Презрение к самому себе — это змея, которая вечно растравляет и гложет сердце, высасывает его животворящую кровь, вливает в неё яд человеконенавистничества и отчаяния.
О Нижнем я вспоминать не могу: в нём я выстрадал самое тяжёлое, самое ужасное время своей жизни. От горя, грубых оскорблений, унижений я доходил до отчаяния, и ещё голова крепка была, что с ума не спятил...
Дивная старая Англия. Да поразит тебя сифилис, старая сука, ты нас отдала на съедение червям (мы сами отдали себя на съедение червям). А всё же — дай, оглянусь на тебя. Тимон Афинский видел тебя насквозь.
И когда Сергей Петрович понял, что деньги не исправляют несправедливостей природы, а углубляют их и что люди всегда добивают того, кто уже ранен природой, — отчаяние погасило надежду, и мрак охватил душу.
Если ты с детства не научился смотреть в глаза матери и видеть в них тревогу или покой, мир или смятение, — ты на всю жизнь останешься нравственным невеждой.
Меня все еще держат за шиворот, на моем плече замирает вздох, это не сожаление, конечно, но в нем есть примесь грусти: вчера все было чудом, а завтра станет повседневной рутиной. В этом вздохе слышится: «Ну вот!».
Всегда хочу смотреть в глаза людские, И пить вино, и женщин целовать, И яростью желаний полнить вечер, Когда жара мешает днём мечтать, И песни петь! И слушать в мире ветер!
Есть птицы поползни, они в поисках своего червячка могут бегать по дереву даже и вниз головой. Среди людей есть тоже такие, готовые ради своего червяка тоже ходить вниз головой.
«Если человек просто откинулся и подумал о надвигающемся ему прекращении и ужасе, и незначительности одиночества в космосе, то он, несомненно, будет сходить с ума, либо испытывать чувство бесполезности».
Для человека, только что оправившегося от любовного недуга, возможность нового увлечения видится столь немыслимой, что ему кажется, будто все живые существа, вплоть до последней мошки, ввергнуты в пучину разочарования.
Любовь должна не туманить, а освежать, не помрачать, а осветлять мысли, так как гнездиться она должна в сердце и в рассудке человека, а не служить только забавой для внешних чувств, порождающих одну только страсть.
Только одно было странно: продолжать думать, как раньше, знать. Понять — это означало в первый момент почувствовать леденящий ужас человека, который просыпается, и видит, что похоронен заживо.
Мне семьдесят пять лет. Душа моя лежит предо мной. Она уже износилась на сгибах. Сгибали душу смерти друзей. Война. Споры. Ошибки. Обиды. Кино. И старость, которая всё-таки пришла.
Начинается жизнь радостью и кончается унынием смерти. Есть люди, которые нарочно мучают себя всю жизнь, чтобы достигнуть смерти, как радости избавления от мучений жизни.
Память подобна населённому нечистой силой дому, в стенах которого постоянно раздаётся эхо от невидимых шагов. В разбитых окнах мелькают тени умерших, а рядом с ними — печальные призраки нашего былого «я».
Думаю, что во сне с его видениями мы тщимся избавить от мусора наш рассудок. Я просто осознавала с лёгкой брезгливостью, что люди, подчиняющие свои поступки снам, пытаются ходить по воде, как посуху.
Представьте, что у вас на руках только и есть что собственная судьба. Сидя на пороге материнской утробы, вы убиваете время — или время убивает вас. А вы все сидите и славословите то, что вне вашей досягаемости. Вне. Навеки.
Старость гасит страсти, останавливает занятия, заглушает всякие стремления и отдает вас в жертву страшному врагу, который зовется покоем, но настоящее имя которого - скука.
Я до предела устал быть мишенью взглядов, обсуждений и восхвалений. Как можно сделать так, чтобы о тебе забыли? После моей смерти еще будут греметь моими костями, то здесь, то там, из любопытства.
Эту бесконечную череду пещер размыли грунтовые воды и потоки дождевой воды, просачивавшиеся в глубь известняка, – извечные капли, точившие мягкий камень.
Послушник был юноша, на его красивом мертвенно-бледном лице лежала печать точившей его скорби; второй, просто, но прилично одетый, казался уже человеком пожилым.