Неточные совпадения
«Бабенка, а умней тебя! —
Помещик вдруг осклабился
И
начал хохотать. —
Ха-ха! дурак!.. Ха-ха-ха-ха!
Дурак! дурак! дурак!
Придумали: господский срок!
Ха-ха… дурак! ха-ха-ха-ха!
Господский срок — вся
жизнь раба!
Забыли, что ли, вы:
Я Божиею милостью,
И древней царской грамотой,
И родом и заслугами
Над вами господин...
Не вопрос о порядке сотворения мира тут важен, а то, что вместе с этим вопросом могло вторгнуться в
жизнь какое-то совсем новое
начало, которое, наверное, должно было испортить всю кашу.
Человек приходит к собственному жилищу, видит, что оно насквозь засветилось, что из всех пазов выпалзывают тоненькие огненные змейки, и
начинает сознавать, что вот это и есть тот самый конец всего, о котором ему когда-то смутно грезилось и ожидание которого, незаметно для него самого, проходит через всю его
жизнь.
— Моя
жизнь тоже удивительная. Я сызмальства… —
начал он, блестя глазами, очевидно, заразившись восторженностью Левина, так же как люди заражаются зевотой.
Я не виню вас, и Бог мне свидетель, что я, увидев вас во время вашей болезни, от всей души решился забыть всё, что было между нами, и
начать новую
жизнь.
― Только бы были лучше меня. Вот всё, чего я желаю. Вы не знаете еще всего труда, ―
начал он, ― с мальчиками, которые, как мои, были запущены этою
жизнью за границей.
Он сидел на кровати в темноте, скорчившись и обняв свои колени и, сдерживая дыхание от напряжения мысли, думал. Но чем более он напрягал мысль, тем только яснее ему становилось, что это несомненно так, что действительно он забыл, просмотрел в
жизни одно маленькое обстоятельство ― то, что придет смерть, и всё кончится, что ничего и не стоило
начинать и что помочь этому никак нельзя. Да, это ужасно, но это так.
— Входить во все подробности твоих чувств я не имею права и вообще считаю это бесполезным и даже вредным, —
начал Алексей Александрович. — Копаясь в своей душе, мы часто выкапываем такое, что там лежало бы незаметно. Твои чувства — это дело твоей совести; но я обязан пред тобою, пред собой и пред Богом указать тебе твои обязанности.
Жизнь наша связана, и связана не людьми, а Богом. Разорвать эту связь может только преступление, и преступление этого рода влечет за собой тяжелую кару.
— Не может продолжаться. Я надеюсь, что теперь ты оставишь его. Я надеюсь — он смутился и покраснел — что ты позволишь мне устроить и обдумать нашу
жизнь. Завтра… —
начал было он.
Но в это самое время вышла княгиня. На лице ее изобразился ужас, когда она увидела их одних и их расстроенные лица. Левин поклонился ей и ничего не сказал. Кити молчала, не поднимая глаз. «Слава Богу, отказала», — подумала мать, и лицо ее просияло обычной улыбкой, с которою она встречала по четвергам гостей. Она села и
начала расспрашивать Левина о его
жизни в деревне. Он сел опять, ожидая приезда гостей, чтоб уехать незаметно.
Мы встретились старыми приятелями. Я
начал его расспрашивать об образе
жизни на водах и о примечательных лицах.
Я говорил правду — мне не верили: я
начал обманывать; узнав хорошо свет и пружины общества, я стал искусен в науке
жизни и видел, как другие без искусства счастливы, пользуясь даром теми выгодами, которых я так неутомимо добивался.
Княжне
начинает нравиться мой разговор; я рассказал ей некоторые из странных случаев моей
жизни, и она
начинает видеть во мне человека необыкновенного.
Он думал о благополучии дружеской
жизни, о том, как бы хорошо было жить с другом на берегу какой-нибудь реки, потом чрез эту реку
начал строиться у него мост, потом огромнейший дом с таким высоким бельведером, [Бельведер — буквально: прекрасный вид; здесь: башня на здании.] что можно оттуда видеть даже Москву и там пить вечером чай на открытом воздухе и рассуждать о каких-нибудь приятных предметах.
Жизнь при
начале взглянула на него как-то кисло-неприютно, сквозь какое-то мутное, занесенное снегом окошко: ни друга, ни товарища в детстве!
Благоговейно, благодарно признавал он тогда необъятное милосердье провиденья, служил благодарственный молебен и — вновь
начинал беспутную
жизнь свою.
— Иной раз, право, мне кажется, что будто русский человек — какой-то пропащий человек. Нет силы воли, нет отваги на постоянство. Хочешь все сделать — и ничего не можешь. Все думаешь — с завтрашнего дни
начнешь новую
жизнь, с завтрашнего дни примешься за все как следует, с завтрашнего дни сядешь на диету, — ничуть не бывало: к вечеру того же дни так объешься, что только хлопаешь глазами и язык не ворочается, как сова, сидишь, глядя на всех, — право и эдак все.
— Вон сколько земли оставил впусте! — говорил,
начиная сердиться, Костанжогло. — Хоть бы повестил вперед, так набрели бы охотники. Ну, уж если нечем пахать, так копай под огород. Огородом бы взял. Мужика заставил пробыть четыре года без труда. Безделица! Да ведь этим одним ты уже его развратил и навеки погубил. Уж он успел привыкнуть к лохмотью и бродяжничеству! Это стало уже
жизнью его. — И, сказавши это, плюнул Костанжогло, и желчное расположение осенило сумрачным облаком его чело…
— Слушай, Янкель! — сказал Тарас жиду, который
начал перед ним кланяться и запер осторожно дверь, чтобы их не видели. — Я спас твою
жизнь, — тебя бы разорвали, как собаку, запорожцы; теперь твоя очередь, теперь сделай мне услугу!
Эта живость, эта совершенная извращенность мальчика
начала сказываться на восьмом году его
жизни; тип рыцаря причудливых впечатлений, искателя и чудотворца, т. е. человека, взявшего из бесчисленного разнообразия ролей
жизни самую опасную и трогательную — роль провидения, намечался в Грэе еще тогда, когда, приставив к стене стул, чтобы достать картину, изображавшую распятие, он вынул гвозди из окровавленных рук Христа, т. е. попросту замазал их голубой краской, похищенной у маляра.
— Катерина Ивановна, —
начал он ей, — на прошлой неделе ваш покойный муж рассказал мне всю свою
жизнь и все обстоятельства…
(Эта женщина никогда не делала вопросов прямых, а всегда пускала в ход сперва улыбки и потирания рук, а потом, если надо было что-нибудь узнать непременно и верно, например: когда угодно будет Аркадию Ивановичу назначить свадьбу, то
начинала любопытнейшими и почти жадными вопросами о Париже и о тамошней придворной
жизни и разве потом уже доходила по порядку и до третьей линии Васильевского острова.)
Она тоже весь этот день была в волнении, а в ночь даже опять захворала. Но она была до того счастлива, что почти испугалась своего счастия. Семь лет, толькосемь лет! В
начале своего счастия, в иные мгновения, они оба готовы были смотреть на эти семь лет, как на семь дней. Он даже и не знал того, что новая
жизнь не даром же ему достается, что ее надо еще дорого купить, заплатить за нее великим, будущим подвигом…
От природы была она характера смешливого, веселого и миролюбивого, но от беспрерывных несчастий и неудач она до того яростно стала желать и требовать, чтобы все жили в мире и радости и не смели жить иначе, что самый легкий диссонанс в
жизни, самая малейшая неудача стали приводить ее тотчас же чуть не в исступление, и она в один миг, после самых ярких надежд и фантазий,
начинала клясть судьбу, рвать и метать все, что ни попадало под руку, и колотиться головой об стену.
В молодой и горячей голове Разумихина твердо укрепился проект положить в будущие три-четыре года, по возможности, хоть
начало будущего состояния, скопить хоть несколько денег и переехать в Сибирь, где почва богата во всех отношениях, а работников, людей и капиталов мало; там поселиться в том самом городе, где будет Родя, и… всем вместе
начать новую
жизнь.
Спастись во всем мире могли только несколько человек, это были чистые и избранные, предназначенные
начать новый род людей и новую
жизнь, обновить и очистить землю, но никто и нигде не видал этих людей, никто не слыхал их слова и голоса.
— Да, —
начал Базаров, — странное существо человек. Как посмотришь этак сбоку да издали на глухую
жизнь, какую ведут здесь «отцы», кажется: чего лучше? Ешь, пей и знай, что поступаешь самым правильным, самым разумным манером. Ан нет; тоска одолеет. Хочется с людьми возиться, хоть ругать их, да возиться с ними.
Бывает эпоха в
жизни молодых женщин, когда они вдруг
начинают расцветать и распускаться, как летние розы; такая эпоха наступила для Фенечки.
— Напоминает мне ваше теперешнее ложе, государи мои, —
начал он, — мою военную, бивуачную
жизнь, перевязочные пункты, тоже где-нибудь этак возле стога, и то еще слава богу. — Он вздохнул. — Много, много испытал я на своем веку. Вот, например, если позволите, я вам расскажу любопытный эпизод чумы в Бессарабии.
Самгин
начал рассказывать о беженцах-евреях и, полагаясь на свое не очень богатое воображение, об условиях их
жизни в холодных дачах, с детями, стариками, без хлеба. Вспомнил старика с красными глазами, дряхлого старика, который молча пытался и не мог поднять бессильную руку свою. Он тотчас же заметил, что его перестают слушать, это принудило его повысить тон речи, но через минуту-две человек с волосами дьякона, гулко крякнув, заявил...
— Ты в
начале беседы очень верно заметил, что люди выдумывают себя. Возможно, что это так и следует, потому что этим подслащивается горькая мысль о бесцельности
жизни…
Писатель
начал рассказывать о
жизни интеллигенции тоном человека, который опасается, что его могут в чем-то обвинить. Он смущенно улыбался, разводил руками, называл полузнакомые Климу фамилии друзей своих и сокрушенно добавлял...
Елизавета, отложив шитье, села к роялю и, объяснив архитектоническое различие сонаты и сюиты,
начала допрашивать Инокова о его «прохождении
жизни». Он рассказывал о себе охотно, подробно и с недоумением, как о знакомом своем, которого он плохо понимает. Климу казалось, что, говоря, Иноков спрашивает...
«Конечно, и смысл… уродлив, но тут важно, что люди
начали думать политически, расширился интерес к
жизни. Она, в свое время, корректирует ошибки…»
Этот парень все более не нравился Самгину, весь не нравился. Можно было думать, что он рисуется своей грубостью и желает быть неприятным. Каждый раз, когда он
начинал рассказывать о своей анекдотической
жизни, Клим, послушав его две-три минуты, демонстративно уходил. Лидия написала отцу, что она из Крыма проедет в Москву и что снова решила поступить в театральную школу. А во втором, коротеньком письме Климу она сообщила, что Алина, порвав с Лютовым, выходит замуж за Туробоева.
— Вскоре после венца он и
начал уговаривать меня: «Если хозяин попросит, не отказывай ему, я не обижусь, а
жизни нашей польза будет», — рассказывала Таисья, не жалуясь, но как бы издеваясь. — А они — оба приставали — и хозяин и зять его. Ну, что же? — крикнула она, взмахнув головой, и кошачьи глаза ее вспыхнули яростью. — С хозяином я валялась по мужеву приказу, а с зятем его — в отместку мужу…
— Место — неуютное. Тоскливо. Смотришь вокруг, — говорил Дмитрий, — и возмущаешься идиотизмом власти, их дурацкими приемами гасить
жизнь. Ну, а затем, присмотришься к этой пустынной земле, и как будто почувствуешь ее жажду человека, — право! И вроде как бы ветер шепчет тебе: «Ага, явился? Ну-ко,
начинай…»
И вот, собрали они в руки своя первопотребные для
жизни вещи и землю также и
начали ехидно пользоваться ими, дабы удовлетворить любостяжание свое и корысть свою.
— Неверно? Нет, верно. До пятого года — даже
начиная с 80-х — вы больше обращали внимания на
жизнь Европы и вообще мира. Теперь вас Европа и внешняя политика правительства не интересует. А это — преступная политика, преступная по ее глупости. Что значит посылка солдат в Персию? И темные затеи на Балканах? И усиление националистической политики против Польши, Финляндии, против евреев? Вы об этом думаете?
Часы осенних вечеров и ночей наедине с самим собою, в безмолвной беседе с бумагой, которая покорно принимала на себя все и всякие слова, эти часы очень поднимали Самгина в его глазах. Он уже
начинал думать, что из всех людей, знакомых ему, самую удобную и умную позицию в
жизни избрал смешной, рыжий Томилин.
— Жили тесно, — продолжал Тагильский не спеша и как бы равнодушно. — Я неоднократно видел… так сказать, взрывы страсти двух животных. На дворе, в большой пристройке к трактиру, помещались подлые девки. В двенадцать лет я
начал онанировать, одна из девиц поймала меня на этом и обучила предпочитать нормальную половую
жизнь…
— Печально, когда человек сосредоточивается на плотском своем существе и на разуме, отметая или угнетая дух свой,
начало вселенское. Аристотель в «Политике» сказал, что человек вне общества — или бог или зверь. Богоподобных людей — не встречала, а зверье среди них — мелкие грызуны или же барсуки, которые защищают вонью
жизнь свою и нору.
— Вот, я даже записала два, три его парадокса, например: «Торжество социальной справедливости будет
началом духовной смерти людей». Как тебе нравится? Или: «
Начало и конец
жизни — в личности, а так как личность неповторима, история — не повторяется». Тебе скучно? — вдруг спросила она.
Эти люди возбуждали особенно острое чувство неприязни к ним, когда они
начинали говорить о
жизни своего города.
— Я — не зря говорю. Я — человек любопытствующий. Соткнувшись с каким-нибудь ближним из простецов, но беспокойного взгляда на
жизнь, я даю ему два-три толчка в направлении, сыну моему любезном, марксистском. И всегда оказывается, что основные
начала учения сего у простеца-то как бы уже где-то под кожей имеются.
Он никогда не думал и ничего не знал о
начале дней
жизни города.
— Оседлую и тем самым культурную
жизнь начала женщина, — говорил он.
— Ей-богу, —
жизнь начинаешь понимать, только увидав Париж. — Но, тотчас же прикусив губу, вопросительно взглянула в очки Самгина...
Самгин не впервые подумал, что в этих крепко построенных домах живут скучноватые, но, в сущности, неглупые люди, живут недолго, лет шестьдесят,
начинают думать поздно и за всю
жизнь не ставят пред собою вопросов — божество или человечество, вопросов о достоверности знания, о…
Она — дочь кухарки предводителя уездного дворянства,
начала счастливую
жизнь любовницей его, быстро израсходовала старика, вышла замуж за ювелира, он сошел с ума; потом она жила с вице-губернатором, теперь живет с актерами, каждый сезон с новым; город наполнен анекдотами о ее расчетливом цинизме и удивляется ее щедрости: она выстроила больницу для детей, а в гимназиях, мужской и женской, у нее больше двадцати стипендиатов.