Неточные совпадения
— Может быть, для тебя нет. Но для других оно есть, — недовольно хмурясь,
сказал Сергей Иванович. — В
народе живы предания
о православных людях, страдающих под игом «нечестивых Агарян».
Народ услыхал
о страданиях своих братий и заговорил.
— Это слово «
народ» так неопределенно, —
сказал Левин. — Писаря волостные, учителя и из мужиков один на тысячу, может быть, знают,
о чем идет дело. Остальные же 80 миллионов, как Михайлыч, не только не выражают своей воли, но не имеют ни малейшего понятия,
о чем им надо бы выражать свою волю. Какое же мы имеем право говорить, что это воля
народа?
Сначала, когда говорилось
о влиянии, которое имеет один
народ на другой, Левину невольно приходило в голову то, что он имел
сказать по этому предмету; но мысли эти, прежде для него очень важные, как бы во сне мелькали в его голове и не имели для него теперь ни малейшего интереса.
—
О, капитальное дело! —
сказал Свияжский. Но, чтобы не показаться поддакивающим Вронскому, он тотчас же прибавил слегка осудительное замечание. — Я удивляюсь однако, граф, —
сказал он, — как вы, так много делая в санитарном отношении для
народа, так равнодушны к школам.
— И на что бы так много! — горестно
сказал побледневший жид, развязывая кожаный мешок свой; но он счастлив был, что в его кошельке не было более и что гайдук далее ста не умел считать. — Пан, пан! уйдем скорее! Видите, какой тут нехороший
народ! —
сказал Янкель, заметивши, что гайдук перебирал на руке деньги, как бы жалея
о том, что не запросил более.
—
О, любезный пан! —
сказал Янкель, — теперь совсем не можно! Ей-богу, не можно! Такой нехороший
народ, что ему надо на самую голову наплевать. Вот и Мардохай
скажет. Мардохай делал такое, какого еще не делал ни один человек на свете; но Бог не захотел, чтобы так было. Три тысячи войска стоят, и завтра их всех будут казнить.
Но так как
о Волках худой на свете толк,
И не
сказали бы, что смотрит Лев на лицы,
То велено звериный весь
народСозвать на общий сход...
Клим шел к Томилину побеседовать
о народе, шел с тайной надеждой оправдать свою антипатию. Но Томилин
сказал, тряхнув медной головой...
— Мало ли чего не говорим,
о чем думаем. Ты тоже не всякую правду
скажешь, у всех она — для себя красненька, для других темненька.
Народ…
— Жестокие, сатанинские слова
сказал пророк Наум. Вот, юноши, куда посмотрите: кары и мести отлично разработаны у нас, а — награды?
О наградах — ничего не знаем. Данты, Мильтоны и прочие, вплоть до самого
народа нашего, ад расписали подробнейше и прегрозно, а — рай?
О рае ничего нам не сказано, одно знаем: там ангелы Саваофу осанну поют.
— Комическое — тоже имеется; это ведь сочинение длинное, восемьдесят шесть стихов. Без комического у нас нельзя — неправда будет. Я вот похоронил, наверное, не одну тысячу людей, а ни одних похорон без комического случая — не помню. Вернее будет
сказать, что лишь такие и памятны мне. Мы ведь и на самой горькой дороге
о смешное спотыкаемся, такой
народ!
— Делай! —
сказал он дьякону. Но
о том, почему русские — самый одинокий
народ в мире, — забыл
сказать, и никто не спросил его об этом. Все трое внимательно следили за дьяконом, который, засучив рукава, обнажил не очень чистую рубаху и странно белую, гладкую, как у женщины, кожу рук. Он смешал в четырех чайных стаканах портер, коньяк, шампанское, посыпал мутно-пенную влагу перцем и предложил...
Он чувствовал, что ему необходимо видеть человека, возглавляющего огромную, богатую Русь, страну, населенную каким-то скользким
народом,
о котором трудно
сказать что-нибудь определенное, трудно потому, что в этот
народ слишком обильно вкраплены какие-то озорниковатые люди.
Клим довольно рано начал замечать, что в правде взрослых есть что-то неверное, выдуманное. В своих беседах они особенно часто говорили
о царе и
народе. Коротенькое, царапающее словечко — царь — не вызывало у него никаких представлений, до той поры, пока Мария Романовна не
сказала другое слово...
«Великий, глупый
народ», — как
сказал о нем поэт.
Долго терпел
народ; наконец какой-то тобольский мещанин решился довести до сведения государя
о положении дел. Боясь обыкновенного пути, он отправился на Кяхту и оттуда пробрался с караваном чаев через сибирскую границу. Он нашел случай в Царском Селе подать Александру свою просьбу, умоляя его прочесть ее. Александр был удивлен, поражен страшными вещами, прочтенными им. Он позвал мещанина и, долго говоря с ним, убедился в печальной истине его доноса. Огорченный и несколько смущенный, он
сказал ему...
Борьба насмерть шла внутри ее, и тут, как прежде, как после, я удивлялся. Она ни разу не
сказала слова, которое могло бы обидеть Катерину, по которому она могла бы догадаться, что Natalie знала
о бывшем, — упрек был для меня. Мирно и тихо оставила она наш дом. Natalie ее отпустила с такою кротостью, что простая женщина, рыдая, на коленях перед ней сама рассказала ей, что было, и все же наивное дитя
народа просила прощенья.
В Лондоне не было ни одного близкого мне человека. Были люди, которых я уважал, которые уважали меня, но близкого никого. Все подходившие, отходившие, встречавшиеся занимались одними общими интересами, делами всего человечества, по крайней мере делами целого
народа; знакомства их были, так
сказать, безличные. Месяцы проходили, и ни одного слова
о том,
о чем хотелось поговорить.
Рескрипт, можно
сказать, даже подстрекнул его. Уверившись, что слух
о предстоящей воле уже начинает проникать в
народ, он призвал станового пристава и обругал его за слабое смотрение, потом съездил в город и назвал исправника колпаком и таким женским именем, что тот с минуту колебался, не обидеться ли ему.
Бецкий
сказал о помещиках, что они говорят: «Не хочу, чтобы философами были те, кто мне служить должны» [См.: А. Щапов. «Социально-педагогические условия умственного развития русского
народа».].
Вообще я должен
сказать, что писал
о том, что видел своими глазами, и называл птиц, как называют их
народ и охотники, мои туземцы.
Мы видели книги, до священных должностей и обрядов исповедания нашего касающиеся, переведенные с латинского на немецкий язык и неблагопристойно для святого закона в руках простого
народа обращающиеся; что ж
сказать наконец
о предписаниях святых правил и законоположений; хотя они людьми искусными в законоучении, людьми мудрейшими и красноречивейшими писаны разумно и тщательно, но наука сама по себе толико затруднительна, что красноречивейшего и ученейшего человека едва на оную достаточна целая жизнь.
— А
скажите вот еще: что за
народ здесь вообще? Меня ужасно это поражает: во-первых, все говорят
о чем вам угодно, и все, видимо, не понимают того, что говорят!
То же самое должно
сказать и
о горохах. И прежние мужицкие горохи были плохие, и нынешние мужицкие горохи плохие. Идеал гороха представлял собою крупный и полный помещичий горох, которого нынче нет, потому что помещик уехал на теплые воды. Но идеал этот жив еще в народной памяти, и вот, под обаянием его, скупщик восклицает: «Нет нынче горохов! слаб стал
народ!» Но погодите! имейте терпение! Придет Карл Иваныч и таких горохов представит, каких и во сне не снилось помещикам!
Кончилось ничем, и всё бы прошло хорошо, но на другой день у обедни Мисаил
сказал проповедь
о зловредности совратителей,
о том, что они достойны всякой кары, и в
народе, выходившем из церкви, стали поговаривать
о том, что стоило бы проучить безбожников, чтобы они не смущали
народ.
— По предмету
о совращении, так как по здешнему месту это, можно
сказать, первый сюжет-с… Вашему высокоблагородию, конечно, небезызвестно, что
народ здесь живет совсем необнатуренный-с, так эти бабы да девки такое на них своим естеством влияние имеют, что даже представить себе невозможно… Я думал, что ваше высокоблагородие прикажете, может, по совокупности…
Нечего
сказать, — находка! — рассудили они, — собрали какую-то комиссию, нагнали со всех сторон
народу, заставили
о светопреставлении толковать, да еще и мнений не выражай: предосудительно, вишь!"И кончается обыкновенно затея тем, что"комиссия"глохнет да глохнет, пока не выищется делопроизводитель попредприимчивее, который на все"труды"и"мнения"наложит крест, а внизу напишет:"пошел!"И готово.
—
О! это ужасный
народ! вы их не изволите знать, — подхватил поручик Непшитшетский, — я вам
скажу, от этих людей ни гордости, ни патриотизма, ни чувства лучше не спрашивайте. Вы вот посмотрите, эти толпы идут, ведь тут десятой доли нет раненых, а то всё асистенты, только бы уйти с дела. Подлый
народ! — Срам так поступать, ребята, срам! Отдать нашу траншею! — добавил он, обращаясь к солдатам.
14-го ноября. Рассказывают, чти один помещик ездил к губернатору жаловаться на неисполнение крестьянами обязательств; губернатор, остановив поток его жалоб,
сказал: „Прошу вас, говоря
о народе, помнить, что я демократ“.
— Потому что я уже хотел один раз подавать просьбу, как меня княжеский управитель Глич крапивой выпорол, что я ходил об заклад для исправника лошадь красть, но весь
народ мне отсоветовал: «Не подавай, говорят, Данилка, станут
о тебе повальный обыск писать, мы все
скажем, что тебя давно бы надо в Сибирь сослать». Да-с, и я сам себя даже достаточно чувствую, что мне за честь свою вступаться не пристало.
«Но это не тот мир, который мы любим. И
народы не обмануты этим. Истинный мир имеет в основе взаимное доверие, тогда как эти огромные вооружения показывают явное и крайнее недоверие, если не скрытую враждебность между государствами. Что бы мы
сказали о человеке, который, желая заявить свои дружественные чувства соседу, пригласил бы его разбирать предлежащие вопросы с заряженным револьвером в руке?
И тоже влез, чтобы
сказать: господа товарищи, русские люди, говорю, — первее всего не
о себе, а
о России надо думать,
о всём
народе.
«Рассказывал сегодня Марк, как чужеземцы писали
о русском
народе в древности: один греческий царь
сказал: «
Народы славянские столь дорожат своей честью и свободой, что их никаким способом нельзя уговорить повиноваться».
— Я вам мое мнение
сказал, — отвечал лекарь. — Я себе давно решил, что все хлопоты об устройстве врачебной части в селениях ни к чему не поведут, кроме обременения крестьян, и давно перестал об этом думать, а думаю
о лечении
народа от глупости, об устройстве хорошей, настоящей школы, сообразной вкусам
народа и настоящей потребности, то есть чтобы все эти гуманные принципы педагогии прочь, а завести школы, соответственные нравам
народа, спартанские, с бойлом.
— Очень рад тебя видеть, и
о народе,
сказал, поговорим. Иди к нему; теперь тебе даже уж и нельзя не идти, невежливо.
Это был июнь 1871 года. Холера уже началась. Когда я пришел пешком из Вологды в Ярославль, там участились холерные случаи, которые главным образом проявлялись среди прибрежного рабочего
народа, среди зимогоров-грузчиков. Холера помогла мне выполнить заветное желание попасть именно в бурлаки, да еще в лямочники, в те самые,
о которых Некрасов
сказал: «То бурлаки идут бичевой…»
— И девятнадцатое февраля — насколько это возможно.
Оn est patriote ou on ne l,est pas. А воля? —
скажут мне. Вы думаете, сладка
народу эта воля? Спросите-ка его…
Дудукин. Но относительно нравов и умственного развития находятся еще в самом первобытном невежестве и
о существовании драматического искусства имеют представления самые смутные. А ведь артисты
народ необеспеченный, по-европейски
сказать, пролетарии, а по-нашему, по-русски, птицы небесные: где посыпано крупки, там клюют, а где нет — голодают. Как же к ним не иметь сожаления?
— Савоська обнаковенно пирует, — говорил рыжий пристанский мужик в кожаных вачегах, — а ты его погляди, когда он в работе… Супротив него, кажись, ни единому сплавщику не сплыть; чистенько плавает. И
народ не томит напрасной работой, а ежели слово
сказал — шабаш, как ножом отрезал. Под бойцами ни единой барки не убил… Другой и хороший сплавщик, а как к бойцу барка подходит — в ем уж духу и не стало. Как петух, кричит-кричит, руками махает, а, глядишь, барка блина и съела
о боец.
Он не видел брата уже четыре года; последнее свидание с Никитой было скучно, сухо: Петру показалось, что горбун смущён, недоволен его приездом; он ёжился, сжимался, прячась, точно улитка в раковину; говорил кисленьким голосом не
о боге, не
о себе и родных, а только
о нуждах монастыря,
о богомольцах и бедности
народа; говорил нехотя, с явной натугой. Когда Пётр предложил ему денег, он
сказал тихо и небрежно...
Даже в те часы, когда совершенно потухает петербургское серое небо и весь чиновный
народ наелся и отобедал, кто как мог, сообразно с получаемым жалованьем и собственной прихотью, — когда всё уже отдохнуло после департаментского скрипенья перьями, беготни, своих и чужих необходимых занятий и всего того, что задает себе добровольно, больше даже, чем нужно, неугомонный человек, — когда чиновники спешат предать наслаждению оставшееся время: кто побойчее, несется в театр; кто на улицу, определяя его на рассматриванье кое-каких шляпенок; кто на вечер — истратить его в комплиментах какой-нибудь смазливой девушке, звезде небольшого чиновного круга; кто, и это случается чаще всего, идет просто к своему брату в четвертый или третий этаж, в две небольшие комнаты с передней или кухней и кое-какими модными претензиями, лампой или иной вещицей, стоившей многих пожертвований, отказов от обедов, гуляний, — словом, даже в то время, когда все чиновники рассеиваются по маленьким квартиркам своих приятелей поиграть в штурмовой вист, прихлебывая чай из стаканов с копеечными сухарями, затягиваясь дымом из длинных чубуков, рассказывая во время сдачи какую-нибудь сплетню, занесшуюся из высшего общества, от которого никогда и ни в каком состоянии не может отказаться русский человек, или даже, когда не
о чем говорить, пересказывая вечный анекдот
о коменданте, которому пришли
сказать, что подрублен хвост у лошади Фальконетова монумента, — словом, даже тогда, когда всё стремится развлечься, — Акакий Акакиевич не предавался никакому развлечению.
— Глупый, чем тебе меня обидеть? Но ты
о великом
народе нехорошо
сказал, несчастная душа… Барам допустимо
народ поносить, им надо совесть погасить, они — чужие на земле, а ты — кто?
Нет, мы предлагаем человеку, истинно любящему
народ наш, перебрать все, что было в прошлом году писано у нас по крестьянскому вопросу, и, положа руку на сердце,
сказать: так ли и
о том ли следовало бы толковать литературе?..
Разве вы не знаете других руководств истории, которые гораздо лучше?» Напротив, человек почтенных лет, да еще с некоторой маниловщиной в характере, в том же самом случае сочтет долгом сначала похвалить мою любознательность, распространиться
о пользе чтения книг вообще и исторических в особенности, заметить, что история есть в некотором роде священная книга
народов и т. п., и только уже после долгих объяснений решится намекнуть, что, впрочем,
о книге г. Зуева нельзя
сказать, чтобы после нее ничего уже более желать не оставалось.
Помню роскошный, теплый вечер, который мы провели с дядею в орловском «губернском» саду, занимаясь, признаться
сказать, уже значительно утомившим меня спором
о свойствах и качествах русского
народа. Я несправедливо утверждал, что
народ очень умен, а дядя, может быть еще несправедливее, настаивал, что
народ очень глуп, что он совершенно не имеет понятий
о законе,
о собственности и вообще
народ азият, который может удивить кого угодно своею дикостью.
Если так судим мы об отдельных личностях, то что же
сказать о целом
народе?
Трудно.
Что
скажет он? Романовы признали
Димитрия царем? Да вся Москва
Того лишь ждет, чтоб мы его признали.
Аль что его убийцей мы зовем?
Да пусть
о том лишь слух пройдет в
народе —
Его каменьями побьют!
— Ну, как же вам и
сказать, что не бились, когда мы бились вот здесь, на этом самом месте. Может, вы не помните,
о чем, так я сейчас припомню. Вы говорите: жиды берут проценты, жиды спаивают
народ, жиды жалеют своих, а чужих не жалеют… Ну, может, вы этого не говорили, а я, может, вам не ответил на это: вот тут стоит мельник за явором. Если б он жалел жида, то крикнул бы вам...
И чего бы стоило, вместо всяких воззваний к посторонним силам
о поправке дела,
сказать: «
народу нужно отказаться от хлебного вина, чтобы принудить откупщиков к уступке…» Да вот никто не
сказал же!
— Да разве можно с этим
народом какое ни на есть дело сделать? —
сказал московский посланник. —
О чем ни зачни, ни ползет, ни лезет, ни вон нейдет.