Неточные совпадения
— Ладно. Володеть вами я желаю, — сказал князь, — а чтоб идти к вам жить — не пойду! Потому вы живете звериным обычаем:
с беспробного золота пенки
снимаете, снох портите! А вот посылаю к вам заместо
себя самого этого новотора-вора: пущай он вами дома правит, а я отсель и им и вами помыкать буду!
Как ни сильно желала Анна свиданья
с сыном, как ни давно думала о том и готовилась к тому, она никак не ожидала, чтоб это свидание так сильно подействовало на нее. Вернувшись в свое одинокое отделение в гостинице, она долго не могла понять, зачем она здесь. «Да, всё это кончено, и я опять одна», сказала она
себе и, не
снимая шляпы, села на стоявшее у камина кресло. Уставившись неподвижными глазами на бронзовые часы, стоявшие на столе между окон, она стала думать.
«И стыд и позор Алексея Александровича, и Сережи, и мой ужасный стыд — всё спасается смертью. Умереть — и он будет раскаиваться, будет жалеть, будет любить, будет страдать за меня».
С остановившеюся улыбкой сострадания к
себе она сидела на кресле,
снимая и надевая кольца
с левой руки, живо
с разных сторон представляя
себе его чувства после ее смерти.
«Да нынче что? Четвертый абонемент… Егор
с женою там и мать, вероятно. Это значит — весь Петербург там. Теперь она вошла,
сняла шубку и вышла на свет. Тушкевич, Яшвин, княжна Варвара… — представлял он
себе — Что ж я-то? Или я боюсь или передал покровительство над ней Тушкевичу? Как ни смотри — глупо, глупо… И зачем она ставит меня в это положение?» сказал он, махнув рукой.
— Куда? куда? — воскликнул хозяин, проснувшись и выпуча на них глаза. — Нет, государи, и колеса приказано
снять с вашей коляски, а ваш жеребец, Платон Михайлыч, отсюда теперь за пятнадцать верст. Нет, вот вы сегодня переночуйте, а завтра после раннего обеда и поезжайте
себе.
Герои наши видели много бумаги, и черновой и белой, наклонившиеся головы, широкие затылки, фраки, сертуки губернского покроя и даже просто какую-то светло-серую куртку, отделившуюся весьма резко, которая, своротив голову набок и положив ее почти на самую бумагу, выписывала бойко и замашисто какой-нибудь протокол об оттяганье земли или описке имения, захваченного каким-нибудь мирным помещиком, покойно доживающим век свой под судом, нажившим
себе и детей и внуков под его покровом, да слышались урывками короткие выражения, произносимые хриплым голосом: «Одолжите, Федосей Федосеевич, дельце за № 368!» — «Вы всегда куда-нибудь затаскаете пробку
с казенной чернильницы!» Иногда голос более величавый, без сомнения одного из начальников, раздавался повелительно: «На, перепиши! а не то
снимут сапоги и просидишь ты у меня шесть суток не евши».
— Такой приказ, так уж, видно, следует, — сказал швейцар и прибавил к тому слово: «да». После чего стал перед ним совершенно непринужденно, не сохраняя того ласкового вида,
с каким прежде торопился
снимать с него шинель. Казалось, он думал, глядя на него: «Эге! уж коли тебя бары гоняют
с крыльца, так ты, видно, так
себе, шушера какой-нибудь!»
— Вот говорит пословица: «Для друга семь верст не околица!» — говорил он,
снимая картуз. — Прохожу мимо, вижу свет в окне, дай, думаю
себе, зайду, верно, не спит. А! вот хорошо, что у тебя на столе чай, выпью
с удовольствием чашечку: сегодня за обедом объелся всякой дряни, чувствую, что уж начинается в желудке возня. Прикажи-ка мне набить трубку! Где твоя трубка?
И глаза ее вдруг наполнились слезами; быстро она схватила платок, шитый шелками, набросила
себе на лицо его, и он в минуту стал весь влажен; и долго сидела, забросив назад свою прекрасную голову, сжав белоснежными зубами свою прекрасную нижнюю губу, — как бы внезапно почувствовав какое укушение ядовитого гада, — и не
снимая с лица платка, чтобы он не видел ее сокрушительной грусти.
Через полчаса нищий сидел в трактире за столом
с дюжиной рыбаков. Сзади их, то дергая мужей за рукав, то
снимая через их плечо стакан
с водкой, — для
себя, разумеется, — сидели рослые женщины
с густыми бровями и руками круглыми, как булыжник. Нищий, вскипая обидой, повествовал...
— Ну? Что? — спросила она и, махнув на него салфеткой, почти закричала: — Да
сними ты очки! Они у тебя как на душу надеты — право! Разглядываешь, усмехаешься… Смотри, как бы над тобой не усмехнулись! Ты — хоть на сегодня спусти
себя с цепочки. Завтра я уеду, когда еще встретимся, да и — встретимся ли? В Москве у тебя жена, там я тебе лишняя.
Вином от нее не пахло, только духами. Ее восторг напомнил Климу ожесточение,
с которым он думал о ней и о
себе на концерте. Восторг ее был неприятен. А она пересела на колени к нему,
сняла очки и, бросив их на стол, заглянула в глаза.
Он старался говорить не очень громко, памятуя, что
с годами суховатый голос его звучит на высоких нотах все более резко и неприятно. Он избегал пафоса, не позволял
себе горячиться, а когда говорил то, что казалось ему особенно значительным, — понижал голос, заметив, что этим приемом усиливает напряжение внимания слушателей. Говорил он
сняв очки, полагая, что блеск и выражение близоруких глаз весьма выгодно подчеркивает силу слов.
— Кстати, о девочках, — болтал Тагильский,
сняв шляпу, обмахивая ею лицо свое. — На днях я был в компании
с товарищем прокурора — Кучиным, Кичиным? Помните керосиновый скандал
с девицей Ветровой, — сожгла
себя в тюрьме, — скандал, из которого пытались сделать историю? Этому Кичину приписывалось неосторожное обращение
с Ветровой, но, кажется, это чепуха, он — не ветреник.
— Пестрая мы нация, Клим Иванович, чудаковатая нация, — продолжал Дронов, помолчав, потише, задумчивее,
сняв шапку
с колена, положил ее на стол и, задев лампу, едва не опрокинул ее. — Удивительные люди водятся у нас, и много их, и всем некуда
себя сунуть. В революцию? Вот прошумела она, усмехнулась, да — и нет ее. Ты скажешь — будет! Не спорю. По всем видимостям — будет. Но мужичок очень напугал. Организаторов революции частью истребили, частью — припрятали в каторгу, а многие — сами спрятались.
— От кого бежишь? — спросил Дронов, равняясь
с ним, и,
сняв котиковую шапку
с головы своей, вытер ею лицо
себе. — Зайдем в ресторан, выпьем чего-нибудь, поговорить надо! — требовательно предложил он и, не ожидая согласия, заговорил...
— Грубоватость, — подсказала женщина,
сняв с пальца наперсток, играя им. — Это у него от недоверия к
себе. И от Шиллера, от Карла Моора, — прибавила она, подумав, покачиваясь на стуле. — Он — романтик, но — слишком обремененный правдой жизни, и потому он не будет поэтом. У него одно стихотворение закончено так...
Всегда суетливый, он приобрел теперь какие-то неуверенные, отрывочные жесты,
снял кольцо
с пальца, одевался не так щеголевато, как раньше, вообще — прибеднился, сделал
себя фигурой более демократической.
Ему было под пятьдесят лет, но он был очень свеж, только красил усы и прихрамывал немного на одну ногу. Он был вежлив до утонченности, никогда не курил при дамах, не клал одну ногу на другую и строго порицал молодых людей, которые позволяют
себе в обществе опрокидываться в кресле и поднимать коленку и сапоги наравне
с носом. Он и в комнате сидел в перчатках,
снимая их, только когда садился обедать.
— Ах, нет, Бог
с тобой! — оправдывался Обломов, приходя в
себя. — Я не испугался, но удивился; не знаю, почему это поразило меня. Давно ли? Счастлива ли? скажи, ради Бога. Я чувствую, что ты
снял с меня большую тяжесть! Хотя ты уверял меня, что она простила, но знаешь… я не был покоен! Все грызло меня что-то… Милый Андрей, как я благодарен тебе!
Она быстро опять
сняла у него фуражку
с головы; он машинально обеими руками взял
себя за голову, как будто освидетельствовал, что фуражки опять нет, и лениво пошел за ней, по временам робко и
с удивлением глядя на нее.
— Пусть драпировка, — продолжала Вера, — но ведь и она, по вашему же учению, дана природой, а вы хотите ее
снять. Если так, зачем вы упорно привязались ко мне, говорите, что любите, — вон изменились, похудели!.. Не все ли вам равно,
с вашими понятиями о любви, найти
себе подругу там в слободе или за Волгой в деревне? Что заставляет вас ходить целый год сюда, под гору?
Она машинально сбросила
с себя обе мантильи на диван,
сняла грязные ботинки, ногой достала из-под постели атласные туфли и надела их. Потом, глядя не около
себя, а куда-то вдаль, опустилась на диван, и в изнеможении, закрыв глаза, оперлась спиной и головой к подушке дивана и погрузилась будто в сон.
Лето проводила в огороде и саду: здесь она позволяла
себе, надев замшевые перчатки, брать лопатку, или грабельки, или лейку в руки и, для здоровья, вскопает грядку, польет цветы, обчистит какой-нибудь куст от гусеницы,
снимет паутину
с смородины и, усталая, кончит вечер за чаем, в обществе Тита Никоныча Ватутина, ее старинного и лучшего друга, собеседника и советника.
Он, от радости, вдруг засмеется и закроется салфеткой, потрет руки одна о другую
с жаром или встанет и ни
с того ни
с сего поклонится всем присутствующим и отчаянно шаркнет ножкой. А когда все засмеются над ним, он засмеется пуще всех,
снимет парик и погладит
себе с исступлением лысину или потреплет, вместо Пашутки, Василису по щечке.
Он блаженно улыбнулся, хотя в улыбке его и отразилось как бы что-то страдальческое или, лучше сказать, что-то гуманное, высшее… не умею я этого высказать; но высокоразвитые люди, как мне кажется, не могут иметь торжественно и победоносно счастливых лиц. Не ответив мне, он
снял портрет
с колец обеими руками, приблизил к
себе, поцеловал его, затем тихо повесил опять на стену.
Что там наверху?» — «Господи! как тепло, хорошо ходить-то по палубе: мы все сапоги
сняли», — отвечал он
с своим равнодушием, не спрашивая ни
себя, ни меня и никого другого об этом внезапном тепле в январе, не делая никаких сближений, не задавая
себе задач…
Но и наши не оставались в долгу. В то самое время, когда фрегат крутило и било об дно, на него нанесло напором воды две джонки.
С одной из них
сняли с большим трудом и приняли на фрегат двух японцев, которые неохотно дали
себя спасти, под влиянием строгого еще тогда запрещения от правительства сноситься
с иноземцами. Третий товарищ их решительно побоялся, по этой причине, последовать примеру первых двух и тотчас же погиб вместе
с джонкой.
Сняли также
с плывшей мимо крыши дома старуху.
Японцы приезжали от губернатора сказать, что он не может совсем
снять лодок в проходе; это вчера, а сегодня, то есть 29-го, объявили, что губернатор желал бы совсем закрыть проезд посредине, а открыть
с боков, у берега, отведя по одной лодке. Адмирал приказал сказать, что если это сделают, так он велит своим шлюпкам отвести насильно лодки, которые осмелятся заставить
собою средний проход к корвету. Переводчики, увидев, что
с ними не шутят, тотчас убрались и чаю не пили.
— Скажи ему, чтобы он
с себя антихристову печать
снял, тогда и не будет у него ни воров ни убийц. Так и скажи ему.
— Именно? — повторила Надежда Васильевна вопрос Лоскутова. — А это вот что значит: что бы Привалов ни сделал, отец всегда простит ему все, и не только простит, но последнюю рубашку
с себя снимет, чтобы поднять его. Это слепая привязанность к фамилии, какое-то благоговение перед именем… Логика здесь бессильна, а человек поступает так, а не иначе потому, что так нужно. Дети так же делают…
Что означало это битье
себя по груди по этому месту и на что он тем хотел указать — это была пока еще тайна, которую не знал никто в мире, которую он не открыл тогда даже Алеше, но в тайне этой заключался для него более чем позор, заключались гибель и самоубийство, он так уж решил, если не достанет тех трех тысяч, чтоб уплатить Катерине Ивановне и тем
снять с своей груди, «
с того места груди» позор, который он носил на ней и который так давил его совесть.
Доктор еще раз брезгливо оглядел комнату и сбросил
с себя шубу. Всем в глаза блеснул важный орден на шее. Штабс-капитан подхватил на лету шубу, а доктор
снял фуражку.
Дерсу принялся
снимать шкуру и делить мясо на части. Неприятная картина, но тем не менее я не мог не любоваться работой своего приятеля. Он отлично владел ножом: ни одного лишнего пореза, ни одного лишнего движения. Видно, что рука у него на этом деле хорошо была набита. Мы условились, что немного мяса возьмем
с собой; Чжан Бао и Фокин примут меры доставить остальное староверам и для команды.
При входе в залив Владимира
с левой стороны ниже мыса Орехова можно видеть какую-то торчащую из воды бесформенную массу. Это крейсер «Изумруд», выскочивший на мель и взорвавший
себя в 1905 году. Грустно смотреть на эту развалину. Что можно было, то
с «Изумруда»
сняли, перевезли в пост Ольги и отправили во Владивосток, остальное разграбили хунхузы.
Вековые дубы, могучие кедры, черная береза, клен, аралия, ель, тополь, граб, пихта, лиственница и тис росли здесь в живописном беспорядке. Что-то особенное было в этом лесу. Внизу, под деревьями, царил полумрак. Дерсу шел медленно и, по обыкновению, внимательно смотрел
себе под ноги. Вдруг он остановился и, не спуская глаз
с какого-то предмета, стал
снимать котомку, положил на землю ружье и сошки, бросил топор, затем лег на землю ничком и начал кого-то о чем-то просить.
Не
снимая халата, Федор Васильич бродил
с утра до вечера по опустелым комнатам и весь мир обвинял в неблагодарности. В особенности негодовал он на Ермолаева, который
с неутомимым бессердечием его преследовал, и обещал
себе, при первой же встрече, избить ему морду до крови («права-то у нас еще не отняли!» — утешал он
себя); но Ермолаев этого не желал и от встреч уклонялся.
Когда я в первый раз познакомился
с Евангелием, это чтение пробудило во мне тревожное чувство. Мне было не по
себе. Прежде всего меня поразили не столько новые мысли, сколько новые слова, которых я никогда ни от кого не слыхал. И только повторительное, все более и более страстное чтение объяснило мне действительный смысл этих новых слов и
сняло темную завесу
с того мира, который скрывался за ними.
Тут
снял он
с себя пояс, бросил вниз саблю, чтоб не звенела, и, ухватясь за ветви, поднялся вверх.
На площадь приходили прямо
с вокзалов артели приезжих рабочих и становились под огромным навесом, для них нарочно выстроенным. Сюда по утрам являлись подрядчики и уводили нанятые артели на работу. После полудня навес поступал в распоряжение хитрованцев и барышников: последние скупали все, что попало. Бедняки, продававшие
с себя платье и обувь, тут же
снимали их, переодевались вместо сапог в лапти или опорки, а из костюмов — в «сменку до седьмого колена», сквозь которую тело видно…
— И то я их жалею, про
себя жалею. И Емельян-то уж в годах. Сам не маленький… Ну, вижу, помутился он, тоскует… Ну, я ему раз и говорю: «Емельян, когда я помру, делай, как хочешь. Я
с тебя воли не
снимаю». Так и сказал. А при
себе не могу дозволить.
— Что поделаешь? Забыл, — каялся Полуянов. — Ну, молите бога за Харитину, а то ободрал бы я вас всех, как липку. Даже вот бы как ободрал, что и кожу бы
с себя сняли.
Темная находилась рядом со сторожкой, в которой жил Вахрушка. Это была низкая и душная каморка
с соломой на полу. Когда Вахрушка толкнул в нее неизвестного бродягу, тот долго не мог оглядеться. Крошечное оконце, обрешеченное железом, почти не давало света. Старик сгрудил солому в уголок,
снял свою котомку и расположился, как у
себя дома.
— А ежели я палку свою пришел закладывать? Дорогого стоит палочка. Может, и кожу прикажете
с себя снять?
Но особенно крепко захватил и потянул меня к
себе нахлебник Хорошее Дело. Он
снимал в задней половине дома комнату рядом
с кухней, длинную, в два окна — в сад и на двор.
С утра до вечера мы
с ним молча возились в саду; он копал гряды, подвязывал малину,
снимал с яблонь лишаи, давил гусеницу, а я всё устраивал и украшал жилище
себе. Дед отрубил конец обгоревшего бревна, воткнул в землю палки, я развесил на них клетки
с птицами, сплел из сухого бурьяна плотный плетень и сделал над скамьей навес от солнца и росы, — у меня стало совсем хорошо.
— Коли он сечет
с навеса, просто сверху кладет лозу, — ну, тут лежи спокойно, мягко; а ежели он
с оттяжкой сечет, — ударит да к
себе потянет лозину, чтобы кожу
снять, — так и ты виляй телом к нему, за лозой, понимаешь? Это легче!
Нас выпороли и наняли нам провожатого, бывшего пожарного, старичка со сломанной рукою, — он должен был следить, чтобы Саша не сбивался в сторону по пути к науке. Но это не помогло: на другой же день брат, дойдя до оврага, вдруг наклонился,
снял с ноги валенок и метнул его прочь от
себя,
снял другой и бросил в ином направлении, а сам, в одних чулках, пустился бежать по площади. Старичок, охая, потрусил собирать сапоги, а затем, испуганный, повел меня домой.
Замужние красят
себе губы во что-то синее, и от этого лица их совершенно утрачивают образ и подобие человеческие, и когда мне приходилось видеть их и наблюдать ту серьезность, почти суровость,
с какою они мешают ложками в котлах и
снимают грязную пену, то мне казалось, что я вижу настоящих ведьм.
Итак, попробовав несколько лож разной кривизны, охотник должен выбрать ту, которая придется ему ловчее других,
снять с нее лекало (выкройку) и по нем заказывать
себе ложи.