Неточные совпадения
Рад бы посторониться, прижаться к
углу, но ни посторониться, ни прижаться нельзя, потому что
из всякого
угла раздается все то же"раззорю!", которое гонит укрывающегося
в другой
угол и там,
в свою очередь, опять настигает его.
Он держался одною рукой за окно остановившейся на
углу кареты,
из которой высовывались женская голова
в бархатной шляпе и две детские головки, и улыбался и манил рукой зятя.
Входя
в сени, Алексей Александрович как бы достал
из дальнего
угла своего мозга решение и справился с ним.
— Вот неразлучные, — прибавил Яшвин, насмешливо глядя на двух офицеров, которые выходили
в это время
из комнаты. И он сел подле Вронского, согнув острыми
углами свои слишком длинные по высоте стульев стегна и голени
в узких рейтузах. — Что ж ты вчера не заехал
в красненский театр? — Нумерова совсем недурна была. Где ты был?
Сергей Иванович, не отвечая, осторожно вынимал ножом — тупиком
из чашки,
в которой лежал
углом белый сот меду, влипшую
в подтекший мед живую еще пчелу.
Я взошел
в хату: две лавки и стол, да огромный сундук возле печи составляли всю ее мебель. На стене ни одного образа — дурной знак!
В разбитое стекло врывался морской ветер. Я вытащил
из чемодана восковой огарок и, засветив его, стал раскладывать вещи, поставив
в угол шашку и ружье, пистолеты положил на стол, разостлал бурку на лавке, казак свою на другой; через десять минут он захрапел, но я не мог заснуть: передо мной во мраке все вертелся мальчик с белыми глазами.
В это время один офицер, сидевший
в углу комнаты, встал и, медленно подойдя к столу, окинул всех спокойным и торжественным взглядом. Он был родом серб, как видно было
из его имени.
Потом
в продолжение некоторого времени пустился на другие спекуляции, именно вот какие: накупивши на рынке съестного, садился
в классе возле тех, которые были побогаче, и как только замечал, что товарища начинало тошнить, — признак подступающего голода, — он высовывал ему из-под скамьи будто невзначай
угол пряника или булки и, раззадоривши его, брал деньги, соображаяся с аппетитом.
Покой был известного рода, ибо гостиница была тоже известного рода, то есть именно такая, как бывают гостиницы
в губернских городах, где за два рубля
в сутки проезжающие получают покойную комнату с тараканами, выглядывающими, как чернослив,
из всех
углов, и дверью
в соседнее помещение, всегда заставленною комодом, где устраивается сосед, молчаливый и спокойный человек, но чрезвычайно любопытный, интересующийся знать о всех подробностях проезжающего.
Там,
в этой комнатке, так знакомой читателю, с дверью, заставленной комодом, и выглядывавшими иногда
из углов тараканами, положение мыслей и духа его было так же неспокойно, как неспокойны те кресла,
в которых он сидел.
Сперва ученый подъезжает
в них необыкновенным подлецом, начинает робко, умеренно, начинает самым смиренным запросом: не оттуда ли? не
из того ли
угла получила имя такая-то страна? или: не принадлежит ли этот документ к другому, позднейшему времени? или: не нужно ли под этим народом разуметь вот какой народ?
Так и Чичикову заметилось все
в тот вечер: и эта малая, неприхотливо убранная комнатка, и добродушное выраженье, воцарившееся
в лице хозяина, и поданная Платонову трубка с янтарным мундштуком, и дым, который он стал пускать
в толстую морду Ярбу, и фырканье Ярба, и смех миловидной хозяйки, прерываемый словами: «Полно, не мучь его», — и веселые свечки, и сверчок
в углу, и стеклянная дверь, и весенняя ночь, которая оттоле на них глядела, облокотясь на вершины дерев,
из чащи которых высвистывали весенние соловьи.
Чиновники на это ничего не отвечали, один
из них только тыкнул пальцем
в угол комнаты, где сидел за столом какой-то старик, перемечавший какие-то бумаги. Чичиков и Манилов прошли промеж столами прямо к нему. Старик занимался очень внимательно.
Огонь потух; едва золою
Подернут
уголь золотой;
Едва заметною струею
Виется пар, и теплотой
Камин чуть дышит. Дым
из трубок
В трубу уходит. Светлый кубок
Еще шипит среди стола.
Вечерняя находит мгла…
(Люблю я дружеские враки
И дружеский бокал вина
Порою той, что названа
Пора меж волка и собаки,
А почему, не вижу я.)
Теперь беседуют друзья...
Я помню
из них три: немецкую брошюру об унавоживании огородов под капусту — без переплета, один том истории Семилетней войны —
в пергаменте, прожженном с одного
угла, и полный курс гидростатики.
Совершенно бессознательно я схватил ее руку
в коротеньких рукавчиках за локоть и припал к ней губами. Катенька, верно, удивилась этому поступку и отдернула руку: этим движеньем она толкнула сломанный стул, стоявший
в чулане. Гриша поднял голову, тихо оглянулся и, читая молитвы, стал крестить все
углы. Мы с шумом и шепотом выбежали
из чулана.
Это был один
из тех характеров, которые могли возникнуть только
в тяжелый XV век на полукочующем
углу Европы, когда вся южная первобытная Россия, оставленная своими князьями, была опустошена, выжжена дотла неукротимыми набегами монгольских хищников; когда, лишившись дома и кровли, стал здесь отважен человек; когда на пожарищах,
в виду грозных соседей и вечной опасности, селился он и привыкал глядеть им прямо
в очи, разучившись знать, существует ли какая боязнь на свете; когда бранным пламенем объялся древле мирный славянский дух и завелось козачество — широкая, разгульная замашка русской природы, — и когда все поречья, перевозы, прибрежные пологие и удобные места усеялись козаками, которым и счету никто не ведал, и смелые товарищи их были вправе отвечать султану, пожелавшему знать о числе их: «Кто их знает! у нас их раскидано по всему степу: что байрак, то козак» (что маленький пригорок, там уж и козак).
— Кажется, опять каплет
из крана, — перебивал сам себя Польдишок, косвенными шагами устремляясь
в угол, где, укрепив кран, возвращался с открытым, светлым лицом.
Случалось, что петлей якорной цепи его сшибало с ног, ударяя о палубу, что не придержанный у кнека [Кнек (кнехт) — чугунная или деревянная тумба, кнехты могут быть расположены по парно для закрепления швартовых — канатов, которыми судно крепится к причалу.] канат вырывался
из рук, сдирая с ладоней кожу, что ветер бил его по лицу мокрым
углом паруса с вшитым
в него железным кольцом, и, короче сказать, вся работа являлась пыткой, требующей пристального внимания, но, как ни тяжело он дышал, с трудом разгибая спину, улыбка презрения не оставляла его лица.
Далее,
в углублении двора, выглядывал из-за забора
угол низкого, закопченного каменного сарая, очевидно часть какой-нибудь мастерской.
Произошло это утром,
в десять часов.
В этот час утра,
в ясные дни, солнце всегда длинною полосой проходило по его правой стене и освещало
угол подле двери. У постели его стояла Настасья и еще один человек, очень любопытно его разглядывавший и совершенно ему незнакомый. Это был молодой парень
в кафтане, с бородкой, и с виду походил на артельщика.
Из полуотворенной двери выглядывала хозяйка. Раскольников приподнялся.
Девочка говорила не умолкая; кое-как можно было угадать
из всех этих рассказов, что это нелюбимый ребенок, которого мать, какая-нибудь вечно пьяная кухарка, вероятно
из здешней же гостиницы, заколотила и запугала; что девочка разбила мамашину чашку и что до того испугалась, что сбежала еще с вечера; долго, вероятно, скрывалась где-нибудь на дворе, под дождем, наконец пробралась сюда, спряталась за шкафом и просидела здесь
в углу всю ночь, плача, дрожа от сырости, от темноты и от страха, что ее теперь больно за все это прибьют.
Кабинет его была комната ни большая, ни маленькая; стояли
в ней: большой письменный стол перед диваном, обитым клеенкой, бюро, шкаф
в углу и несколько стульев — всё казенной мебели,
из желтого отполированного дерева.
Как: из-за того, что бедный студент, изуродованный нищетой и ипохондрией, накануне жестокой болезни с бредом, уже, может быть, начинавшейся
в нем (заметь себе!), мнительный, самолюбивый, знающий себе цену и шесть месяцев у себя
в углу никого не видавший,
в рубище и
в сапогах без подметок, — стоит перед какими-то кварташками [Кварташка — ироническое от «квартальный надзиратель».] и терпит их надругательство; а тут неожиданный долг перед носом, просроченный вексель с надворным советником Чебаровым, тухлая краска, тридцать градусов Реомюра, [Реомюр, Рене Антуан (1683–1757) — изобретатель спиртового термометра, шкала которого определялась точками кипения и замерзания воды.
При входе Сони Разумихин, сидевший на одном
из трех стульев Раскольникова, сейчас подле двери, привстал, чтобы дать ей войти. Сначала Раскольников указал было ей место
в углу дивана, где сидел Зосимов, но, вспомнив, что этот диван был слишком фамильярноеместо и служит ему постелью, поспешил указать ей на стул Разумихина.
Косыночку ее
из козьего пуха тоже пропил, дареную, прежнюю, ее собственную, не мою; а живем мы
в холодном
угле, и она
в эту зиму простудилась и кашлять пошла, уже кровью.
Похолодев и чуть-чуть себя помня, отворил он дверь
в контору. На этот раз
в ней было очень мало народу, стоял какой-то дворник и еще какой-то простолюдин. Сторож и не выглядывал
из своей перегородки. Раскольников прошел
в следующую комнату. «Может, еще можно будет и не говорить», — мелькало
в нем. Тут одна какая-то личность
из писцов,
в приватном сюртуке, прилаживалась что-то писать у бюро.
В углу усаживался еще один писарь. Заметова не было. Никодима Фомича, конечно, тоже не было.
Сама бывшая хозяйка его, мать умершей невесты Раскольникова, вдова Зарницына, засвидетельствовала тоже, что, когда они еще жили
в другом доме, у Пяти
Углов, Раскольников во время пожара, ночью, вытащил
из одной квартиры, уже загоревшейся, двух маленьких детей и был при этом обожжен.
Она не тотчас освободилась
из его объятий; но мгновенье спустя она уже стояла далеко
в углу и глядела оттуда на Базарова. Он рванулся к ней…
Толстоногий стол, заваленный почерневшими от старинной пыли, словно прокопченными бумагами, занимал весь промежуток между двумя окнами; по стенам висели турецкие ружья, нагайки, сабля, две ландкарты, какие-то анатомические рисунки, портрет Гуфеланда, [Гуфеланд Христофор (1762–1836) — немецкий врач, автор широко
в свое время популярной книги «Искусство продления человеческой жизни».] вензель
из волос
в черной рамке и диплом под стеклом; кожаный, кое-где продавленный и разорванный, диван помещался между двумя громадными шкафами
из карельской березы; на полках
в беспорядке теснились книги, коробочки, птичьи чучелы, банки, пузырьки;
в одном
углу стояла сломанная электрическая машина.
Одну
из них, богиню Молчания, с пальцем на губах, привезли было и поставили; но ей
в тот же день дворовые мальчишки отбили нос, и хотя соседний штукатур брался приделать ей нос «вдвое лучше прежнего», однако Одинцов велел ее принять, и она очутилась
в углу молотильного сарая, где стояла долгие годы, возбуждая суеверный ужас баб.
В большой комнате на крашеном полу крестообразно лежали темные ковровые дорожки, стояли кривоногие старинные стулья, два таких же стола; на одном
из них бронзовый медведь держал
в лапах стержень лампы; на другом возвышался черный музыкальный ящик; около стены, у двери, прижалась фисгармония,
в углу — пестрая печь кузнецовских изразцов, рядом с печью — белые двери...
Были минуты, когда Дронов внезапно расцветал и становился непохож сам на себя. Им овладевала задумчивость, он весь вытягивался, выпрямлялся и мягким голосом тихо рассказывал Климу удивительные полусны, полусказки. Рассказывал, что
из колодца
в углу двора вылез огромный, но легкий и прозрачный, как тень, человек, перешагнул через ворота, пошел по улице, и, когда проходил мимо колокольни, она, потемнев, покачнулась вправо и влево, как тонкое дерево под ударом ветра.
Плывущей своей походкой этот важный человек переходил
из одного здания
в другое, каменное лицо его было неподвижно, только чуть-чуть вздрагивали широкие ноздри монгольского носа и сокращалась брезгливая губа, но ее движение было заметно лишь потому, что щетинились серые волосы
в углах рта.
Однажды ему удалось подсмотреть, как Борис, стоя
в углу, за сараем, безмолвно плакал, закрыв лицо руками, плакал так, что его шатало
из стороны
в сторону, а плечи его дрожали, точно у слезоточивой Вари Сомовой, которая жила безмолвно и как тень своей бойкой сестры. Клим хотел подойти к Варавке, но не решился, да и приятно было видеть, что Борис плачет, полезно узнать, что роль обиженного не так уж завидна, как это казалось.
Дьякон углубленно настраивал гитару. Настроив, он встал и понес ее
в угол, Клим увидал пред собой великана, с широкой, плоской грудью, обезьяньими лапами и костлявым лицом Христа ради юродивого,
из темных ям на этом лице отвлеченно смотрели огромные, водянистые глаза.
Он, мать и Варавка сгрудились
в дверях, как бы не решаясь войти
в комнату; Макаров подошел, выдернул папиросу
из мундштука Лютова, сунул ее
в угол своего рта и весело заговорил...
«Поярков», — признал Клим, входя
в свою улицу. Она встретила его шумом работы, таким же, какой он слышал вчера. Самгин пошел тише, пропуская
в памяти своей жильцов этой улицы, соображая: кто
из них может строить баррикаду? Из-за
угла вышел студент, племянник акушерки, которая раньше жила
в доме Варвары, а теперь — рядом с ним.
«Куда, к черту, они засунули тушилку?» — негодовал Самгин и, боясь, что вся вода выкипит, самовар распаяется, хотел снять с него крышку, взглянуть — много ли воды? Но одна
из шишек на крышке отсутствовала, другая качалась, он ожег пальцы, пришлось подумать о том, как варварски небрежно относится прислуга к вещам хозяев. Наконец он догадался налить
в трубу воды, чтоб погасить
угли. Эта возня мешала думать, вкусный запах горячего хлеба и липового меда возбуждал аппетит, и думалось только об одном...
Из-за
угла вышли под руку два студента, дружно насвистывая марш, один
из них уперся ногами
в кирпичи панели и вступил
в беседу с бабой, мывшей стекла окон, другой, дергая его вперед, уговаривал...
— Папиросу выклянчил? — спросил он и, ловко вытащив папиросу из-за уха парня, сунул ее под свои рыжие усы
в угол рта; поддернул штаны, сшитые
из мешка, уперся ладонями
в бедра и, стоя фертом, стал рассматривать Самгина, неестественно выкатив белесые, насмешливые глаза. Лицо у него было грубое, солдатское, ворот рубахи надорван, и, распахнувшись, она обнажала его грудь, такую же полосатую от пыли и пота, как лицо его.
Там слышен был железный шум пролетки; высунулась из-за
угла, мотаясь, голова лошади, танцевали ее передние ноги; каркающий крик повторился еще два раза, выбежал человек
в сером пальто,
в фуражке, нахлобученной на бородатое лицо, —
в одной его руке блестело что-то металлическое,
в другой болтался небольшой ковровый саквояж; человек этот невероятно быстро очутился около Самгина, толкнул его и прыгнул с панели
в дверь полуподвального помещения с новенькой вывеской над нею...
День был неприятный. Тревожно метался ветер, раздувая песок дороги, выскакивая из-за
углов.
В небе суетились мелко изорванные облака, солнце тоже беспокойно суетилось, точно заботясь как можно лучше осветить странную фигуру китайца.
На другой день, утром, он и Тагильский подъехали к воротам тюрьмы на окраине города. Сеялся холодный дождь, мелкий, точно пыль, истреблял выпавший ночью снег, обнажал земную грязь. Тюрьма — угрюмый квадрат высоких толстых стен
из кирпича, внутри стен врос
в землю давно не беленный корпус, весь
в пятнах, точно пролежни, по
углам корпуса — четыре башни,
в средине его на крыше торчит крест тюремной церкви.
И, как всякий человек
в темноте, Самгин с неприятной остротою ощущал свою реальность. Люди шли очень быстро, небольшими группами, и, должно быть, одни
из них знали, куда они идут, другие шли, как заплутавшиеся, — уже раза два Самгин заметил, что, свернув за
угол в переулок, они тотчас возвращались назад. Он тоже невольно следовал их примеру. Его обогнала небольшая группа, человек пять; один
из них курил, папироса вспыхивала часто, как бы
в такт шагам; женский голос спросил тоном обиды...
На его место присылают
из Петербурга или
из Москвы какого-то Васильева; тоже, должно быть, осел, умного человека
в такой чертов
угол не пошлют.
К таким голосам
из углов Самгин прислушивался все внимательней, слышал их все более часто, но на сей раз мешал слушать хозяин квартиры, — размешивая сахар
в стакане очень крепкого чая, он пророчески громко и уверенно говорил...
Он не заметил, откуда выскочила и, с разгона, остановилась на
углу черная, тонконогая лошадь, — остановил ее Судаков, запрокинувшись с козел назад, туго вытянув руки; из-за
угла выскочил человек
в сером пальто, прыгнул
в сани, — лошадь помчалась мимо Самгина, и он видел, как серый человек накинул на плечи шубу, надел мохнатую шапку.
Он сел на скамью, под густой навес кустарника; аллея круто загибалась направо, за
углом сидели какие-то люди, двое; один
из них глуховато ворчал, другой шаркал палкой или подошвой сапога по неутоптанному, хрустящему щебню. Клим вслушался
в монотонную воркотню и узнал давно знакомые мысли...
—
В Миусах стреляют
из пушки. Ужасно мало людей на улицах! Меня остановили тут на
углу, — какие-то болваны, изругали. Мы выйдем вместе, ладно?