Неточные совпадения
Я отвечал, что много есть людей, говорящих то же самое; что есть, вероятно, и такие, которые говорят правду; что, впрочем, разочарование, как все моды,
начав с высших слоев общества, спустилось к низшим, которые его донашивают, и что нынче те, которые больше всех и в самом деле скучают, стараются скрыть это несчастие, как порок. Штабс-капитан не понял этих тонкостей, покачал головою и улыбнулся лукаво...
Капитан взял его под руку и отвел в сторону; они долго шептались. Я приехал в довольно миролюбивом расположении духа, но все это
начинало меня бесить.
Во-первых, я пишу не повесть, а путевые записки; следовательно, не могу заставить штабс-капитана рассказывать прежде, нежели он
начал рассказывать в самом деле.
Утро было свежее, но прекрасное. Золотые облака громоздились на горах, как новый ряд воздушных гор; перед воротами расстилалась широкая площадь; за нею базар кипел народом, потому что было воскресенье; босые мальчики-осетины, неся за плечами котомки с сотовым медом, вертелись вокруг меня; я их прогнал: мне было не до них, я
начинал разделять беспокойство доброго штабс-капитана.
Через минуту я был уже в своей комнате, разделся и лег. Едва мой лакей запер дверь на замок, как ко мне
начали стучаться Грушницкий и
капитан.
— Да ведь соболезнование в карман не положишь, — сказал Плюшкин. — Вот возле меня живет
капитан; черт знает его, откуда взялся, говорит — родственник: «Дядюшка, дядюшка!» — и в руку целует, а как
начнет соболезновать, вой такой подымет, что уши береги. С лица весь красный: пеннику, чай, насмерть придерживается. Верно, спустил денежки, служа в офицерах, или театральная актриса выманила, так вот он теперь и соболезнует!
— Да помилуйте,
капитан, —
начал он весьма развязно, обращаясь вдруг к Никодиму Фомичу, — вникните и в мое положение…
Наконец, в довершение безобразия, придумали драматическoe представление: разделись, разрезали подушку, вывалялись в пуху и
начали изображать диких; тут уж
капитан, по требованию пассажиров, и высадил их на пустой остров.
— Всегда спокойная, холодная, а — вот, — заговорил он, усмехаясь, но тотчас же оборвал фразу и неуместно чмокнул. — Пуаре? — переспросил он неестественно громко и неестественно оживленно
начал рассказывать: — Он — брат известного карикатуриста Каран-д’Аша, другой его брат —
капитан одного из пароходов Добровольного флота, сестра — актриса, а сам он был поваром у губернатора, затем околоточным надзирателем, да…
Японцы уехали с обещанием вечером привезти ответ губернатора о месте. «Стало быть, о прежнем, то есть об отъезде, уже нет и речи», — сказали они, уезжая, и стали отирать себе рот, как будто стирая прежние слова. А мы
начали толковать о предстоящих переменах в нашем плане. Я еще, до отъезда их, не утерпел и вышел на палубу.
Капитан распоряжался привязкой парусов. «Напрасно, — сказал я, — велите опять отвязывать, не пойдем».
— Ах, подарите мне! Нет, подарите пушечку лучше мне! — вдруг, точно маленькая,
начала просить маменька. Лицо ее изобразило горестное беспокойство от боязни, что ей не подарят. Коля смутился. Штабс-капитан беспокойно заволновался.
Давеча Феня, тотчас по уходе его, бросилась к старшему дворнику Назару Ивановичу и «Христом-Богом»
начала молить его, чтоб он «не впускал уж больше
капитана ни сегодня, ни завтра».
Что же до штабс-капитана, то появление в его квартире детей, приходивших веселить Илюшу, наполнило душу его с самого
начала восторженною радостью и даже надеждой, что Илюша перестанет теперь тосковать и, может быть, оттого скорее выздоровеет.
Штабс-капитан замахал наконец руками: «Несите, дескать, куда хотите!» Дети подняли гроб, но, пронося мимо матери, остановились пред ней на минутку и опустили его, чтоб она могла с Илюшей проститься. Но увидав вдруг это дорогое личико вблизи, на которое все три дня смотрела лишь с некоторого расстояния, она вдруг вся затряслась и
начала истерически дергать над гробом своею седою головой взад и вперед.
— Ничего, ничего,
капитан! Сейчас мы кладем огонь поближе, — сказал он и
начал искать топор.
— Погоди,
капитан, — сказал мне Дерсу и, отбежав в сторону,
начал снимать с дерева бересту, затем срезал несколько прутьев и быстро смастерил зонтик.
Донесено было, что приговор над отставным
капитаном Савельцевым не мог быть приведен в исполнение, так как осужденный волею Божией помре. Покойный «болярин» остался в своем родовом гнезде и отныне
начал влачить жалкое существование под именем дворового Потапа Матвеева.
Мундирные «вась-сияси»
начали линять. Из титулованных «вась-сиясей» штабс-капитана разжаловали в просто барина… А там уж не то что лихачи, а и «желтоглазые» извозчики, даже извозчики-зимники на своих клячах за барина считать перестали — «Эрмитаж» его да и многих его собутыльников «поставил на ноги»…
Капитан был человек вспыльчивый, но очень добродушный и умевший брать многое в жизни со стороны юмора. Кроме того, это было, кажется, незадолго до освобождения крестьян. Чувствовалась потребность единения…
Капитан не только не
начал дела, простив «маленькую случайность», но впоследствии ни одно семейное событие в его доме, когда из трубы неслись разные вкусные запахи, не обходилось без присутствия живописной фигуры Лохмановича…
Убыток был не очень большой, и запуганные обыватели советовали
капитану плюнуть, не связываясь с опасным человеком. Но
капитан был не из уступчивых. Он принял вызов и
начал борьбу, о которой впоследствии рассказывал охотнее, чем о делах с неприятелем. Когда ему донесли о том, что его хлеб жнут работники Банькевича, хитрый
капитан не показал и виду, что это его интересует… Жнецы связали хлеб в снопы, тотчас же убрали их, и на закате торжествующий ябедник шел впереди возов, нагруженных чужими снопами.
Капитан между тем обратился к старикам, считая как бы унизительным для себя разговаривать долее с Вихровым, которому тоже очень уж сделалось тяжело оставаться в подобном обществе. Он взялся за шляпу и
начал прощаться с Мари. Та, кажется, поняла его и не удерживала.
При этой неожиданной аттестации отец Арсений молча вскинул своими незрящими глазами в сторону Терпибедова. Под влиянием этого взора расходившийся
капитан вдруг съежился и засуетился. Он схватил со стола дорожный чубук, вынул из кармана засаленный кисет и
начал торопливо набивать трубку.
— А вот и мой
капитан! — воскликнул Колотов, — эге! да с ним еще кто-то: поп, кажется! Они тоже нонче ударились во все тяжкие по части охранительных
начал!
Ромашов несвязно, но искренно и подробно рассказал о вчерашней истории. Он уже
начал было угловато и стыдливо говорить о том раскаянии, которое он испытывает за свое вчерашнее поведение, но его прервал
капитан Петерсон. Потирая, точно при умывании, свои желтые костлявые руки с длинными мертвыми пальцами и синими ногтями, он сказал усиленно-вежливо, почти ласково, тонким и вкрадчивым голосом...
Затем последовала немая и довольно длинная сцена, в продолжение которой
капитан еще раз, протягивая руку, проговорил: «Я очень рад!», а потом встал и
начал расшаркиваться. Калинович проводил его до дверей и, возвратившись в спальню, бросился в постель, схватил себя за голову и воскликнул: «Господи, неужели в жизни, на каждом шагу, надобно лгать и делать подлости?»
— А вот-с покурю, — отвечал
капитан и набивал свою коротенькую трубочку, высекал огонь к труту собственного изделия из толстой сахарной бумаги и
начинал курить.
Слушая «Индиану»,
капитан действительно очень заинтересовался молчаливым англичанином, и в последней сцене, когда Ральф
начал высказывать свои чувства к Индиане, он вдруг, как бы невольно, проговорил: «а… а!»
Дальше они опять замолчали, решительно не находя, что им говорить, и только смотрели друг другу в глаза.
Капитан между тем
начал аккуратно разливать чай, а Михеич вытянул поднос для принятия чашек.
Недели через три после состояния приказа, вечером, Петр Михайлыч, к большому удовольствию
капитана, читал историю двенадцатого года Данилевского […историю двенадцатого года Данилевского. — Имеется в виду книга русского военного историка А.И.Михайловского-Данилевского (1790—1848) «Описание Отечественной войны в 1812 году».], а Настенька сидела у окна и задумчиво глядела на поляну, облитую бледным лунным светом. В прихожую пришел Гаврилыч и
начал что-то бунчать с сидевшей тут горничной.
Такими намеками молодые люди говорили вследствие присутствия
капитана, который и не думал идти к своим птицам, а преспокойно уселся тут же, в гостиной, развернул книгу и будто бы читал, закуривая по крайней мере шестую трубку. Настенька
начала с досадою отмахивать от себя дым.
Наконец внимание
капитана обратили на себя две тени, из которых одна поворотила в переулок, а другая подошла к воротам Петра Михайлыча и
начала что-то тут делать.
Взяв рукопись, Петр Михайлыч первоначально перекрестился и, проговорив: «С богом, любезная, иди к невским берегам», —
начал запаковывать ее с таким старанием, как бы отправлял какое-нибудь собственное сочинение, за которое ему предстояло получить по крайней мере миллион или бессмертие. В то время, как он занят был этим делом,
капитан заметил, что Калинович наклонился к Настеньке и сказал ей что-то на ухо.
Капитан отложил трубку, но присек огня к труту собственного производства и, подав его на кремне гостю,
начал с большим вниманием осматривать портсигар.
— Я вас сам об этом же прошу, — отвечал
капитан и, уткнув глаза в тарелку,
начал есть.
В настоящем случае трудно даже сказать, какого рода ответ дал бы герой мой на вызов
капитана, если бы сама судьба не помогла ему совершенно помимо его воли. Настенька, возвратившись с кладбища, провела почти насильно Калиновича в свою комнату. Он было тотчас взял первую попавшуюся ему на глаза книгу и
начал читать ее с большим вниманием. Несколько времени продолжалось молчание.
Распоряжаясь таким образом, Калинович никак не имел духу сказать о том Годневым, и — странное дело! — в этом случае по преимуществу его останавливал возвратившийся
капитан: стыдясь самому себе признаться, он
начинал чувствовать к нему непреодолимый страх.
После чаю обыкновенно начиналось чтение.
Капитан по преимуществу любил книги исторического и военного содержания; впрочем, он и все прочее слушал довольно внимательно, и, когда Дианка проскулит что-нибудь во сне, или сильно
начнет чесать лапой ухо, или заколотит хвостом от удовольствия, он всегда погрозит ей пальцем и проговорит тихим голосом: «куш!»
— Теперича они едут в Петербург, а может, и совсем оттуда не приедут? —
начал капитан больше вопросом.
Но
капитан не пришел. Остаток вечера прошел в том, что жених и невеста были невеселы; но зато Петр Михайлыч плавал в блаженстве: оставив молодых людей вдвоем, он с важностью
начал расхаживать по зале и сначала как будто бы что-то рассчитывал, потом вдруг проговорил известный риторический пример: «Се тот, кто как и он, ввысь быстро, как птиц царь, порх вверх на Геликон!» Эка чепуха, заключил он.
У
капитана то белые, то красные пятна
начали выходить на лице.
Все это Настенька говорила с большим одушевлением; глаза у ней разгорелись, щеки зарумянились, так что Калинович, взглянув на нее, невольно подумал сам с собой: «Бесенок какой!» В конце этого разговора к ним подошел
капитан и
начал ходить вместе с ними.
Капитан встал и
начал ходить по избе.
Капитан действительно замышлял не совсем для него приятное: выйдя от брата, он прошел к Лебедеву, который жил в Солдатской слободке, где никто уж из господ не жил, и происходило это, конечно, не от скупости, а вследствие одного несчастного случая, который постиг математика на самых первых порах приезда его на службу: целомудренно воздерживаясь от всякого рода страстей, он попробовал раз у исправника поиграть в карты, выиграл немного — понравилось… и с этой минуты карты сделались для него какой-то ненасытимой страстью: он всюду
начал шататься, где только затевались карточные вечеринки; схватывался с мещанами и даже с лакеями в горку — и не корысть его снедала в этом случае, но ощущения игрока были приятны для его мужественного сердца.
— А я вам вот что скажу, молодой человек, —
начал более серьезным тоном штабс-капитан.
Капитан уже 6 месяцев командовал этой одной из самых опасных батарей, — и даже, когда не было блиндажей, — не выходя, с
начала осады жил на бастионе и между морякамиимел репутацию храбрости. Поэтому-то отказ его особенно поразил и удивил Калугина.
Убедившись в том, что товарищ его был убит, Михайлов так же пыхтя, присядая и придерживая рукой сбившуюся повязку и голову, которая сильно
начинала болеть у него, потащился назад. Батальон уже был под горой на месте и почти вне выстрелов, когда Михайлов догнал его. — Я говорю: почти вне выстрелов, потому что изредка залетали и сюда шальные бомбы (осколком одной в эту ночь убит один
капитан, который сидел во время дела в матросской землянке).
Повторю, эти слухи только мелькнули и исчезли бесследно, до времени, при первом появлении Николая Всеволодовича; но замечу, что причиной многих слухов было отчасти несколько кратких, но злобных слов, неясно и отрывисто произнесенных в клубе недавно возвратившимся из Петербурга отставным
капитаном гвардии Артемием Павловичем Гагановым, весьма крупным помещиком нашей губернии и уезда, столичным светским человеком и сыном покойного Павла Павловича Гаганова, того самого почтенного старшины, с которым Николай Всеволодович имел, четыре с лишком года тому назад, то необычайное по своей грубости и внезапности столкновение, о котором я уже упоминал прежде, в
начале моего рассказа.
Николай Всеволодович как будто вдруг рассердился. Сухо и кратко перечислил он все преступления
капитана: пьянство, вранье, трату денег, назначавшихся Марье Тимофеевне, то, что ее взяли из монастыря, дерзкие письма с угрозами опубликовать тайну, поступок с Дарьей Павловной и пр., и пр.
Капитан колыхался, жестикулировал,
начинал возражать, но Николай Всеволодович каждый раз повелительно его останавливал.
— Под куполом, —
начал толковать Егор Егорыч Сусанне и оставшемуся тоже
капитану, — как вы видите, всевидящее око с надписью: «illuxisti obscurum» — просветил еси тьму! А над окном этим круг sine fine… без конца.
Произошло его отсутствие оттого, что
капитан, возбужденный рассказами Миропы Дмитриевны о красоте ее постоялки, дал себе слово непременно увидать m-lle Рыжову и во что бы то ни стало познакомиться с нею и с матерью ее, ради чего он, подобно Миропе Дмитриевне, стал предпринимать каждодневно экскурсии по переулку, в котором находился домик Зудченки, не заходя, впрочем, к сей последней, из опасения, что она
начнет подтрунивать над его увлечением, и в первое же воскресенье Аггей Никитич, совершенно неожиданно для него, увидал, что со двора Миропы Дмитриевны вышли: пожилая, весьма почтенной наружности, дама и молодая девушка, действительно красоты неописанной.