Патерик – не совсем обычный жанр, который является частью великой христианской литературы. Это небольшие истории, повествующие о житии и духовных подвигах монахов. И они всегда серьезны. Такова традиция. Но есть и другая – это традиция смеха и веселья. Она не критикует, но пытается понять, не оскорбляет, но радует и веселит. Но главное – не это. Эта книга о том, что человек часто принимает за истину то, что истиной не является. И ещё она напоминает нам о том, что истина приходит к тебе в первозданной тишине, которая все еще помнит, как Всемогущий благословил день шестой. Все прочее, положа руку на сердце, сомнительно и недостоверно.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Монастырек и его окрестности… Пушкиногорский патерик предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
24. Отец Илларион
Страшен был год 1918, но 1919 был, по свидетельству очевидцев, еще страшнее.
Мела поземка по ледяному насту, кружила метель, заметая еще видные тропинки и дорожки, подступали к самой дороге ранние сумерки, ржали лошади, увязая в снегу или скользя по предательскому льду, когда отряд только-только сформированных при городском райкоме чоновцев, перейдя мост, остановился в виду ближайшего монастыря, чьи золотые маковки слабо мерцали даже сквозь кружащую изо всех сил метель.
Возглавлял отряд странный человек с винтовкой за плечами, в длиннополой солдатской шинели, валенках и в двух треухах, повязанных один на другой. Был этот человек уже немолод, носил очки, и взгляд его из-под мокрых стекол был печален и, казалось, видел насквозь все, что происходит вокруг. Впрочем, если бы не этот быстро тающий на стеклах очков снег, то можно было бы подумать, что хозяин очков беззвучно плачет, отворачиваясь от едущих за ним всадников и опасаясь, чтобы кто-нибудь не увидел текущие по его щекам слезы.
Человека с печальным взглядом звали Моисей Грозенбах. До 1905 года он был учителем в начальной гимназии, а потом примкнул к революции и вскоре стал профессиональным революционером, которого бросала судьба по всей России, а в начале 1919-го занесла в этот маленький городок на Украине, где по заданию партии он занимался сначала продовольствием и армейскими поставками, а потом организовал первый чоновский отряд, запомнившийся современникам, главным образом, количеством крови, пролитой ради светлого будущего всех униженных и оскорбленных.
Выл ветер в столетних дубах и гремело где-то сорванное кровельное железо, когда отряд Моисея остановился перед монастырскими воротами, в которые долго стучали прикладами и звонили в висящий у ворот небольшой колокол, чей погребальный звон как будто напоминал стоящим о близости смерти.
Наконец на этот звон открылась низенькая дверь, и на пороге появился старый монах, растрепанный и замерзший. Оглядев гостей он, ни слова не говоря, вновь исчез за дверью и, прокричав что-то в глубь монастыря, появился снова.
Потом ворота заскрипели и открылись, и чоновцы увидели пятерых или шестерых монахов, стоящих в стороне, возле голого дуба и держащих перед собой иконы так, словно хотели отгородиться этими иконами от всего того, что они видели и слышали вокруг. Головы их были непокрыты, и ветер трепал седые волосы и слепил глаза.
Затем спешившийся Моисей Грозенбах отдал какой-то приказ, и, привязав у коновязи лошадей, чоновцы рассыпались по монастырю в поисках еды, ценностей и оружия, тогда как сам Моисей подошел к монахам и спросил, почему их так мало и кто из них будет игуменом Илларионом.
Голос его был печален, манеры вежливы, а глаза смотрели серьезно и понимающе.
В ответ вперед вышел старый монах, который сказал, что монастырская братия вся разбрелась кто куда, напуганная слухами и рассказами о грабежах и убийствах, что же касается игумена, то он сейчас спустится, на что Моисей Грозенбах ответил, что поднимется к настоятелю сам, пусть только кто-нибудь покажет ему дорогу в покои игумена.
— А с этими что? — спросил его один из чоновцев, оставленный стеречь монахов
— Охраняй пока, — сказал Моисей и вынул из запасного кармана белый платок, который почему-то до колик рассмешил и спрашивающего об остальных, и второго чоновца, на котором был надет женский платок и германская каска, выкрашенная в голубой цвет.
Так и запомнил их отец Илларион, как они стояли в своих раздуваемых ветром рясах, с иконами и задутыми свечами в замерзших руках, а снег все кружил вокруг них, все падал на их головы и плечи мокрыми хлопьями, так что скоро у всех стоящих было одно желание — упасть в этот снег и, закрыв глаза, провалиться в последний сон, в конце которого их ждала Владычица и ее Сын, которые поведут их туда, где нет, не было и не будет ни забот, ни боли, ни смерти — ничего. Но прежде, конечно, следовало закончить со всеми земными делами, отчего начинало сильнее биться сердце и пробивал по позвоночнику холодный озноб — вестники боли, сомнения и отчаянья.
Потом монахи запели «Со святыми упокой», и это заунывное пение вспугнуло стаю замерзавших ворон и накрыло монастырь тоской и страхом, словно давая понять, что надежда навсегда оставила это место и уже не вернется.
О том же, что случилось в игуменских покоях, мы кое-что знаем от послушника Феодора, который, услышав на лестнице шаги поднимающихся чоновцев, спрятался за шкаф и просидел там почти до самого конца. Был он болен и подвержен эпилептическим припадкам, при этом волочил правую ногу, а вдобавок еще и косил, но суть дела, похоже, излагал верно, тем более что встреча Моисея Грозенбаха и архимандрита Иллариона длилась, кажется, совсем недолго, пожалуй, меньше часа.
А началась она с нижайшей просьбы Моисея Грозенбаха присесть в кресло у стола, за которым сидел сейчас Илларион, разбирая какие-то бумаги и кутаясь, по случаю стоящего в покоях холода, в кружевную женскую шаль.
В покоях и правда было зябко, потому что дров в монастыре почти не осталось, и игумен приказал с утра печей не разводить и сам подал пример, оставив себе лишь маленькую буржуйку, которая едва горела, зато уж чадила вполне исправно.
— А то ведь, — продолжал Моисей, спуская один за другим два треуха и расстегивая шинель, — у нас только и радости, что посидеть у огонька да поговорить с умным человеком, потому что все прочее время только о том и думаешь, доедет твоя лошадка до следующей деревни или околеет где-нибудь по дороге, провалившись в снежную яму.
Можно было подумать, что архимандрит ответит ему какой-нибудь сочувственной фразой, однако тот продолжал молчать, и только глаза его за стеклами очков смотрели неподобающе весело и насмешливо, словно знал он что-то такое, чего не знал и не мог знать ни сам Моисей Грозенбах, ни поющие внизу на дворе монахи, ни Михаил Архангел, распустивший свои крылья над покоями и равнодушно взирающий на человеческие дела и мнения.
— Что ж, можно и помолчать, — сказал мирно Грозенбах, стряхивая с шинели остатки снега и протирая платком очки. — Только как бы не получилось потом так, как в Орехове… Слышали, должно быть?.. Я сам там не был, но народ рассказывает такие вещи, что лучше их не слышать вовсе.
Он помолчал немного, а потом сказал, слегка понизив голос:
— Одним словом, говорят, будто двадцать монастырских живьем зарыли прямо в землю в этом самом Орехове. Должно быть, решили на патронах сэкономить.
И снова умолк, словно давая Иллариону возможность вставить слово. Но тот по-прежнему молчал.
— А знаешь, почему они понесли это наказание? — продолжал Моисей, и глубокая складка еще глубже легла на его переносицу. — Потому что пшеницы пожалели да по тайникам всю ее разнесли, а к этому еще вино в подполе для святых даров скрыли, а к ним еще сахар и греча, чтобы продержаться хотя бы эту зиму, как будто, кроме них, никто не хочет дожить до весны.
Он вдруг засмеялся и сразу же зашелся в кашле, который был похож, скорее, на собачий лай. Потом сказал:
— Вот ведь, преподобный, какие темные времена настали… Одни для ближнего пшеницу жалеют, другие — патроны, и все оно как-то не по человечески выходит.
И снова этот хриплый, собачий лай повис над покоями.
— Скажите, наконец, что вам угодно, — произнес, наконец, архимандрит Илларион, и голос его прозвучал откуда-то издалека, так, словно сам архимандрит был рядом, тогда как его голос звучал далеко-далеко, за тридевять земель, в каком-то далеком Орехове.
— Мне-то? — засмеялся Моисей, и, наконец, осторожно опустился напротив архимандрита на край скамьи. — А как твое высокопреосвященство сам думает?
Голос его был мягок и даже приветлив, говорил он спокойно, взвешивая слова, и это наверно было страшней, чем если бы он кричал, ругался и бил.
— Я ведь не отгадчик, — сказал отец Илларион, — и с нечистыми силами не знаюсь.
— Неужели? — в голосе Моисея почувствовалось едва различимое раздражение. — А ты все равно подумай, подумай. А то сидишь тут в тепле и довольстве, тогда как народ вокруг мрет и бежит прочь, а кого не добьет голод, того непременно угробят тиф или бандиты…
Потом он наклонился в сторону сидящего отца Иллариона и сказал, понизив голос:
— Может быть, поделишься своими богатствами, отче?.. Так чтобы мы по-мирному, по-хорошему разошлись.
— Богатствами? — переспросил архимандрит и негромко засмеялся. Потом он открыл один из ящиков стола и достал из него большую связку ключей, которую бросил на стол.
— Ты мне тут не особо бросайся, — сказал Моисей, звеня ключами. — Может, ты пока еще не понял, но все, что есть в этом монастыре, все принадлежат народу, а по-другому никак.. Народу, а не кучке висельников, от которых один только урон рабочему классу и всему пролетариату… Только не говори мне, что ты не понимаешь, что я имею в виду.
— Ни тепла, ни довольства здесь у нас давно уже нет, — отвечал ему Илларион.
— Спроси кого хочешь, да и сам посмотри, чтобы убедиться… Дров для монастыря не можем заготовить, а ты говоришь — богатство, — сказал он с горечью.
— А ты меня жалостью-то не покупай, не надо. Научены мы уже, почем эта ваша жалость-то стоит… Подойди-ка, подойди-ка сюда поближе, — сказал он, быстро поднимаясь со скамьи и вслед за этим, как пушинку, поднимая из-за стола отца Иллариона, который доставал ему едва ли до плеча. — Иди-ка сюда, отче, да посмотри на эти монастырские стены да на эти каменные дома и мощенные камнем дороги… И ты хочешь сказать мне, что здесь не найдется места, куда можно спрятать ваше золото и ваше зерно?.. Или тебе плохо отсюда видно, отче?.. Так найди себе место, откуда тебе видно хорошо.
И он сжал железными пальцами плечо отца Иллариона, так что тот чуть не вскрикнул, а потом почти поволок его к большому, наполовину замерзшему окну, за которым бушевала метель и слышно было пение «Со святыми упокой», которую продолжала петь стоящая черным пятном на заснеженном пространстве монастырского двора монастырская братия.
Моисей подтолкнул отца Иллариона к окну, и тот увидел сверху и этих сбившихся у голого дуба монахов, и этих окруживших насельников людей с винтовками, и беспокойно топчущихся лошадей, привязанных к монастырской коновязи и время от времени подающих голоса, в которых можно было расслышать страх и тревогу. Лиц людей было отсюда не видно, но, даже находясь здесь, можно было услышать глубокий и сильный голос отца эконома, который перекрывал все прочие голоса, так что казалось, будто он поет один, тогда как все только негромко подпевали ему.
— Поют, однако, — сказал Моисей, стоя рядом с отцом Илларионом, и было непонятно, радуется он этому или, наоборот, печалится и гневается. Он отпустил плечо отца Иллариона, молча усадил его в кресло и сам сел напротив. Потом сказал:
— Слышал я про тебя, монах, давно слышал… Говорят, ты провидец, монах, и чужую жизнь видишь, как свою. Знаешь, что случится в будущем и что скрыто от людей минувшими временами… Тогда, может быть, ты расскажешь, каково оно, то светлое будущее, ради которого мы сегодня проливаем кровь и убиваем себе подобных, позабыв, что они наши братья?.. Или, может, даром говорят про тебя, что ангелы небесные спускаются на землю, чтобы открыть тебе будущие тайны, земные и небесные?
— Не стоит повторять глупости, которые говорят люди, когда теряют опору и не знают, что делать дальше, — негромко сказал отец Илларион, поглаживая плечо, за которое его только что держал Моисей. — А что до ангелов и будущего, то не надо быть большим прозорливцем, чтобы увидеть то, что происходит и что еще долго будет продолжаться на этой несчастной земле, потому что Господь всемилостивый обрек нас всех на позор и разорение, доколе не придем в себя и не покаемся кровавым покаянием.
— Хорошо говоришь, монах, — сказал Моисей и негромко засмеялся. — Выходит, что все мы — это только скромные орудия в руках Господних, не знающие, куда поплывет наш корабль завтра и что нам ждать от будущего… Верно, отче?
— Один Бог знает, что нас ждет нас в будущем, — отвечал Илларион, закрывая ладонью глаза, словно это будущее уже стояло перед ним и требовало, чтобы его поскорее впустили. — Достаточно, что мы верно передаем божественные слова, пытаясь не исказить их первоначального смысла. Ведь Господь не требует от нас, чтобы мы творили чудеса или предсказывали будущее. Все, что он хочет от нас, это то, чтобы мы внимали его словам и пытались хоть иногда жить сообразно этим словам.
Пока он говорил, Моисей медленно поднялся с кресла, отошел от окна и сделал несколько шагов. Потом он сказал:
— Знаешь, старик, что я больше всего не люблю ни в монахах, ни в белом духовенстве?.. Это то, что никто из них не желает взять на себя ответственность за все, что происходит в мире, и что все, от мала до велика, привычно валят на Господа… Вот ты говоришь: «Бог знает будущее, а мы нет», — продолжал Моисей остановившись у окна. — А ведь это и значит валить на Бога всю ответственность, освобождая от нее себя и называя это «Божьей волей», или «Провидением», или еще как угодно, лишь бы оно не обрекало тебя на ответственность, которая ведь всегда рядом, всегда где-то поблизости, стоит только захотеть ее увидеть.
Повисшая в покоях тишина заставила снова услышать доносящееся снизу пение монахов.
Потом Моисей Грозенбах сказал:
— Тоже ведь и с Христом, которого вы превратили в источник дохода. Он-то пришел, чтобы донести вам слово об ответственности каждого, а вы вместо этого полюбили пустые рассуждения и власть, а еще каменные здания, мамону и разодетых епископов, которые толкуют, как хотят, слово Божие и поворачивают его так, как это им удобно…
Он негромко засмеялся, как будто в сказанном им и в самом деле было что-то смешное, и вновь этот смех напомнил хриплый собачий лай.
— Впрочем, — негромко сказал он, поворачиваясь к окну и глядя, как кружит за стеклом густой снег, — я хотел спросить тебя о другом, отче…
Он помолчал, продолжая смотреть на падающий снег, затем резко повернулся спиной к окну и сказал:
— Вот что я хотел тебя спросить, монах… Ответь, если знаешь. Отчего пролитая нами кровь врагов не становится для нас нужным источником радости и утешения, а, напротив, тревожит все сильнее и сильнее, словно с каждой победой нас ожидает тяжелое поражение?
Голос его был печален и глух.
— Отчего, — продолжал он, — с каждым убитым, повешенным, покалеченным и сожженным радость уходит от тебя, а на ее место приходит равнодушие, сомнение и усталость? А ведь так не должно быть, отче. Потому что мы бьемся и убиваем не для собственного удовольствия, а во имя светлого будущего, которое приближается к нам с каждым убитым все ближе и ближе. Так отчего же тогда мы чувствует не радость, а тоску, печаль и горечь?.. Отчего будущее страшит и пугает нас, так что мы боимся его и стараемся забыть о нем в вине и разгуле?.. Отчего радость — редкий гость в наших сердцах, и чем дальше, тем больше становится вокруг тех, кто перестает походить на людей?
— Оттого это, — торопливо, но твердо отвечал отец Илларион, — что на каждом шагу вы творите неправедные дела, которые падут на вас, как падает сегодня этот снег. А еще оттого, что вы забыли имя Господне и теперь не знаете, ни куда вам идти, ни кого вам слушать, ослепленные своими фантазиями и вымыслами.
История не донесла до нас, что еще сказал архимандрит Илларион, но зато мы знаем, что Моисей Грозенбах в ответ на слова архимандрита громко рассмеялся, и такой горький смех, должно быть, слышали монастырские стены не часто. Были в нем безнадежность и тоска, а еще мрак одиночества, боль и страх — много чего можно было расслышать в этом смехе, но не было в нем ни покоя, ни мужества, ни надежды, ни радости.
Потом Грозенбах снял и вытер свои очки все тем же белым платком и сказал:
— Это все одни только слова, монах. И мы с тобой очень хорошо это знаем. Я тоже сначала было думал, что в мире все обстоит, как надо, опираясь на незыблемый порядок, выше которого не было уже ничего. Думал, что если ты заслужил награду, то ты ее рано или поздно обязательно получишь. А если ты в чем-то действительно провинился, то возмездие обязательно тебя настигнет, ибо так справедливо устроен мир, и не наше дело обсуждать его. Но в действительности все на этой земле обстоит совсем иначе, так что правильным может считаться только то, что приносит тебе радость, а неправильным — то, что эту радость отнимает… И это так же верно, отче, как и то, что солнце правды одинаково встает и над мертвыми, и над живыми.
Он помолчал немного, потом поднял голову, посмотрел прямо в глаза Иллариону, и тот вдруг увидел перед собой всего лишь испуганного и заблудшего человека, не знающего, зачем он живет и долго ли еще длиться его мукам и страданиям.
И этот несчастный и ничего не знающий, кроме крови своих врагов, испуганный человек, сказал:
— А теперь я спрошу у тебя или у любого, кто захочет ответить мне, куда же она делась, эта радость?.. Разве Маркс не говорил, что после победы пролетариата начнется новая, счастливая и небывалая жизнь? А ведь это и значит, что везде в мире должны быть радость и счастье, потому что без радости не может жить на нашей земле ни человек, ни зверь.
И опять архимандрит начал говорить в ответ правильные и понятные слова, с которыми было трудно не согласиться, хотя, прислушавшись, нетрудно было заметить, что эти правильные слова совсем мертвы, словно они были склеены из картона и бумаги, оставаясь холодными и не требуя для своего понимания ни сердца, ни ума. И чувствуя этот холод, Илларион сказал:
— Радость от Бога.
Так, словно он защищался от того, о чем говорил Грозенбах.
— Кабы так, — сказал Грозенбах и негромко засмеялся, — кабы так, отче… Вот только разве Его занимают наши дела?.. Разве торопится Он помочь тем, кому нужна помощь?.. А если и торопится, то почему, скажи на милость, наша боль не только не смягчается со временем, но с каждым днем становится все сильней и сильней?.. Почему Он ничем не успокоит наши сомнения, а, наоборот, посылает нам истины, от которых перехватывает дыхание и ужас, не переставая, стучит в наши двери?.. Иногда мне кажется, — продолжал Грозенбах, понижая голос и потирая руки, — что Он просто питается нашей радостью, ест ее кусок за куском, и, завидуя радующимся, немедленно приходит в ярость и готов уничтожить весь мир.
Он вновь замолчал, и Илларион увидел его мертвый, давно уже потухший взгляд, на дне которого гнездилось безумие, готовое в любой момент выйти наружу.
И все же он сказал:
— Почему-то все думают, что Бог что-то нам всем должен, — Илларион старался не отводить своего взгляда от мертвых глаз Грозенбаха. — Вот как вы, уверенный в том, что Бог в любую минуту готов оставить все свои дела, чтобы заняться вами, тогда как на самом деле это мы — вечные должники, стоящие перед Богом и ждущие, когда Он обратит на нас внимание.
— Кому же Он нужен, этот Бог, который не может дать тебе радости или торгуется из-за одного светлого дня?
— А зачем человеку Бог, который идет у него на поводу и исполняет все его нелепые желания? — сказал отец Илларион, вновь упираясь взглядом в мертвые глаза Грозенбаха.
Ему следовало бы, конечно, промолчать, но он уже чувствовал, как теплая волна подняла и понесла его прочь отсюда — туда, где не могли достать ни человеческая злоба, ни глупость, ни козни самого врага рода человеческого.
— Бог, — сказал он, не отводя взгляда от Моисея и пытаясь говорить громче. — Да что ты знаешь о Боге, человек?.. Ты думаешь, наверное, что Бог — это то, что мы прочитали в толстых книгах или то, что мы услышали от других, тогда как мы познаем каждый день, что Бог — это каждодневная молитва, которой нет ни начала, ни конца. Это прохлада камня, на который ты ступаешь, и свист осеннего ветра, который срывает последние листья. Он приходит вместе с утренним дуновением ветра и первым солнечным лучом. Он загорается небесной радугой и напоминает о себе весенним ливнем. Он скрывается в сумерках и рассыпает по ночному небу звезды. Пригоняет с шумом прилив и вновь гонит его прочь. Он прячется в улыбке влюбленного и плачет над каждым умершим, словно они его дети. Он складывает, умножает, возводит дворцы и поднимает в воздух самолеты. Он стоит у твоей двери и дышит тебе в затылок в ожидании, когда ты, наконец, обернешься и откроешь ему свое сердце, хотя Он и без того знает каждый твой шаг и каждое движение твоего сердца…
— Врешь! — перебил его Моисей, и голос его задрожал. — Врешь, отче. Ничего Он не знает и уж, во всяком случае, не хочет ничего знать… Вот что я расскажу тебе. Однажды я был на мукомольной фабрике в Киеве. Там огромные каменные жернова поворачивались, гремели и вновь возвращались назад, не останавливая свою работу ни на одну минуту. И я подумал тогда, что, наверное, все это похоже на Бога, который делает свою работу уже много миллионов лет и так же будет продолжать делать ее еще миллионы лет в грохоте и железном лязге, не думая о человеке или, может быть, даже ничего толком не зная ни о нем, ни о том, что заставляет Его поднимать и опускать эти камни и слушать, как гремит и гудит тусклое железо…
Он перевел дух и продолжал, глухо и без выражения:
— В самое страшное, самое невыносимое время моей жизни я спрашивал Его — правильной ли дорогой мы идем, надеясь, что Он пошлет мне знак и облегчит мои муки. Но Он ничего не послал мне. Даже паршивой радуги, которую он разбрасывал всегда налево и направо. И тогда я подумал, что раз уж никто не хочет взять на себя ответственность за мою жизнь, то ее возьму я сам, да заодно и за весь мир, в который мы попали неизвестно зачем… И когда я понял это, то услышал голос, который сказал мне: «Моисей, Моисей! Отныне ты свободен, потому что сам выбираешь свои пути»… И вот с тех пор, отче, я плыву в своей лодке туда, куда посчитаю нужным, опираясь только на свой опыт, который пока еще ни разу меня не обманул…
— Дьявол нашептал тебе эту ложь, — сказал Илларион, с ужасом глядя на собеседника. — Как же ты осмелился взять на себя то, что подвластно одному только Всевышнему?.. Или Ад уже не страшит тебя?
— Открою тебе небольшой секрет, отче, — с мертвой улыбкой сказал Моисей, поднимаясь с кресла, — Ад действительно не страшен тому, кто взял всю ответственность за мир и за себя, не ссылаясь на обстоятельства и направляя свой путь туда, куда он считает нужным… Что ему Ад, отче, — продолжал он, поднимая почти до крика свой голос, — что ему до адского пламени, если даже в адском огне он остается свободным человеком, отвечающим за свою жизнь и свои деяния?.. А вот ты, монах, со всей своей святостью вечно будешь гореть в огне, и некому будет подать тебе глоток воды или вытереть потный лоб… Впрочем, довольно об этом… Я ведь спрашивал тебя о радости, отче… О радости, которую трудно удержать и которая уходит от нас, не спрашивая нашего разрешения, как будто мы в чем-то перед ней виноваты… Но теперь я вижу, что ты тоже не можешь ответить мне на этот вопрос… Тогда, быть может, займемся чем-нибудь попроще?
Он подошел к сидящему Иллариону и потряс перед ним все тем же белым платком.
— Видишь этот платок, отче? — сказал он, и в глазах его появился какой-то новый свет, которого не было прежде. — Угадай-ка теперь, если я высунусь в форточку и им потрясу, где его увидят раньше, в Преисподней или в Раю?.. И какая награда ждет играющего в эти небесные кости, если окажется, что я выиграл по всем статьям?.. Ответь, отче.
— Откуда мне это знать, — тихо сказал отец архимандрит, чувствуя, как что-то ужасное, не имеющее ни вида, ни облика медленно просачивается сквозь стены и окна, заставляя леденеть от холода всех, кто еще не разучился слышать.
— Откуда мне знать, — передразнил его Моисей и вновь глухо засмеялся.
— И это говорит тот, кого Бог избрал быть примером для всех нас, — продолжал он, высоко поднимая белый платок. Потом он открыл нижнюю форточку и, окликнув кого-то стоящего внизу, замахал платком, далеко высунув из форточки руку.
«Словно бьющаяся птица», — почему-то успел подумать Илларион.
Снизу что-то прокричали, и в ответ Моисей вновь потряс в воздухе платком, и сразу же во дворе, слегка приглушенные стеной и оконным стеклом, ударили по барабанным перепонкам, загрохотали винтовочные выстрелы, разбегающиеся эхом по монастырю.
Странным могло показаться, что отец Илларион не тронулся с места, не вздрогнул и не вскрикнул, но по-прежнему сидел, не отводя взгляда от улыбающегося Моисея.
Затем выстрелы прекратились, но зато еще отчетливей сделался голос отца эконома, по-прежнему плывущий над монастырем.
«Со святыми упокой», — пел этот, едва слышный, голос.
— Ну-ка, ну-ка, — сказал Моисей, заглядывая в окно, — что это тут у нас за певец?
Там, посреди лежащих тел, стоял отец эконом и из последних сил пел «Со святыми упокой»… Потом он попятился и, размазывая по лицу кровь, сначала сел и только потом упал, продолжая хрипеть.
Чей-то одиночный выстрел навсегда прервал его пение.
— Вот и все, — сказал Моисей и глубоко вздохнул, как будто закончил тяжелую работу.
Потом наступила тишина, и только стая замерзших воронов, каркая и галдя, поднялась над монастырем и сразу же вернулась обратно.
— Да ты, я посмотрю, совсем бесчувственный какой-то, — сказал, наконец, Грозенбах, подходя к сидящему архимандриту. — Ну, давай, давай, поплачь над своими друзьями, которые сейчас стучат в ворота Царствия Небесного и уже больше не будут обманывать простого человека, у которого иной раз и копейки-то в кармане не найдется, чтобы подать на поминовение… А может быть, им всем самое время попенять перед Царствием Небесным о черствости народа, который тащит в церковь последнее, а в ответ получает слезливые проповеди, из которых следует, что ему следует молчать и смиряться, потому что самое главное уже решили без него? Вспомни хотя бы золотые кареты ваших епископов, у которых хватало наглости разъезжать в них, в то время как народ голодал и умирал и в деревнях, и в городах… А может, заодно они вспомнят, как благословляли миллионы солдат идти на братоубийственную войну и гибнуть там за ваши денежные мешки?.. Или как они благословляли вешать, расстреливать, сажать и ссылать ни в чем не виноватых людей?.. О, я думаю, им будет, что рассказать своему Господу, будет, чем Его обрадовать!
Кажется, именно тогда отец Илларион заговорил, и голос его, слабый и далекий, был, тем не менее, хорошо слышен послушнику Феодору, укрывшемуся в шкафу для праздничных облачений.
— Чем ты хочешь удивить нас, человек? — сказал он, с трудом шевеля губами. — Не тем ли, что мы уже три дня как ждем тебя, потому что сам Господь открыл нам, что ты придешь на исходе недели?.. Или, может, тем, что Он позволил остаться тем из монахов, кто был уже давно готов к смерти, тогда как остальным Он разрешил уйти?.. Или ты забыл, что Господь стоит у каждого из нас за плечами и знает наши самые потаенные мысли?
Сказав это, отец Илларион вдруг уронил голову на грудь и стал медленно сползать с кресла.
— Тихо, тихо, — Моисей успел подхватить падающего архимандрита. — Не бойсь, милый, не бойсь, — продолжал он, удерживая падающего за плечо. — Или ты думаешь, что поможешь им этими своими выкрутасами?.. Так я тебе скажу, что ничем ты уже им не поможешь, потому что что-что, а стрелять мои хлопчики умеют хорошо.
В ответ, отец Илларион громко простонал и открыл глаза.
— Вот, вот, — сказал Моисей, усаживая Иллариона в кресло, — так-то лучше. Сиди тут… А Небеса и без тебя разберутся, если захотят.
В этот момент Илларион тоже что-то сказал, но голос его был так тих, что никто его не расслышал. Поэтому он собрался с силами и повторил:
— Что ж… Можешь теперь убить меня, человек. Убей меня, и, может быть, Всевышний поставит тебе это в заслугу.
— Ну уж нет, отче, — сказал Моисей и вновь рассмеялся. — Ты, видно, сам не понимаешь, что несешь, архимандрит… Вижу, ты опять хочешь проскочить мимо всех, чтобы не платить за вход и спихнуть с себя ответственность, которая давит тебя, как могильная плита!.. Нет, нет, отче. Не выйдет это. Потому что прежде, чем спрятаться в могиле, ты сначала походи по земле, посмотри, как живут вокруг люди, посмотри на все эти ужасы, на эту кровь, которой становится все больше, а посмотрев, сядь куда-нибудь в сторону и прокляни этого Бога, который прячется и за эту кровь, и за эти мертвые тела, и за эту нищету, отчаянье и голод — словом, за все то, что мы называем «злом» и что не перестает смеяться оттуда над нами… Вот тогда, может, Он и услышит тебя, а может, даже ответит…А то слишком уж все у вас просто…Нет, отче… Лучше подари Господу свою ненависть, свои богохульства да свое неверие и отчаянье в придачу, как это сделал когда-то я, когда проклял и Его, и все Его бесполезное воинство, и всех Его самодовольных святых, годных только на то, чтобы рассказывать дуракам свои нелепые сказки!..
Затем Моисей слегка помедлил и по-прежнему негромко и глухо сказал:
— И тогда случается, что Он ненадолго приходит к тебе, чтобы отдохнуть у твоего порога или рассказать какую-нибудь историю, на дне которой можно найти немного надежды.
— В руки Господа передаю дыхание мое и жизнь мою, — закрывая глаза, неожиданно громко сказал вдруг отец Илларион, словно хотел этими словами отгородиться от того, что говорил Моисей.
— Что, что, что? — сказал Моисей, поворачивая к Иллариону. — А не страшно, отче? — продолжал он, подходя еще ближе. — Что, как Господь не на твоей стороне, а?.. Что, если Он на стороне сильных, потому что Он сам сильный и ненавидит слюнтяев и слабаков?.. Что, если Ему милее винтовка, а не ваши песнопения и молитвы?
— Тому, кто на Господа своего уповает, не страшны ни люди, ни ангелы, ни мор, ни сама смерть, — не слушая, громко продолжал Илларион, глядя куда-то в сторону, словно он разговаривал не с Моисеем, а с каким-то невидимым собеседником, который прятался где-то в подсобных помещениях, не желая никому до времени показываться.
— А знаешь, что на самом деле говорил Спаситель? — сказал Моисей, не слушая Иллариона. Голос его перешел почти на шепот.
— Он говорил — только трус не войдет в Царствие Божие… Только трус, отче… А это значит, что не войдет в него тот, кто взвалил на чужие плечи груз своей собственной ответственности, кто переложил его на святых отцов, на Церковь, на книги или на старцев, кто испугался и посчитал, что лучше не поверить Богу, чем тащить на себе тяжесть твоей ответственности, которой нет конца.
— Там, куда поведет Он нас, где взвесит каждое сердце и найдет его у одних мягким, как воск, а у других твердым, как камень, — там никто не будет отличаться один от другого, ибо каждый найдет себе место подле Всемилостивого и ответит на обращенные к себе вечные слова Его, — говорил, между тем отец Илларион, похоже, погружаясь в какой-то странный восторг, которому не было объяснения.
— И еще говорит Спаситель, — продолжал Моисей, — что человеку следует, не переставая, стучаться в запертые двери в ожидании часа, когда ему откроют. Вот только не говорит Он, где нам искать их, эти чертовы двери, и куда они нас приведут, если вообще здесь уместно говорить о цели.
Странный был этот разговор двух людей, не слушающих друг друга и все же пытающихся что-то сказать друг другу, тогда как еще не остыли во дворе тела мертвых монахов, и ложившийся на их лоб и щеки снег, должно быть, еще таял.
А ветер все кружил мокрые хлопья, стучал в окна и бился сорванными листами жести, и казалось, что еще немного — и ветер сорвет крышу или, выбив стекла, ворвется в монастырские строения и будет гулять там, круша все, что встретит на своем пути.
Потом Моисей взял Иллариона за плечо и повел его сначала до лестничной площадки, где замерзала высокая пальма, а потом по лестнице, где по стенам висели портреты когда-то известных и малоизвестных игуменов, пока, наконец, уже внизу не подтолкнул Иллариона к ведущей на улицу двери, которую он сам же потом и растворил ударом ноги, навстречу снегу, ветру и обледенелому монастырскому двору.
Потом он вышел вслед за Илларионом во двор и слегка подтолкнул его к воротам монастыря.
— Иди, — сказал он, отворачиваясь от ветра.
Но Илларион никуда не пошел, а опустился на колени и пополз к телам убитых монахов, которые теперь едва виднелись под падающим мокрым снегом.
— Оставь, оставь, — сказал Моисей одному из чоновцев, который полез отгонять Иллариона от мертвых тел. — Не видишь, у человека горе. А ты — гнать.
Некоторые чоновцы засмеялись, посчитав сказанное шуткой, но архимандрита больше не трогали.
Между тем, Илларион дополз до мертвых и начал крестить и целовать их, закрывая им глаза и сметая с их лиц мокрый снег. Похоже, он что-то шептал им в уши, наверное, что-то очень важное, без чего невозможно было обойтись, а ветер шевелил их волосы, так что издали казалось, что они отвечают ему.
Так прошло четверть часа.
— Ну, будет, — сказал, наконец, Моисей, подходя и одним рывком поднимая Иллариона на ноги.
И еще раз приподнял и поставил его, словно воткнул его в снежный наст, чтобы тот не упал.
— Коль беспокоишься насчет погребения, то оставь, пустое, будет тебе погребение. Сейчас своих поставлю копать, вмиг зароют, — Моисей стряхнул с плеч и головы Иллариона налипший снег.
Потом он немного помедлил и сказал:
— И вот тебе мое благословение, старик. Случись так, что вы несли бы на своих плечах груз ответственности, может, все и повернулось бы совсем не так, как оно повернулось теперь. Ты бы ходил тогда вокруг крестным ходом, а я бы до сих пор учил бы детишек в начальной школе, и все были бы довольны. Но коль вы от ответственности отказались, то и Бог ваш по этой причине отказался от вас и захотел, чтобы вы сами выбирались из каши, которую вы же и заварили… Теперь-то ты знаешь, кто мы такие, отче… — голос его стал вдруг громче и решительней. — Мы те, кому выпало рушить и уничтожать ради будущей радости, без которой нет в жизни никакого смысла… Мы Божьи псы, которым дан на откуп этот гнилой мир, за чью судьбу мы несем ответственность, всегда готовые остановить всякого, кто встанет нам поперек пути.
Он закашлялся и, наклонившись, зачерпнул и съел немного снега. Потом добавил:
— А теперь иди и радуйся, отче, веселись тому, что Небеса дают тебе еще одну возможность взять ответственность, если и не за весь мир, то хотя бы за твою собственную жизнь.
Затем он опять легонько подтолкнул Иллариона, который сделал, наконец, два первых шага в сторону монастырских ворот и сразу был засыпан падающим снегом, который то метался, забираясь под одежду, а то вдруг становился послушным и снова кружил вокруг идущего Иллариона, словно верная собака.
— Померзнет старик-то, — сказал один чоновец, глядя как мутнеет постепенно удаляющаяся к воротам фигура Иллариона. — Палец кладу, что замерзнет.
— Так и черт с ним, — отозвался другой. — Он тебе что, кум?
Как удалось отцу Иллариону пройти пять километров до человеческого жилья — этого мы не знаем. Известно только, что, едва живого, его случайно нашли при въезде в уездный городок Р*, почти засыпанного снегом, с отмороженными ногами и бредящего про какое-то бессмертие, которого он не просил и от которого теперь решительно отказывался, требуя заверить свой отказ на гербовой бумаге подписью нотариуса.
Был, впрочем, и еще один источник нашей истории.
Я имею в виду местную легенду, сохранившуюся благодаря спасшемуся послушнику Феодору, который до конца своих дней считал ее правдой. Эта легенда рассказывала о том, что стоило отцу Иллариону выйти в монастырский двор, как сразу стихла метель и солнце вдруг вышло из-за снежных туч, чтобы ненадолго залить монастырь бьющим отовсюду ослепительным светом.
И Голос, который раздался из этого ослепительного света, сказал:
— Зачем ты хочешь обмануть самого себя, Илларион? Зачем бежишь, как Иов, прячущийся среди скал? Разве этому учил Я тебя, повиснув на кресте? И разве нужны мне все эти оправдания, словно уже пришло твое время, и ты спешишь поскорее отчитаться передо мной?.. Или, может, ты забыл, что Я создал вас свободными, словно ветер, и дал способность отличать Божественное от человеческого, доброе от злого, истинное от ложного… Случись такое, и тебе было бы лучше не родиться на свет, а, родившись, поскорее укрыться в преисподней, где все валят друг на друга, позабыв, что такое ответственность…
И сказав так, Голос рассмеялся и умолк.
И было затем явление, от которого стыла спина и перехватывало дыхание.
Шевелились, стонали и поднимались, словно после долгого сна, убиенные монахи и, не успев понять, что происходит, на глазах обрастали перьями, били крыльями и с птичьим криком кружили над монастырем, словно прощались и с ним, и с Илларионом, и с прежней жизнью.
И Голос, который был совсем рядом, вновь сказал:
— Слушай, что я тебе скажу, Илларион… Доколе не спадет с тебя человеческая плоть, будешь ты жить вместе с людьми, невидимый, одинокий, занятый только тем, чтобы ответить на человеческие сомнения и донести до других голос Истины.
И с этими словами Говорящий исчез.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Монастырек и его окрестности… Пушкиногорский патерик предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других