Я — монархист самобытный, на свой салтык и потому глубоко верующий. Ныне идея чистой монархии переживает серьезный кризис. Понятно, эта драма отзывается на всем моем существе; я переживаю ее с внутренний дрожью. Я защищал горячо эту идею на практике. Я готов иссохнуть по ней, сгинуть вместе с нею, но только одиночкой, в своих четырех владимирских стенах, но отнюдь не на людях.
Мне семьдесят пять лет. Душа моя лежит предо мной. Она уже износилась на сгибах. Сгибали душу смерти друзей. Война. Споры. Ошибки. Обиды. Кино. И старость, которая всё-таки пришла.
Всегда хочу смотреть в глаза людские, И пить вино, и женщин целовать, И яростью желаний полнить вечер, Когда жара мешает днём мечтать, И песни петь! И слушать в мире ветер!
Представьте, что у вас на руках только и есть что собственная судьба. Сидя на пороге материнской утробы, вы убиваете время — или время убивает вас. А вы все сидите и славословите то, что вне вашей досягаемости. Вне. Навеки.
Старость не может быть счастьем. Старость может быть лишь покоем или бедой. Покоем она становится тогда, когда ее уважают. Бедой ее делают забвение и одиночество.
Первая потребность человека, будь то прокажённый или каторжник, отверженный или недужный, — обрести товарища по судьбе. Жаждая утолить это чувство, человек расточает все свои силы, всё своё могущество, весь пыл души.
О Нижнем я вспоминать не могу: в нём я выстрадал самое тяжёлое, самое ужасное время своей жизни. От горя, грубых оскорблений, унижений я доходил до отчаяния, и ещё голова крепка была, что с ума не спятил...
Когда становилось уже совсем невыносимо, оставалось в запасе одно средство — пойти в автомат на Киевской и выпить два или три стакана белого крепленого проклятого, благословенного портвейна № 41.
Не говори о любви, потраченной напрасно! Любовь никогда не пропадает зря; если даже она не сделала богаче сердце другого человека, то её воды, возвращаясь обратно к своему истоку, подобно дождю, наполнят его свежестью и прохладой.