Неточные совпадения
Здесь много чиновников. Мне кажется, однако ж, они меня принимают за государственного человека. Верно, я вчера им подпустил пыли. Экое дурачье! Напишу-ка я обо всем в Петербург к Тряпичкину: он пописывает статейки — пусть-ка он их общелкает хорошенько. Эй, Осип, подай мне бумагу и
чернила!
Дети бегали по всему дому, как потерянные; Англичанка поссорилась с экономкой и
написала записку приятельнице, прося приискать ей новое место; повар ушел еще вчера со двора, во время обеда;
черная кухарка и кучер просили расчета.
И опять по обеим сторонам столбового пути пошли вновь
писать версты, станционные смотрители, колодцы, обозы, серые деревни с самоварами, бабами и бойким бородатым хозяином, бегущим из постоялого двора с овсом в руке, пешеход в протертых лаптях, плетущийся за восемьсот верст, городишки, выстроенные живьем, с деревянными лавчонками, мучными бочками, лаптями, калачами и прочей мелюзгой, рябые шлагбаумы, чинимые мосты, поля неоглядные и по ту сторону и по другую, помещичьи рыдваны, [Рыдван — в старину: большая дорожная карета.] солдат верхом на лошади, везущий зеленый ящик с свинцовым горохом и подписью: такой-то артиллерийской батареи, зеленые, желтые и свежеразрытые
черные полосы, мелькающие по степям, затянутая вдали песня, сосновые верхушки в тумане, пропадающий далече колокольный звон, вороны как мухи и горизонт без конца…
Почти месяц после того, как мы переехали в Москву, я сидел на верху бабушкиного дома, за большим столом и
писал; напротив меня сидел рисовальный учитель и окончательно поправлял нарисованную
черным карандашом головку какого-то турка в чалме. Володя, вытянув шею, стоял сзади учителя и смотрел ему через плечо. Головка эта была первое произведение Володи
черным карандашом и нынче же, в день ангела бабушки, должна была быть поднесена ей.
— Все — Лейкины, для развлечения
пишут. Еще Короленко — туда-сюда, но — тоже! О тараканах
написал. В городе таракан — пустяк, ты его в деревне понаблюдай да опиши. Вот — Чехова хвалят, а он фокусник бездушный, серыми
чернилами мажет, читаешь — ничего не видно. Какие-то все недоростки.
—
Написал он сочинение «О третьем инстинкте»; не знаю, в чем дело, но эпиграф подсмотрел: «Не ищу утешений, а только истину». Послал рукопись какому-то профессору в Москву; тот ему ответил зелеными
чернилами на первом листе рукописи: «Ересь и нецензурно».
Этот литератор неприятно раздражал Самгина назойливой однотонностью языка, откровенным намерением гипнотизировать читателя одноцветными словами; казалось, что его рассказы написаны слишком густочерными
чернилами и таким крупным почерком, как будто он
писал для людей ослабленного зрения.
— Тебя послушать, так ты и бумаги не умеешь в управу
написать, и письма к домовому хозяину, а к Ольге письмо
написал же? Не путал там которого и что? И бумага нашлась атласная, и
чернила из английского магазина, и почерк бойкий: что?
— Теперь, теперь! Еще у меня поважнее есть дело. Ты думаешь, что это дрова рубить? тяп да ляп? Вон, — говорил Обломов, поворачивая сухое перо в чернильнице, — и чернил-то нет! Как я стану
писать?
Он умерил шаг, вдумываясь в ткань романа, в фабулу, в постановку характера Веры, в психологическую, еще пока закрытую задачу… в обстановку, в аксессуары; задумчиво сел и положил руки с локтями на стол и на них голову. Потом поцарапал сухим пером по бумаге, лениво обмакнул его в
чернила и еще ленивее
написал в новую строку, после слов «Глава I...
— В приказные!
Писать, согнувшись, купаться в
чернилах, бегать в палату: кто потом за тебя пойдет? Нет, нет, приезжай офицером да женись на богатой!
В отеле в час зазвонили завтракать. Опять разыгрался один из существенных актов дня и жизни. После десерта все двинулись к буфету, где, в
черном платье, с
черной сеточкой на голове, сидела Каролина и с улыбкой наблюдала, как смотрели на нее. Я попробовал было подойти к окну, но места были ангажированы, и я пошел
писать к вам письма, а часа в три отнес их сам на почту.
Она была высокого роста, смугла, с ярким румянцем, с большими
черными глазами и с косой, которая, не укладываясь на голове, падала на шею, — словом, как на картинах
пишут римлянок.
— Ну, делать нечего, пойдем, а уж как бы мне хотелось, чтоб не удалось! Что же вчера не
написал? — и Кетчер, важно нахлобучив на себя свою шляпу с длинными полями, набросил
черный плащ на красной подкладке.
— И на третий закон можно объясненьице
написать или и так устроить, что прошенье с третьим-то законом с надписью возвратят. Был бы царь в голове, да перо, да
чернила, а прочее само собой придет. Главное дело, торопиться не надо, а вести дело потихоньку, чтобы только сроки не пропускать. Увидит противник, что дело тянется без конца, а со временем, пожалуй, и самому дороже будет стоить — ну, и спутается. Тогда из него хоть веревки вей. Либо срок пропустит, либо на сделку пойдет.
Долгие годы спустя в правой обскурантской печати
писали даже, что служили
черную мессу.
Я очутился в большой длинной комнате с нависшими толстенным сводами, с глубокой амбразурой маленького, темного, с решеткой окна,
черное пятно которого зияло на освещенной стене. И представилось мне, что у окна, за столом сидит летописец и
пишет…
Один корреспондент, бывший в Найбучи в 1871 г.,
пишет, что здесь было 20 солдат под командой юнкера; в одной из изб красивая высокая солдатка угостила его свежими яйцами и
черным хлебом, хвалила здешнее житье и жаловалась только, что сахар очень дорог.
О, как он боялся взглянуть в ту сторону, в тот угол, откуда пристально смотрели на него два знакомые
черные глаза, и в то же самое время как замирал он от счастия, что сидит здесь опять между ними, услышит знакомый голос — после того, что она ему
написала.
Нам объявлено по приказанию шефа жандармов, чтобы мы
писали разборчиво и лучшими
чернилами и что в противном случае наши письма не будут доставлены.
Учитель развернул тетрадь и, бережно обмакнув перо, красивым почерком
написал Володе пять в графе успехов и поведения. Потом, остановив перо над графою, в которой означались мои баллы, он посмотрел на меня, стряхнул
чернила и задумался.
Он сел
писать. Она прибирала на столе, поглядывая на него, видела, как дрожит перо в его руке, покрывая бумагу рядами
черных слов. Иногда кожа на шее у него вздрагивала, он откидывал голову, закрыв глаза, у него дрожал подбородок. Это волновало ее.
В слободке говорили о социалистах, которые разбрасывают написанные синими
чернилами листки. В этих листках зло
писали о порядках на фабрике, о стачках рабочих в Петербурге и в южной России, рабочие призывались к объединению и борьбе за свои интересы.
А теперь все пойдут грустные, тяжелые воспоминания; начнется повесть о моих
черных днях. Вот отчего, может быть, перо мое начинает двигаться медленнее и как будто отказывается
писать далее. Вот отчего, может быть, я с таким увлечением и с такою любовью переходила в памяти моей малейшие подробности моего маленького житья-бытья в счастливые дни мои. Эти дни были так недолги; их сменило горе,
черное горе, которое бог один знает когда кончится.
По приходе домой, однако, все эти мечтания его разлетелись в прах: он нашел письмо от Настеньки и, наперед предчувствуя упреки, торопливо и с досадой развернул его; по беспорядочности мыслей, по небрежности почерка и, наконец, по каплям слез, еще не засохшим и слившимся с
чернилами, можно было судить, что чувствовала бедная девушка,
писав эти строки.
Когда буквы просохли, он осторожно разглаживает листик Сониным утюгом. Но этого еще мало. Надо теперь обыкновенными
чернилами, на переднем листе
написать такие слова, которые, во-первых, были бы совсем невинными и неинтересными для чужих контрольных глаз, а во-вторых, дали бы Зиночке понять о том, что надо подогреть вторую страницу.
Рассказал также Александров о том, как
написал обожаемой девушке шифрованное письмо, лимонными
чернилами с акростихом выдуманной тетки, и как Зиночка прислала ему очаровательный фотографический портрет, и как он терзался, томясь долгой разлукой и невозможностью свидания.
В это время я
написал для «Будильника» четверостишие, которое мне показали, троекратно и зло зачеркнутое красными
чернилами, да еще с цензорской добавкой: «Это уж не либерально, а мерзко!»
— Я по письму Егора Егорыча не мог вас принять до сих пор: все был болен глазами, которые до того у меня нынешний год раздурачились, что мне не позволяют ни читать, ни
писать, ни даже много говорить, — от всего этого у меня проходит перед моими зрачками как бы целая сетка маленьких
черных пятен! — говорил князь, как заметно, сильно занятый и беспокоимый своей болезнью.
Алей достал бумаги (и не позволил мне купить ее на мои деньги), перьев,
чернил и в каких-нибудь два месяца выучился превосходно
писать.
— Никониане-то,
черные дети Никона-тигра, все могут сделать, бесом руководимы, — вот и левкас будто настоящий, и доличное одной рукой написано, а лик-то, гляди, — не та кисть, не та! Старые-то мастера, как Симон Ушаков, — хоть он еретик был, — сам весь образ
писал, и доличное и лик, сам и чку строгал и левкас наводил, а наших дней богомерзкие людишки этого не могут! Раньше-то иконопись святым делом была, а ныне — художество одно, так-то, боговы!
Написав страницу красивым мелким почерком, с фигурными росчерками, ожидая, когда высохнут
чернила, он тихонько читал...
Дед, бабушка да и все люди всегда говорили, что в больнице морят людей, — я считал свою жизнь поконченной. Подошла ко мне женщина в очках и тоже в саване,
написала что-то на
черной доске в моем изголовье, — мел сломался, крошки его посыпались на голову мне.
Еще и
чернило с достаточною прочностию не засохло, коим
писал, что „лови их, они сами тебя поймают“, как вдруг уже и изловлен.
Попросили у Борка перо и
чернил, устроились у окна и
написали.
Писал письмо Дыма, а так как у него руки не очень-то привыкли держать такую маленькую вещь, как перо, то прописали очень долго.
Нет, это нужно
писать другим пером и другими
чернилами…
Мы сели в небольшой, по старине меблированной гостиной, выходящей на улицу теми окнами, из которых на двух стояли чубуки, а на третьем красный петух в генеральской каске и козел в
черной шляпе, а против них на стене портрет царя Алексея Михайловича с развернутым указом, что «учали на Москву приходить такие-сякие дети немцы и их, таких-сяких детей, немцев, на воеводства бы не сажать, а
писать по
черной сотне».
(Берет
чернил и записку
пишет — берет шляпу.)
Карп. Как вроде в забвении-с; надо полагать, с дороги-с. Требовали бумаги и
чернил; долго ходили по беседке, всё думали; сели к столу,
написали записку и приказали вам отдать. (Подает записку.)
Доктор добыл
чернил и
написал дочери такую телеграмму: «Панаурова скончалась восемь вечера. Скажи мужу: на Дворянской продается дом переводом долга, доплатить девять. Торги двенадцатого. Советую не упустить».
Околоточный сел за стол и начал что-то
писать, полицейские стояли по бокам Лунёва; он посмотрел на них и, тяжело вздохнув, опустил голову. Стало тихо, скрипело перо на бумаге, за окнами ночь воздвигла непроницаемо
чёрные стены. У одного окна стоял Кирик и смотрел во тьму, вдруг он бросил револьвер в угол комнаты и сказал околоточному...
Он исчез, юрко скользя между столов, сгибаясь на ходу, прижав локти к бокам, кисти рук к груди, вертя шершавой головкой и поблескивая узенькими глазками. Евсей, проводив его взглядом, благоговейно обмакнул перо в
чернила, начал
писать и скоро опустился в привычное и приятное ему забвение окружающего, застыл в бессмысленной работе и потерял в ней свой страх.
По целым часам, пока било семь, восемь, девять, пока за окнами наступала осенняя ночь,
черная, как сажа, я осматривал ее старую перчатку, или перо, которым она всегда
писала, или ее маленькие ножницы; я ничего не делал и ясно сознавал, что если раньше делал что-нибудь, если пахал, косил, рубил, то потому только, что этого хотела она.
—
Напиши это
чернилами на крышке.
Беркутов. Укоротите вексель-то немного, Вукол Наумыч;
напишите, что получили часть в уплату; а остальные Евлампия Николаевна заплатит. Доставайте вексель! Вот
чернила и перо!
— А сколько я
писал прежде о любви! — зашамкал старичок. — Раз я в одном из моих стихотворений, описывая даму, говорю, что ее
черные глаза загорелись во лбу, как два угля, и мой приятель мне печатно возражает, что глаза не во лбу, а подо лбом и что когда они горят, так должны быть красные, а не
черные!.. Кто из нас прав, спрашиваю?
Лакей пригласил его войти. Бегушев вошел и сел на первый же попавшийся ему стул в передней. Наверх вела мраморная лестница, уставленная цветами и теперь покрытая
черным сукном; лакей убежал по этой лестнице и довольно долго не возвращался; наконец он показался опять на лестнице. Бегушев думал, что в эти минуты у него лопнет сердце, до того оно билось. Лакей доложил, что Домна Осиповна никак не могут принять господина Бегушева, потому что очень больны, но что они будут
писать ему.
Тут же невдалеке лежал и начатый ответ Бегушева, который Долгов тоже пробежал. Бегушев
писал: «Ты — пропитанный насквозь
чернилами бюрократ; для тебя скудная ясность изложения и наша спорная грамотность превыше всего; и каким образом ты мог оскорбляться, когда Трахов не принял к себе на службу тобою рекомендованного господина, уже изобличенного в плутовстве, а Долгов пока еще человек безукоризненной честности».
Я раз попробовала
чернил, которыми он что-то такое вечно
пишет, и чуть не умерла…
Как теперь гляжу на его добродушное и приветливое лицо, на его правую руку, подвязанную
черной широкой лентой, потому что кисть руки была оторвана взрывом пушки и вместо нее привязывалась к руке
черная перчатка, набитая хлопчатой бумагой; впрочем, он очень четко и хорошо
писал левою рукою.