Неточные совпадения
Прилетела в
домСизым голубем…
Поклонился мне
Свекор-батюшка,
Поклонилася
Мать-свекровушка,
Деверья, зятья
Поклонилися,
Поклонилися,
Повинилися!
Вы садитесь-ка,
Вы не кланяйтесь,
Вы послушайте.
Что скажу я вам:
Тому кланяться,
Кто сильней меня, —
Кто добрей меня,
Тому славу петь.
Кому славу петь?
Губернаторше!
Доброй душеньке
Александровне!
Сам Левин не помнил своей
матери, и единственная сестра его была старше его, так что в
доме Щербацких он в первый раз увидал ту самую среду старого дворянского, образованного и честного семейства, которой он был лишен смертью отца и
матери.
Дом был большой, старинный, и Левин, хотя жил один, но топил и занимал весь
дом. Он знал, что это было глупо, знал, что это даже нехорошо и противно его теперешним новым планам, но
дом этот был целый мир для Левина. Это был мир, в котором жили и умерли его отец и
мать. Они жили тою жизнью, которая для Левина казалась идеалом всякого совершенства и которую он мечтал возобновить с своею женой, с своею семьей.
Сидеть
дома с нею, с
матерью и сестрами?
Он понимал, что с стариком говорить нечего и что глава в этом
доме —
мать.
Кити в это время, давно уже совсем готовая, в белом платье, длинном вуале и венке померанцевых цветов, с посаженой
матерью и сестрой Львовой стояла в зале Щербацкого
дома и смотрела в окно, тщетно ожидая уже более получаса известия от своего шафера о приезде жениха в церковь.
Матери не нравились в Левине и его странные и резкие суждения, и его неловкость в свете, основанная, как она полагала, на гордости, и его, по ее понятиям, дикая какая-то жизнь в деревне, с занятиями скотиной и мужиками; не нравилось очень и то, что он, влюбленный в ее дочь, ездил в
дом полтора месяца, чего-то как будто ждал, высматривал, как будто боялся, не велика ли будет честь, если он сделает предложение, и не понимал, что, ездя в
дом, где девушка невеста, надо было объясниться.
Вронский на балах явно ухаживал за Кити, танцовал с нею и ездил в
дом, стало быть, нельзя было сомневаться в серьезности его намерений. Но, несмотря на то,
мать всю эту зиму находилась в страшном беспокойстве и волнении.
Василий Лукич между тем, не понимавший сначала, кто была эта дама, и узнав из разговора, что это была та самая
мать, которая бросила мужа и которую он не знал, так как поступил в
дом уже после нее, был в сомнении, войти ли ему или нет, или сообщить Алексею Александровичу.
В других
домах рассказывалось это несколько иначе: что у Чичикова нет вовсе никакой жены, но что он, как человек тонкий и действующий наверняка, предпринял, с тем чтобы получить руку дочери, начать дело с
матери и имел с нею сердечную тайную связь, и что потом сделал декларацию насчет руки дочери; но
мать, испугавшись, чтобы не совершилось преступление, противное религии, и чувствуя в душе угрызение совести, отказала наотрез, и что вот потому Чичиков решился на похищение.
Разница та, что вместо насильной воли, соединившей их в школе, они сами собою кинули отцов и
матерей и бежали из родительских
домов; что здесь были те, у которых уже моталась около шеи веревка и которые вместо бледной смерти увидели жизнь — и жизнь во всем разгуле; что здесь были те, которые, по благородному обычаю, не могли удержать в кармане своем копейки; что здесь были те, которые дотоле червонец считали богатством, у которых, по милости арендаторов-жидов, карманы можно было выворотить без всякого опасения что-нибудь выронить.
— И всего только одну неделю быть им
дома? — говорила жалостно, со слезами на глазах, худощавая старуха
мать. — И погулять им, бедным, не удастся; не удастся и
дому родного узнать, и мне не удастся наглядеться на них!
— Пусть трава порастет на пороге моего
дома, если я путаю! Пусть всякий наплюет на могилу отца,
матери, свекора, и отца отца моего, и отца
матери моей, если я путаю. Если пан хочет, я даже скажу, и отчего он перешел к ним.
В тот же день, но уже вечером, часу в седьмом, Раскольников подходил к квартире
матери и сестры своей, — к той самой квартире в
доме Бакалеева, где устроил их Разумихин.
Он постучал в дверь; ему отперла
мать. Дунечки
дома не было. Даже и служанки на ту пору не случилось. Пульхерия Александровна сначала онемела от радостного изумления; потом схватила его за руку и потащила в комнату.
Сама бывшая хозяйка его,
мать умершей невесты Раскольникова, вдова Зарницына, засвидетельствовала тоже, что, когда они еще жили в другом
доме, у Пяти Углов, Раскольников во время пожара, ночью, вытащил из одной квартиры, уже загоревшейся, двух маленьких детей и был при этом обожжен.
Она, однако, не потеряла головы и немедленно выписала к себе сестру своей
матери, княжну Авдотью Степановну Х……ю, злую и чванную старуху, которая, поселившись у племянницы в
доме, забрала себе все лучшие комнаты, ворчала и брюзжала с утра до вечера и даже по саду гуляла не иначе как в сопровождении единственного своего крепостного человека, угрюмого лакея в изношенной гороховой ливрее с голубым позументом и в треуголке.
В общем
дома жилось тягостно, скучно, но в то же время и беспокойно.
Мать с Варавкой, по вечерам, озабоченно и сердито что-то считали, сухо шумя бумагами. Варавка, хлопая ладонью по столу, жаловался...
Но Клим уже не слушал, теперь он был удивлен и неприятно и неприязненно. Он вспомнил Маргариту, швейку, с круглым, бледным лицом, с густыми тенями в впадинах глубоко посаженных глаз. Глаза у нее неопределенного, желтоватого цвета, взгляд полусонный, усталый, ей, вероятно, уж под тридцать лет. Она шьет и чинит белье
матери, Варавки, его; она работает «по
домам».
— Море вовсе не такое, как я думала, — говорила она
матери. — Это просто большая, жидкая скука. Горы — каменная скука, ограниченная небом. Ночами воображаешь, что горы ползут на
дома и хотят столкнуть их в воду, а море уже готово схватить
дома…
Очнулся он
дома, в постели, в жестоком жару. Над ним, расплываясь, склонялось лицо
матери, с чужими глазами, маленькими и красными.
Зимними вечерами приятно было шагать по хрупкому снегу, представляя, как
дома, за чайным столом, отец и
мать будут удивлены новыми мыслями сына. Уже фонарщик с лестницей на плече легко бегал от фонаря к фонарю, развешивая в синем воздухе желтые огни, приятно позванивали в зимней тишине ламповые стекла. Бежали лошади извозчиков, потряхивая шершавыми головами. На скрещении улиц стоял каменный полицейский, провожая седыми глазами маленького, но важного гимназиста, который не торопясь переходил с угла на угол.
Мать жила под Парижем, писала редко, но многословно и брюзгливо: жалуясь на холод зимою в
домах, на различные неудобства жизни, на русских, которые «не умеют жить за границей»; и в ее эгоистической, мелочной болтовне чувствовался смешной патриотизм провинциальной старухи…
Через несколько дней он был
дома, ужинал с
матерью и Варавкой, который, наполнив своим жиром и мясом глубокое кресло, говорил, чавкая и задыхаясь...
И быстреньким шепотом он поведал, что тетка его, ведьма, околдовала его, вогнав в живот ему червя чревака, для того чтобы он, Дронов, всю жизнь мучился неутолимым голодом. Он рассказал также, что родился в год, когда отец его воевал с турками, попал в плен, принял турецкую веру и теперь живет богато; что ведьма тетка, узнав об этом, выгнала из
дома мать и бабушку и что
мать очень хотела уйти в Турцию, но бабушка не пустила ее.
Дома, раздеваясь, он услыхал, что
мать, в гостиной, разучивает какую-то незнакомую ему пьесу.
Дома он застал Варавку и
мать в столовой, огромный стол был закидан массой бумаг, Варавка щелкал косточками счет и жужжал в бороду...
— Старый топор, — сказал о нем Варавка. Он не скрывал, что недоволен присутствием Якова Самгина во флигеле. Ежедневно он грубовато говорил о нем что-нибудь насмешливое, это явно угнетало
мать и даже действовало на горничную Феню, она смотрела на квартирантов флигеля и гостей их так боязливо и враждебно, как будто люди эти способны были поджечь
дом.
Клим постоял, затем снова сел, думая: да, вероятно, Лидия, а может быть, и Макаров знают другую любовь, эта любовь вызывает у
матери, у Варавки, видимо, очень ревнивые и завистливые чувства. Ни тот, ни другая даже не посетили больного. Варавка вызвал карету «Красного Креста», и, когда санитары, похожие на поваров, несли Макарова по двору, Варавка стоял у окна, держа себя за бороду. Он не позволил Лидии проводить больного, а
мать, кажется, нарочно ушла из
дома.
Дома он застал
мать в оживленной беседе со Спивак, они сидели в столовой у окна, открытого в сад;
мать протянула Климу синий квадрат телеграммы, торопливо сказав...
В наблюдениях за жизнью
дома, в ожидании обыска, арестов, в скучнейших деловых беседах с
матерью Самгин прожил всю осень, и только в декабре
мать, наконец, собралась за границу.
Под тяжестью этой скуки он прожил несколько душных дней и ночей, негодуя на Варавку и
мать: они, с выставки, уехали в Крым, это на месяц прикрепило его к
дому и городу.
Играя щипцами для сахара,
мать замолчала, с легкой улыбкой глядя на пугливый огонь свечи, отраженный медью самовара. Потом, отбросив щипцы, она оправила кружевной воротник капота и ненужно громко рассказала, что Варавка покупает у нее бабушкину усадьбу, хочет строить большой
дом.
— Мои-то? Не-ет, теперь ведь время позднее, одиннадцать скоро. Дочь — на лепетицию ушла, тут любители театра имеются, жена исправника командует. А
мать где-нибудь
дома, на той половине.
Вера Петровна долго рассуждала о невежестве и тупой злобе купечества, о близорукости суждений интеллигенции, слушать ее было скучно, и казалось, что она старается оглушить себя. После того, как ушел Варавка, стало снова тихо и в
доме и на улице, только сухой голос
матери звучал, однообразно повышаясь, понижаясь. Клим был рад, когда она утомленно сказала...
После этой сцены и Варавка и
мать начали ухаживать за Борисом так, как будто он только что перенес опасную болезнь или совершил какой-то героический и таинственный подвиг. Это раздражало Клима, интриговало Дронова и создало в
доме неприятное настроение какой-то скрытности.
Оживление Дмитрия исчезло, когда он стал расспрашивать о
матери, Варавке, Лидии. Клим чувствовал во рту горечь, в голове тяжесть. Было утомительно и скучно отвечать на почтительно-равнодушные вопросы брата. Желтоватый туман за окном, аккуратно разлинованный проволоками телеграфа, напоминал о старой нотной бумаге. Сквозь туман смутно выступала бурая стена трехэтажного
дома, густо облепленная заплатами многочисленных вывесок.
Дома Клим сообщил
матери о том, что возвращается дядя, она молча и вопросительно взглянула на Варавку, а тот, наклонив голову над тарелкой, равнодушно сказал...
Как таблица на каменной скрижали, была начертана открыто всем и каждому жизнь старого Штольца, и под ней больше подразумевать было нечего. Но
мать, своими песнями и нежным шепотом, потом княжеский, разнохарактерный
дом, далее университет, книги и свет — все это отводило Андрея от прямой, начертанной отцом колеи; русская жизнь рисовала свои невидимые узоры и из бесцветной таблицы делала яркую, широкую картину.
И видится ему большая темная, освещенная сальной свечкой гостиная в родительском
доме, сидящая за круглым столом покойная
мать и ее гости: они шьют молча; отец ходит молча. Настоящее и прошлое слились и перемешались.
— А вы-то с барином голь проклятая, жиды, хуже немца! — говорил он. — Дедушка-то, я знаю, кто у вас был: приказчик с толкучего. Вчера гости-то вышли от вас вечером, так я подумал, не мошенники ли какие забрались в
дом: жалость смотреть!
Мать тоже на толкучем торговала крадеными да изношенными платьями.
Мать всегда с беспокойством смотрела, как Андрюша исчезал из
дома на полсутки, и если б только не положительное запрещение отца мешать ему, она бы держала его возле себя.
Наконец, большая часть вступает в брак, как берут имение, наслаждаются его существенными выгодами: жена вносит лучший порядок в
дом — она хозяйка,
мать, наставница детей; а на любовь смотрят, как практический хозяин смотрит на местоположение имения, то есть сразу привыкает и потом не замечает его никогда.
Бывало и то, что отец сидит в послеобеденный час под деревом в саду и курит трубку, а
мать вяжет какую-нибудь фуфайку или вышивает по канве; вдруг с улицы раздается шум, крики, и целая толпа людей врывается в
дом.
Потом
мать, приласкав его еще, отпускала гулять в сад, по двору, на луг, с строгим подтверждением няньке не оставлять ребенка одного, не допускать к лошадям, к собакам, к козлу, не уходить далеко от
дома, а главное, не пускать его в овраг, как самое страшное место в околотке, пользовавшееся дурною репутацией.
Между тем в
доме у Татьяны Марковны все шло своим порядком. Отужинали и сидели в зале, позевывая. Ватутин рассыпался в вежливостях со всеми, даже с Полиной Карповной, и с
матерью Викентьева, шаркая ножкой, любезничая и глядя так на каждую женщину, как будто готов был всем ей пожертвовать. Он говорил, что дамам надо стараться делать «приятности».
— Видите, какого сорванца вы пускаете в
дом! — говорила
мать, оттолкнув его прочь.
— Отчего вы такой? — повторил он в раздумье, останавливаясь перед Марком, — я думаю, вот отчего: от природы вы были пылкий, живой мальчик.
Дома мать, няньки избаловали вас.
Через неделю после радостного события все в
доме пришло в прежний порядок.
Мать Викентьева уехала к себе, Викентьев сделался ежедневным гостем и почти членом семьи. И он, и Марфенька не скакали уже. Оба были сдержаннее, и только иногда живо спорили, или пели, или читали вдвоем.
Она была из старинного богатого
дома Пахотиных.
Матери она лишилась еще до замужества, и батюшка ее, состоявший в полном распоряжении супруги, почувствовав себя на свободе, вдруг спохватился, что молодость его рано захвачена была женитьбой и что он не успел пожить и пожуировать.