казался ему самой вкусной едой, о которой только мечтать можно.

— Ты, Василий Андреевич, ешь и слушай, что я тебе скажу, — уже официальным тоном начал Горохов, — чудил ты вчера по полной, и смех, и грех. Но по уму рассудить, смех то плохой. В уголовном кодексе твои чудачества не иначе как хулиганство называются и под статью 206 УК РСФСР подходят, да еще и как «злостное хулиганство» трактуются. А это, дядь Вась, от 3 до 7 лет… Это уже не 15 суток, по «декабрьскому» указу, это уже уголовка! Ты ж сам подумай, надо было такое учудить, никуда-нибудь, а в правление колхоза, с оружием ворвался, сорвал заседание, секретарша Танька до сих пор, наверное, заикается, материл всех, пургу какую-то гнал про войну и немцев…

Лопатин, прожевавший к тому времени бутерброд, услышав про «войну и немцев» встрепенулся было, но потом слабо махнул рукой, и опустил буйную голову на руки уставился в дощатый, давно не крашенный пол кабинета. А участковый продолжал разнос…

— Тут место происшествия — государственное учреждение, а действия твои — нарушающие общественный порядок и выражающие явное неуважение к обществу, да еще с оружием. Мне, дядя Вася, тебя, отца моего лучшего друга, стыдно вот так отчитывать! Право, как малолетнего придурка, который в клубе на дискотеке по пьяни другому такому же обормоту зуб выбил и стекло в окне разбил… Тебе уже шестой десяток, и я тебя уважаю, как отца родного, но ты сам пойми, перешел ты «красную черту».

Василию, у которого и так кошки на душе скребли, стало совсем погано, он готов был провалиться в преисподнюю вместе со стулом, на котором сидел, прошиб уже холодный пот и стал бил мелкий озноб.

— А виной всему твое последнее время неуемное пьянство. Я, конечно, тут и сам виноват, надо было давно завести мотоцикл и приехать к тебе, твой самогонный аппарат топором изрубить, да забрать, все некогда было. Я понимаю, какие на тебя беды свалились, и с Колей история эта, тетя Вера, земля ей пухом, с ее болезнью. Но будь ты мужиком! Я слышал от Степана Ивановича, дочка на днях на каникулы приезжает. И каково Маше будет узнать, какие ты тут коленца по пьяни выкидываешь? Стыдоба ведь на все село, если не на район!

Лопатин не выдержал и взвыл:

— Все, Сережа, понял я все, замолчи, без ножа режешь! Не позорь ты меня, старика, не могу я больше тебя слушать, уж лучше от трех до семи получить, чем муки такие терпеть! Горохов, видя, что Андреич и правда на грани срыва, не лукавит, а и впрямь проняло его, вышел из-за стола и сел на стул рядом с ним. Приобнял одной рукой за плечи и крепко сжал другой Василию предплечье.

— Ну что ты такое, дядь Вась говоришь, какие три, какие семь, ты же мне, как батя умер, отца заменил, ты мне, не считая Ленки, самый родной человек.

Лопатин уткнулся участковому в плечо и заплакал, вываливая всю скопившуюся тоску и боль в прерывистых фразах, всхлипывая и прерываясь: — Да вот ведь, Сережа, все через задницу… как Колька погиб… Вера умирала, я все надеялся… а потом и вовсе свет не мил стал… Только вот Маша и держит… в давно бы, не будь ее в петлю влез… а теперь и не знаю…»

Сидели они, обнявшись минут десять, Василий постепенно успокаивался, а Сергею самому было жалко до слез этого большого, доброго еще недавно, мужика. Василий действительно заменил ему отца, когда его родной, уехав рыбачить на Михайловские озера, сгинул бесследно. Было тогда Сереге, оставшемуся круглым сиротой, всего десять лет, и друг Колька, переживая за товарища, попросил отца с матерью что бы он пожил с ними.

Через полчаса, лейтенант Горохов, дал Василию расписаться в объяснении и напоследок добавил:

— Дядя Вася, ты ж еще не старик, тебе там в лесу одному совсем тоскливо с одними пчелами. Маша институт закончит не будет на пасеке жить, уж точно… Ты бы, может, нашел себе кого, тут я, конечно, не советчик тебе, молод еще, но подумай… Слышал я, Наташка, продавец в магазине нашем, все в твою сторону посматривает.

Горохов смущенно потупился. А потом уже официальным тоном продолжил:

— Я пока карабин твой у себя оставлю, а ты денька через четыре за ним приезжай, у тебя же еще двустволка дома есть. Коня в колхозной конюшне забери, не переживай, мужики его расседлали и овса задали… И вот еще, дядя Вася, председателю спасибо скажи, он вчера вечером домой ко мне приходил, о тебе толковали, просил за тебя… Только не вздумай сейчас к нему идти, злой он на тебя, пусть отойдет малость. Потом сходишь, поблагодаришь.

Лопатин поднялся со стула, помялся и, всхлипнув, произнес кратко:

— Спасибо, товарищ лейтенант! — и вышел из кабинета.

Горохов посидел минуту, откинувшись на спинку стула, потом выдвинул ящик стола, достал исписанный листок бумаги, перечитал его. Затем сложил в четверо и порвал на несколько частей. Бросил обрывки в стоящую рядом со столом урну. Было это заявление, написанное агрономом Маргулисом, о привлечении алкоголика и дебошира, Лопатина В. А. 1928 года рождения к уголовной ответственности за хулиганство. Именно об этом вел речь приходивший вчера вечером к участковому домой, Бойцов. Наум Иванович Маргулис очень близко к сердцу воспринял случившееся вчера в правлении. И если другие участники более-менее успокоились, то он напротив, чем дальше, тем больше распалялся. В результате вчера во второй половине дня, пришел в опорный пункт с заявлением на Лопатина. Отдал заявление, да еще прочел Горохову лекцию о социалистической законности и приплетя туда Партию и Правительство, и решения ХХVсъезда КПСС.

На самом деле, товарищ агроном, так сильно испугался, что обосрался под председательским столом, из-за чего долго еще отказывался из-под него вылезти. Только через некоторое время, после того как вызванный участковый увел хулигана в опорный пункт, Маргулис Из-под стола вылез. Грязный и вонючий, с расплывшимся светло-коричневым пятном на белых холщовых брюках, со стекающим по худым ногам и просвечивающим через штанины дерьмом, долго орал что он «этого так не оставит и посадит негодяя». Так и родилось в тот день у него прозвище — «Дрищ». Народ-то русский не злобливый, но на язык остер. И как не пробирался агроном домой огородами, да разве ж шило в мешке утаишь?

Время уже было около полудня, Василий шел по усадьбе за Орликом к конюшне, расстегнув почти до пупа рубаху, сняв пиджак и закинув его на плечо. Припекало, не так, как дня два назад, но тоже ярилось солнце во всю, хотя и ясно было, жара пошла на убыль. Народу на улице было немного. Но почти все местные, все знакомые ему с детства люди, казалось, открыв рты глазели в его сторону и тыкали пальцами. А может, и не глазели, может, и не тыкали, шел Лопатин потупившись, глядя под ноги, от стыда сгорая и не смея поднять глаза. Проходя мимо магазина, с открытыми по-летнему окнами, все же глянул в окно. Наташка, до этого никогда не лишавшая себя удовольствия высунуться из окна и перекинуться с Лопатиным словом, другим, на этот раз, увидев его, отвернулась. Василий заметил мельком что глаза у нее покрасневшие, как будто заплаканные. Он тяжело вздохнул и зашагал дальше, думая про себя, что раз уж и продавщица так на него реагирует, совсем дела поганые. А ведь на трезвую голову и сам понимал, поделом. Пугало, пугалом, брюки и пиджак грязные, рубаха с оторванными на груди пуговицами, сам грязный и вонючий, несколько дней по такой жаре не мывшийся, а уж баню неделю не топил, да и не бритый… Что на такого оборачиваться. О том, что ждет дома, старался вообще не думать.

Уже почти у самой конюшни, со стороны сельской амбулатории послышался резкий, как воронье карканье крик:

— Васькааа! Ну-ка, подь сюды!

Лопатин затравленно оглянулся. На скамейке под раскидистыми кустами сирени сидел, сложив руки на клюке дед Архип.

— Ну что стал, как столп соляной, иди-ка сюды!

Архип Кузьмич Головкин был местной достопримечательностью. Сколько ему лет не знал точно никто в округе. Иной раз мужики, выпивая в мастерских, или бабы в очереди у магазина спорили: разменял ли дедушка Архип, как уважительно его звали, сотню лет или нет. Но сколько Васька Лопатин себя помнил, Архип Кузьмич всегда был стариком. Не помнил уже и сам Архип Головкин своего возраста, но, говаривал, что еще Александра Второго Освободителя застал.

Был он сухоньким старичком, среднего роста. Годы его согнули, и он ходил, опираясь на клюку, но ходил резво, иной молодой мужик отставал. Морщинистое лицо с выдубленной, смуглой от солнца и прожитых лет кожей величала копна даже не белых, а пожелтевших от старости волос, уже редких, а обрамляла — окладистая седая борода до середины груди. Несмотря на свой Мусафаилов век, был дед довольно бодр, ел до сей поры своими зубами, хоть и предпочитал уже давно еду не жесткую. Сохранил Архип и трезвый рассудок. Да и читал без очков, своими по-детски голубыми, молодыми глазами. А жил у правнука Матвея Головкина, тоже уже не молодого человека, в другом конце села, у разрушенной старой церкви.

Еще в Первую мировую, уже будучи человеком не молодым, Архип Кузьмич как ушел служить в 1915 году, так и вернулся домой только в 1925 году. Где и как его носила судьба эти десять лет, не ведомо, а сам он рассказывать никому ничего не стал, как ни выспрашивали земляки. С Советской властью у него тоже не заладилось с самого начала. А когда вдруг, темной мартовской ночью, в 1930 году, сгорела изба вместе с ночевавшими в ней двадцатипятитысячниками, приехавшими из Смоленска организовывать колхоз, в НКВД забрали именно Архипа. Уж очень он накануне пожара возмущался на собрании, отговаривая сельчан идти в коммуну. Да прилюдно грозил пришлым партийцам расправой. Ходили потом слухи, что оказывается в Гражданскую, Архип Головкин у Колчака служил, и потом отступал с белыми до самого Владивостока, так ли это или нет, то не ведомо. Но десять лет лагерей за контрреволюционную деятельность дед Архип получил. По тем временам, считай, повезло, и то, потому что как товарищи чекисты не старались, твердил Архип только одно: «не делал, не видел, не знаю». Вернувшийся перед войной домой, к не чаявшим его уже видеть живым родственникам, жил дед Архип, тише воды, ниже травы. При немцах, предлагали ему, как «пострадавшему от Советской власти» идти в старосты, да он, сославшись на преклонные годы и немощь отказался. И то верно, уже ходил с палочкой, и борода вся была седая, лагеря то Советские, как известно не санаторий.

— Иди, иди, присядь со мной стариком, — дед Архип, похлопал рукой по скамейке рядом с собой, подошедшему Лопатину. Тот, поздоровавшись вежливо, сел, угрюмо глядя в землю.

— Да, Васька… ужо наслышан я про твои геройства у председателя! Совсем говорят мозги пропил, тебе годов то сколько? Ааась… Шестой десяток разменял, а мозгов как не было, так и нет… Молчи! Я еще отцу твоему задницу, за шкоды его хворостиной драл! Может, и тебе березовой каши отсыпать? Ты не смотри что я с палкой согнувшись хожу, этой клюкой и отхожу тебя детину этакого, — дед Архип не давал и слова Василию вставить. Да тому и сказать нечего было. Сидел Андреич молча, пил горькую чашу стыда будто хмельную брагу, аж в ушах шумело…

Немного выпустив пар, старик Головкин сбавил тон.

— Мне старику и то за тебя стыдно стало. Я вас Лопатиных, весь род знаю, дед твой Герасим, земля ему пухом, со мной в Империалистическую на фронт уходил. На моих глазах ему снарядом в Галиции ноги оторвало, так у меня на руках и отошел. Отца твоего, когда крестили, я восприемником был. И тебя с детства знаю, мужик ты всегда был справный да хозяйственный, мед ваш Лопатинский зело хорош и спасибо, что ты меня старика не забываешь, привозишь медку то, — дед Архип помолчал, растроганный воспоминаниями, смахнул скрученной артритом ладошкой светлую стариковскую слезу.

— Про беды твои тоже знаю! Про сына знаю, что жену схоронил, тож знаю… Так жизнь то она продолжается, внучек, я вот знаешь, скольких уже схоронил, со счета сбился, а вот все Господь не дает упокоения, знать я ему еще здеся, на земле нужен. Уж не знаю и зачем. Да не зря говорят, что нам его замыслов не постичь.

У Лопатина опять задрожал подбородок, он вывалил старику все, что лежало на душе, про безнадегу, про тоску смертную, что и жить не хочет. Хотел и про последних дней дела рассказать, да вовремя себя остановил, хватило уже позора.

Дед молча его слушал, не перебивал, глядел своими молодыми глазами куда-то в даль, наверное, в глубину своих прожитых лет. Андреич подумал, что за долгую свою жизнь дед Архип столько всего повидал в войнах да лагерях, что его проблемы кажутся совсем мелкими да никчемными.

— Да, паря, тяжко тебе сейчас, — сказал ему в ответ Головкин, — то беда ваша, всего поколения вашего, от старого-то отказались в свое время. С мясом и кровью его вырвали, церкви поломали. Да повзрывали. Народу уйму русского погубили… Оно, конечно, и в церкви не все так было. Но хоть какая-то у человека вера была, а теперь вот что? Плохо, Вася, плохо… нельзя человеку без веры, душа-то она стремится вверх, а вы ее как цепями сковали.

— И что же мне теперь, дедушка Архип делать? Жить как? — тихо спросил Лопатин.

— Перво, наперво, Вася, ты отчаяние-то в себе побори, самый страшный грех, отчаяние-то. Оно тебя к такому толкнет, что хуже и быть не может. Со спиртным тоже надо тебе кончать, оно тебя не утешит и бед твоих не уменьшит, а вот до еще большей беды, как этот раз, доведет запросто. Дочка вот у тебя красавица, я помню, видел ее, когда она последний раз приезжала, ради нее живи!

Архип, снял картуз, пригладил рукой редеющие волосы и продолжил: — И вот еще… ты ж на пасеке своей, как медведь в чащобе живешь, разве что не в берлоге. Бирюк бирюком… полно супружницу оплакивать, да тоску в медовухе топить. Найди-ка себе бабу, знаю, что говорю.

— Архип Кузьмич, да мне уже годов-то сколько… шестой десяток, а вы про бабу, — смутился Василий, отмечая про себя, что дед почти слово в слово повторил то же, что и Горохов.

— Ой и дурак, ты, Васька! — дед Архип задорно глянул на Лопатина голубыми, как весеннее небо глазами, скрытые в бороде губы тронула улыбка.

— Да ежели бы мне сейчас лет 30—40 скинуть, я бы половину сельских баб обрюхатил! А ты ноешь! Я вашу лопатинскую породу знаю… за тобой, поди, любому тридцатилетнему в ебле не угнаться… Здоровому мужику без бабы нельзя, а бабе без мужика. Вот хоть продавщица наша, Наталья Соколова, я же вижу, давно она на тебя глаз положила. Баба самый сок, ей сорока еще нет, вдовая, детей ей боги не дали, а естество-то так и прет наружу… Сегодня как к фельдшеру шел мимо магазина, видел, стали Нюрка Лепенина с Андреевой бабой, не помню, как ее уже и звать, в магазине сплетничать про твои вчерашние похождения в правлении. Так Наташка их выгнала из магазина да такими матюками крыла, что и мне старику было в диковину. А потом плакала.

— Так она же… — начал было Андреич.

— Ты и взаправду дурак, Васятка, — махнул обреченно рукой дед, что она с виду, такая шалавистая, то у каждого своя защита от бед, кто-то угрюмый ходит, да самогон жрет как ты. А другие, наоборот, виду стараются не показать, как на душе плохо, хорохорятси… А на самом деле, ох, и нелегко ей… а к себе-то, она особо никого не подпускает, а если и говорят, что, брешут, поверь мне старику, брешут!

Лопатин задумался. Про себя давно он замечал, что нет, нет, да и приходили ему мысли в голову такие, да мало ли что подумается ночью одному-то на широкой кровати. А ведь дед дело говорит. Они посидели немного, каждый думал о своем, и оба молчали. Наконец Лопатин стал вставать, благодаря старика за науку, и обещая взяться за ум. Но Архип взял его за руку и потянул вниз, Лопатин опять сел на скамейку.

— Не торопись, Василий, — сказал дед, посмотрев ему пристально в глаза, — не знаю, как тебе сказать, как объяснить. Старый я совсем, но ты мои слова не как блажь старческую прими, а серьезно. Чувствую я что-то, случиться должно, что-то страшное, великое и очень серьезное, вот сидит во мне это, а как тебе объяснить, слов таких у меня нет. Если я сейчас тебе рассказывать начну всю историю, то слишком много придется говорить и долго, так что ты просто поверь мне старому! Что-то грядет Вася, странное и чужое, и у тебя это будет. — старик замолчал, и по щеке его вновь поползла слеза, но он уже не стал ее вытирать,

— Наверное мой срок близок, и давно, далеко отсюда, дано мне было обещание узреть… его…, а может и нет, может, живу я так долго для того что бы тебе все это сказать… как знать… Я уже ничего не боюсь, осталось только увидеть, узнать, что там, за этой гранью.

Василий почувствовал, как его, не смотря на теплый день, вновь знобит, а волосы на голове шевелятся и поднимаются, пробила дрожь. Старик тяжело вздохнул.

— Ну иди Василий, иди, да хранит тебя, — но так и не закончил фразу.

Лопатин, сам не зная, как, добрался до конюшни, молча, не отвечая на подначки конюхов вывел из яслей Орлика, оседлал и, вскочив на коня, тронул не быстрым шагом к лесу. Домой, не смотря на голод, не торопился, дорогой было что обдумать и обдумать крепко…

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я