Я бился над этой проблемой несколько лет. Это был вопрос жизни и смерти. Я знал, что умру, если не решу его. Мой мозг был напряжен до предела, и в какой-то момент случилось немыслимое — я слышал тиканье часов в трех комнатах от меня, приземление мухи на стол глухим стуком отдавалось в моих ушах, в темноте я обладал чувствительностью летучей мыши и мог определить местонахождение предметов благодаря особому покалыванию во лбу. Солнечные лучи так давили на мой мозг, что я едва не терял сознание. Проносящийся вдали экипаж сотрясал мое тело и вдруг я увидел вспышку, похожую на маленькое солнце. В одно мгновение истина открылась мне. Это было состояние абсолютного счастья. Мысли шли нескончаем потоком, и я едва успевал фиксировать их.
В Скрябине была необыкновенно повышенная, интенсивная духовная жизнь, которая неизбежно сообщалась каждому, кто близко стоял к нему. В нём была какая-то окрылённость, огромная вера в достижение цели, в победу, любовь к жизни и вера в её прекрасный смысл, поэтому атмосфера, которая создавалась в общении с ним, была какой-то особенно радостной. Кроме того, он был так человечески прост, ласков, экспансивен, полон оживленья, часто шаловлив и весел. Он был так щедр, никогда не скупился играть вам часа два подряд, если вы жаждали слышать его музыку, рассказывать свои мысли, если вы хотели понять что-нибудь, что вам было неясно. Кроме того, благодаря его экспансивности и сообщительности, вы непременно посвящались во все самые интимные и мельчайшие подробности его жизни, во все качества и недостатки его, он становился для вас живым, близким и дорогим человеком, которого вы начинали горячо любить. Это создавало особенную теплоту кругом него. Самая внешность его была очень изящна и привлекательна и приобрела с годами отпечаток какой-то особой, изысканной тонкости. Особенно запечетлевались его глаза: большею частью с приподнятыми бровями, какие-то опьянённые той внутренней, интенсивной игрой творческой фантазии, которая была ему так свойственна, иногда отсутствующие, как бы ушедшие в себя, а иногда вдруг ужасно оживлённые, бедовые, даже шаловливые, и добрые. Также походка его была очень характерна: воздушная, стремительная, почти летящая вперёд, и манера держать голову вверх слегка закинутой назад. Всё тело его казалось таким лёгким, почти невесомым. Очень симпатичны были вихры на макушке, которые никогда не слушались и иногда торчали в разные стороны, на что Александр Николаевич часто и не на шутку сердился. Вообще в его образе ярко сплетались две противоположных черты: с одной стороны, напряжённая одержимость одной идеей, причём эта идея имела грандиозный, мировой размах, с другой — в жизни он был почти ребёнком. Особенным же и лучшим, что было в нём, была, конечно, его музыка и его игра. Его игра была совершенно волшебная, ни с кем не сравнимая. Сколько красоты, нежности и певучести было в звуке, какое pianissimo, какая тонкость нюансов, какая нездешняя лёгкость, как будто он отрывался иногда от земли и улетал в другие сферы «к далёкой звезде» (как он сам раз сказал про полёт в 4-й сонате). Также его фразировка имела очень своеобразный характер, несколько нервно-повышенный, слегка капризный и порывистый. Конечно, я говорю об игре в интимной обстановке, тут он как бы творил свои вещи! Наоборот, эстрада и большой зал парализовали его.
Детство моё — сложная смесь переживаний: жар, бред, бессонница, тягостные дни и томительно долгие ночи. Мне более знакома «Страна кровати», чем зелёного сада.
Как самое правдивое общество всегда приближается к одиночеству, так самая великолепная речь в конце концов падает в тишину. Тишина слышна всем, всегда и везде.
Тишина была настолько хороша, что девушка чуть прослезилась. Удивительно, думала она, что разговоры могут так надоесть, без тишины человечество, скорее всего, давно бы исчезло... («Четырежды Ева»)
Кибернетический обмен между человеком, машиной и алгоритмом подобен игре в «музыкальные стулья»: Неистовый поиск равновесия всегда оставляет одного из трех неловко стоять.
Затем, когда наступила Депрессия, всё изменилось до неузнаваемости. С того момента публика стала совершенно иной, и современную музыку напрямую мало кто поддерживал.
Меня все еще держат за шиворот, на моем плече замирает вздох, это не сожаление, конечно, но в нем есть примесь грусти: вчера все было чудом, а завтра станет повседневной рутиной. В этом вздохе слышится: «Ну вот!».
Я до предела устал быть мишенью взглядов, обсуждений и восхвалений. Как можно сделать так, чтобы о тебе забыли? После моей смерти еще будут греметь моими костями, то здесь, то там, из любопытства.
Если всё время думать о работе, можно утратить к ней интерес еще до того, как сядешь на другой день за стол. Необходимо получить физическую нагрузку, устать телом, и особенно хорошо предаваться любви с любимой женщиной.
Искушение подобно молнии, на мгновение уничтожающей все образы и звуки, чтобы оставить вас во тьме и безмолвии перед единственным объектом, чей блеск и неподвижность заставляют оцепенеть.
Трудность в том, чтобы остаться нетронутым в толпе: столько людей пытаются заговорить с вами или к вам притронуться: а вы — как электричество, потому что малейший контакт разряжает все достоинства, которые вы накопили.
Для сцены необходимы длинные руки; лучше уж слишком длинные, чем слишком короткие. Артист с короткими руками никогда не будет обладать изящной жестикуляцией.
Очень трудно заставить себя говорить. Труднее — заставить себя молчать. Ещё труднее — заставить себя думать. Но самое трудное — это заставить себя чувствовать.
Бум – это такая ситуация, при которой бьющий через край оптимизм увлекает за собой ставку процента, которая в более спокойной обстановке считалась бы чрезмерно высокой.
Никто не хочет оставаться в одиночестве: оно высвобождает слишком много времени для размышлений. А чем больше думаешь, тем становишься умнее — а значит, и грустнее.
Не позволяйте жить слишком спокойно тем, кто у вас работает. Всегда поступайте противоположно тому, чего они от вас ожидают. Пусть всё время тревожатся и оглядываются через плечо.
Люди понимают только чувства, сходные с их собственными чувствами; другие, как бы прекрасно они ни были выражены, не действуют на них: глаза глядят, но сердце не участвует, а вскоре и глаза отворачиваются.
«Мне кажется, что из современного искусства полностью ушла жизнь и всё это такая конвульсия, которая длится, может быть, лет десять. Жизнь происходит где-то в другом месте, во всяком случае не в области искусства»
Горячо жил коллектив, звенел смех, плескались шутки, искрились характеры, мелькали огни дружбы и симпатии, высоко к небу подымались прожекторы обычной человеческой мечты о завтрашнем дне.
Виктор казался необщительным только тем людям, с кем он не хотел общаться. А в кругу близких людей он был мягчайшим и тёплым человеком. С ним можно было промолчать весь день и при этом чувствовать себя вполне комфортно.
Это ведь слова выдают нас на милость безжалостных людей, находящихся рядом, они обнажают нас сильнее, чем все руки, которым мы позволяем шарить по нашей коже.
Птица была симпатичная. Она смотрела на меня, а я смотрел на неё. Потом она издала слабенький птичий звук «чик!» — и мне почему-то стало приятно. Мне легко угодить. Сложнее — остальному миру.