Неточные совпадения
Сначала он не чувствовал ничего и поглядывал только назад, желая увериться, точно ли выехал
из города; но когда увидел, что
город уже давно скрылся, ни кузниц, ни мельниц, ни всего того, что находится вокруг
городов, не было видно и даже белые верхушки каменных церквей давно
ушли в землю, он занялся только одной дорогою, посматривал только направо и налево, и
город N. как будто не бывал в его памяти, как будто проезжал он его давно, в детстве.
Выпустили Самгина неожиданно и с какой-то обидной небрежностью: утром пришел адъютант жандармского управления с товарищем прокурора, любезно поболтали и
ушли, объявив, что вечером он будет свободен, но освободили его через день вечером. Когда он ехал домой, ему показалось, что улицы необычно многолюдны и в
городе шумно так же, как в тюрьме. Дома его встретил доктор Любомудров, он шел по двору в больничном халате, остановился, взглянул на Самгина из-под ладони и закричал...
Впереди него, из-под горы, вздымались молодо зеленые вершины лип, среди них неудачно пряталась золотая, но полысевшая голова колокольни женского монастыря; далее все обрывалось в голубую яму, — по зеленому ее дну, от
города, вдаль, к темным лесам,
уходила синеватая река. Все было очень мягко, тихо, окутано вечерней грустью.
Алеша немедленно покорился, хотя и тяжело ему было
уходить. Но обещание слышать последнее слово его на земле и, главное, как бы ему, Алеше, завещанное, потрясло его душу восторгом. Он заспешил, чтоб, окончив все в
городе, поскорей воротиться. Как раз и отец Паисий молвил ему напутственное слово, произведшее на него весьма сильное и неожиданное впечатление. Это когда уже они оба вышли
из кельи старца.
— Намеднись Петр Дормидонтов
из города приезжал. Заперлись, завещанье писали. Я было у двери подслушать хотел, да только и успел услышать: «а егоза неповиновение…» В это время слышу: потихоньку кресло отодвигают — я как дам стрекача, только пятки засверкали! Да что ж, впрочем, подслушивай не подслушивай, а его — это непременно означает меня!
Ушлет она меня к тотемским чудотворцам, как пить даст!
Многое мне делалось противно, и я
уходил из разных кругов, часто демонстративно порывал с ними, даже переезжал в другой
город.
Банды появились уже и в нашем крае. Над жизнью
города нависала зловещая тень. То и дело было слышно, что тот или другой
из знакомых молодых людей исчезал.
Ушел «до лясу». Остававшихся паненки иронически спрашивали: «Вы еще здесь?»
Ушло до лясу несколько юношей и
из пансиона Рыхлинского…
Гаев. И Анастасий умер. Петрушка Косой от меня
ушел и теперь в
городе у пристава живет. (Вынимает
из кармана коробку с леденцами, сосет.)
Все это наводило на мальчика чувство, близкое к испугу, и не располагало в пользу нового неодушевленного, но вместе сердитого гостя. Он
ушел в сад и не слышал, как установили инструмент на ножках, как приезжий
из города настройщик заводил его ключом, пробовал клавиши и настраивал проволочные струны. Только когда все было кончено, мать велела позвать в комнату Петю.
Феня
ушла в Сибирь за партией арестантов, в которой отправляли Кожина: его присудили в каторжные работы. В той же партии
ушел и Ястребов. Когда партия арестантов выступала
из города, ей навстречу попалась похоронная процессия: в простом сосновом гробу везли
из городской больницы Ермошкину жену Дарью, а за дрогами шагал сам Ермошка.
— Я
ухожу, — сказала Женька. — Вы перед ней не очень-то пасуйте и перед Семеном тоже. Собачьтесь с ними вовсю. Теперь день, и они вам ничего не посмеют сделать. В случае чего, скажите прямо, что, мол, поедете сейчас к губернатору и донесете. Скажите, что их в двадцать четыре часа закроют и выселят
из города. Они от окриков шелковыми становятся. Ну-с, желаю успеха!
Мать, в свою очередь, пересказывала моему отцу речи Александры Ивановны, состоявшие в том, что Прасковью Ивановну за богатство все уважают, что даже всякий новый губернатор приезжает с ней знакомиться; что сама Прасковья Ивановна никого не уважает и не любит; что она своими гостями или забавляется, или ругает их в глаза; что она для своего покоя и удовольствия не входит ни в какие хозяйственные дела, ни в свои, ни в крестьянские, а все предоставила своему поверенному Михайлушке, который от крестьян пользуется и наживает большие деньги, а дворню и лакейство до того избаловал, что вот как они и с нами, будущими наследниками, поступили; что Прасковья Ивановна большая странница, терпеть не может попов и монахов, и нищим никому копеечки не подаст; молится богу по капризу, когда ей захочется, — а не захочется, то и середи обедни
из церкви
уйдет; что священника и причет содержит она очень богато, а никого
из них к себе в дом не пускает, кроме попа с крестом, и то в самые большие праздники; что первое ее удовольствие летом — сад, за которым она ходит, как садовник, а зимою любит она петь песни, слушать, как их поют, читать книжки или играть в карты; что Прасковья Ивановна ее, сироту, не любит, никогда не ласкает и денег не дает ни копейки, хотя позволяет выписывать
из города или покупать у разносчиков все, что Александре Ивановне вздумается; что сколько ни просили ее посторонние почтенные люди, чтоб она своей внучке-сиротке что-нибудь при жизни назначила, для того чтоб она могла жениха найти, Прасковья Ивановна и слышать не хотела и отвечала, что Багровы родную племянницу не бросят без куска хлеба и что лучше век оставаться в девках, чем навязать себе на шею мужа, который
из денег женился бы на ней, на рябой кукушке, да после и вымещал бы ей за то.
И все затем тронулись в путь. Старик Захаревский, впрочем, поехал в дрожках шажком за молодыми людьми. Роща началась почти тотчас же по выезде
из города. Юлия и кавалеры ее сейчас же
ушли в нее.
Однажды
из города явилась бойкая кудрявая девушка, она принесла для Андрея какой-то сверток и,
уходя, сказала Власовой, блестя веселыми глазами...
В ее квартире была устроена тайная типография, и когда жандармы, узнав об этом, явились с обыском, она, успев за минуту перед их приходом переодеться горничной,
ушла, встретив у ворот дома своих гостей, и без верхнего платья, в легком платке на голове и с жестянкой для керосина в руках, зимою, в крепкий мороз, прошла весь
город из конца в конец.
— Передай это… Тыбурцию… Скажи, что я покорнейше прошу его, — понимаешь?.. покорнейше прошу — взять эти деньги… от тебя… Ты понял?.. Да еще скажи, — добавил отец, как будто колеблясь, — скажи, что если он знает одного тут… Федоровича, то пусть скажет, что этому Федоровичу лучше
уйти из нашего
города… Теперь ступай, мальчик, ступай скорее.
Василий уже третий год
ушел из деревни и жил в
городе.
Дети стали кричать, он убил и их и
ушел, не ночуя,
из города.
Надавал князь мне доверенностей и свидетельств, что у него фабрика есть, и научил говорить, какие сукна вырабатывает, и
услал меня прямо
из города к Макарью, так что я Груши и повидать не мог, а только все за нее на князя обижался, что как он это мог сказать, чтобы ей моею женой быть?
Спеша поскорее
уйти от подобной сцены, Калинович попал на Сенную, и здесь подмокшая и сгнившая в возах живность так его ошибла по носу, что он почти опрометью перебежал на другую сторону, где хоть и не совсем приятно благоухало перележавшею зеленью, но все-таки это не был запах разлагающегося мяса.
Из всех этих подробностей Калинович понял, что он находится в самой демократической части
города.
О, се sont des pauvres petits vauriens et rien de plus, des petits дурачки — voilà le mot! [это жалкие мелкие негодяи и больше ничего, жалкие дурачки — именно так! (фр.)] Жребий брошен; я
ухожу из этого
города навеки и не знаю куда.
Было и еще много плохого для меня, часто мне хотелось убежать с парохода на первой же пристани,
уйти в лес. Но удерживал Смурый: он относился ко мне все мягче, — и меня страшно пленяло непрерывное движение парохода. Было неприятно, когда он останавливался у пристани, и я все ждал — вот случится что-то, и мы поплывем
из Камы в Белую, в Вятку, а то — по Волге, я увижу новые берега,
города, новых людей.
Я был убежден в этом и решил
уйти, как только бабушка вернется в
город, — она всю зиму жила в Балахне, приглашенная кем-то учить девиц плетению кружев. Дед снова жил в Кунавине, я не ходил к нему, да и он, бывая в
городе, не посещал меня. Однажды мы столкнулись на улице; он шел в тяжелой енотовой шубе, важно и медленно, точно поп, я поздоровался с ним; посмотрев на меня из-под ладони, он задумчиво проговорил...
— И вдруг — эти неожиданные, страшные ваши записки! Читали вы их, а я слышала какой-то упрекающий голос, как будто
из дали глубокой,
из прошлого, некто говорит: ты куда
ушла, куда? Ты французский язык знаешь, а — русский? Ты любишь романы читать и чтобы красиво написано было, а вот тебе — роман о мёртвом мыле! Ты всемирную историю читывала, а историю души
города Окурова — знаешь?
—
Уйди, пожалуйста,
из города, а то, ежели случится у нас что-нибудь, — догадаешься ты да и проговоришься невзначай,
уйди уж, сделай милость!
— Да! Да, — но вот стачка принудила тебя
уйти из родного
города…
Но она не умела молчать о старике и всё уговаривала Илью забыть о нём. Лунёв сердился,
уходил от неё. А когда являлся снова, она бешено кричала ему, что он её
из боязни любит, что она этого не хочет и бросит его, уедет
из города. И плакала, щипала Илью, кусала ему плечи, целовала ноги, а потом, в исступлении, сбрасывала с себя одежду и, нагая стоя перед ним, говорила...
В тот же день вечером Илья принуждён был
уйти из дома Петрухи Филимонова. Случилось это так: когда он возвратился
из города, на дворе его встретил испуганный дядя, отвёл в угол за поленницу дров и там сказал...
Команда парохода любила его, и он любил этих славных ребят, коричневых от солнца и ветра, весело шутивших с ним. Они мастерили ему рыболовные снасти, делали лодки
из древесной коры, возились с ним, катали его по реке во время стоянок, когда Игнат
уходил в
город по делам. Мальчик часто слышал, как поругивали его отца, но не обращал на это внимания и никогда не передавал отцу того, что слышал о нем. Но однажды, в Астрахани, когда пароход грузился топливом, Фома услыхал голос Петровича, машиниста...
Старое, жестокое и злое
уходило прочь
из города, оно таяло во тьме, скрытое ею, люди заметно становились добрее, и хотя по ночам в
городе не было огня, но и ночи были шумно-веселы, точно дни.
Я вас никогда не любила, и если решилась выйти за вас, то единственно, чтоб хоть куда-нибудь
уйти отсюда,
из этого проклятого
города, и избавиться от всего этого смрада…
Федотик(взглянув на часы). Осталось меньше часа.
Из нашей батареи только Соленый пойдет на барже, мы же со строевой частью. Сегодня
уйдут три батареи дивизионно, завтра опять три — и в
городе наступит тишина и спокойствие.
Ушли к нему от Жегулева многие аграрники, недовольные мягкостью и тем, что ничего Жегулев не обещал; набежали
из города какие-то темные революционеры, появились женщины.
Однажды я, достав из-под половицы нашей комнаты часы, вздумал потереть их серебряную спинку старой замшевой перчаткой. Давыд
ушел куда-то в
город; я никак не ожидал, что он скоро вернется… вдруг он — шасть в дверь!
Ушли. Горбун, посмотрев вслед им, тоже встал, пошёл в беседку, где спал на сене, присел на порог её. Беседка стояла на холме, обложенном дёрном,
из неё, через забор, было видно тёмное стадо домов
города, колокольни и пожарная каланча сторожили дома. Прислуга убирала посуду со стола, звякали чашки. Вдоль забора прошли ткачи, один нёс бредень, другой гремел железом ведра, третий высекал
из кремня искры, пытаясь зажечь трут, закурить трубку. Зарычала собака, спокойный голос Тихона Вялова ударил в тишину...
Я
ушел из кухни утром, маленькие часы на стене показывали шесть с минутами. Шагал в серой мгле по сугробам, слушая вой метели, и, вспоминая яростные взвизгивания разбитого человека, чувствовал, что его слова остановились где-то в горле у меня, душат. Не хотелось идти в мастерскую, видеть людей, и, таская на себе кучу снега, я шатался по улицам Татарской слободы до поры, когда стало светло и среди волн снега начали нырять фигуры жителей
города.
Несложная то повесть,
Царевна, будет: мой отец, король,
Со мной простясь,
услал меня ребенком
Из города в норвежский дальний замок
И указал там жить — зачем? — не знаю.
Корней прибрал к рукам долю Михаила, а жену его выжил
из дому,
ушла она в
город и пропала там.
В утреннем тумане передо мной тянулся громадный
город; высокие здания, мрачные и тихие, теснились друг к другу, и каждое
из них как будто глубоко
ушло в свою отдельную, угрюмую думу. Вот оно, это грозное чудовище! Оно требует от меня всех моих сил, всего здоровья, жизни, — и в то же время страшно, до чего ему нет дела до меня!.. И я должен ему покоряться, — ему, которое берет у меня все и взамен не дает ничего!
Прибежал товарищ, собрался народ, смотрят мою рану, снегом примачивают. А я забыл про рану, спрашиваю: «Где медведь, куда
ушел?» Вдруг слышим: «Вот он! вот он!» Видим: медведь бежит опять к нам. Схватились мы за ружья, да не поспел никто выстрелить, — уж он пробежал. Медведь остервенел, — хотелось ему еще погрызть, да увидал, что народу много, испугался. По следу мы увидели, что
из медвежьей головы идет кровь; хотели идти догонять, но у меня разболелась голова, и поехали в
город к доктору.
Мать Пелагея побежала в усадьбу к господам сказать, что Ефим помирает. Она давно уже
ушла, и пора бы ей вернуться. Варька лежит на печи, не спит и прислушивается к отцовскому «бу-бу-бу». Но вот слышно, кто-то подъехал к избе. Это господа прислали молодого доктора, который приехал к ним
из города в гости. Доктор входит в избу; его не видно в потемках, но слышно, как он кашляет и щелкает дверью.
Под старость ей стало тяжело нянчить хозяйских детей, и она захотела
уйти «на покой», для чего и решила уехать
из города в то село, откуда была родом и где у нее оставались еще какие-то родственники.
Не раз и не два миршенских ходоков
из Петербурга по этапу назад выпроваживали, но миршенцы больше всякого начальства верили подьячему да его сроднику волостному писарю, каждый раз новые деньги сбирали и новых ходоков в Петербург снаряжали. Кончилось тем, что миршенское общество обязали подписками об якимовских пустошах ни в каких судах не хлопотать, а подьячего с писарем за писанье кляузных просьб
услать в дальние
города на житье. Тут миршенцы успокоились.
Вскоре по отъезде Ларисы и Форовой вышли и другие гости, но перед тем майор и Евангел предъявили Подозерову принесенные им
из города газеты с литературой Кишенского и Ванскок. Подозеров побледнел, хотя и не был этим особенно тронут, и
ушел спокойно, но на дворе вспомнил, что он будто забыл свою папиросницу и вернулся назад.
По делу завернул он снова прошлым летом, даже останавливаться на ночь не хотел, рассчитывал покончить все одним днем и чем свет «
уйти» на другом пароходе кверху, в Рыбинск. Куда деваться вечером? В увеселительный сад… Их даже два было тогда; теперь один хозяин прогорел. Знакомые нашлись у него в
городе:
из пароходских кое-кто, инженер, один адвокат заезжий, шустрый малый, ловкий на все и порядочный кутила.
Мне стало противно, и я тоже
ушел из театра, да и не хотелось мне слишком рано открыть свое инкогнито. На улице я взглянул в ту сторону неба, где была война, там все было спокойно, и ночные желтые от огней облака ползли медленно и спокойно. «Быть может, все это сон и никакой войны нет?» — подумал я, обманутый спокойствием неба и
города.
«Вот-те клюква! — подумал он, прислушиваясь, с какою осторожностью Дуняша запирала дверь и
уходила назад по коридорчику. — Что же это такое? Это значит — поворачивай назад оглобли? Merci, не ожидал!» И ему стало вдруг смешно и весело. Его поездка к ней
из города на дачу, в глубокую ночь и под проливным дождем, казалась ему забавным приключением; теперь же, когда он нарвался на мужа, это приключение стало казаться ему еще курьезнее.
Легкий отряд Чернышова, которым командовал Тотлебен, напал на этот
город внезапно. Гарнизон Берлина состоял всего
из трех батальонов. Поспешно бросились к нему на помощь небольшие прусские отряды. Пруссаков разогнали, и в то время, когда сам Фридрих спешил к своей столице, она была занята русскими, которые наложили на нее контрибуцию и, разграбив окрестности, в особенности загородные дворцы, поспешно
ушли. На Берлин же направились австрийцы под предводительством Ласси, но опоздали.
Он
ушел в самого себя, жил в Москве почти затворником и ограничился лишь тем, что завел сношения с одним
из политических чинов
города Холмогор, от которого и получал известия о здоровьи и состоянии духа «известной особы».
А учение мира сказало: брось дом, поля, братьев,
уйди из деревни в гнилой
город, живи всю свою жизнь банщиком голым, в пару намыливая чужие спины, или гостинодворцем, всю жизнь считая чужие копейки в подвале, или прокурором, всю жизнь свою проводя в суде и над бумагами, занимаясь тем, чтобы ухудшить участь несчастных, или министром, всю жизнь впопыхах подписывая ненужные бумаги, или полководцем, всю жизнь убивая людей, — живи этой безобразной жизнью, кончающейся всегда мучительной смертью, и ты ничего не получишь в мире этом и не получишь никакой вечной жизни.