Неточные совпадения
— Трудиться для Бога, трудами, постом спасать
душу, — с гадливым презрением сказала графиня Лидия Ивановна, — это дикие понятия наших
монахов… Тогда как это нигде не сказано. Это гораздо проще и легче, — прибавила она, глядя на Облонского с тою самою ободряющею улыбкой, с которою она при Дворе ободряла молодых, смущенных новою обстановкой фрейлин.
Монахи про него говорили, что он именно привязывается
душой к тому, кто грешнее, и, кто всех более грешен, того он всех более и возлюбит.
А ведь он по-настоящему набожен и, я уверен, пойдет когда-нибудь в
монахи и будет великим постником и молитвенником, и, черт его знает, каким уродливым образом переплетется в его
душе настоящий религиозный экстаз с богохульством, с кощунством, с какой-нибудь отвратительной страстью, с садизмом или еще с чем-нибудь вроде этого?
Проделывая без увлечения, по давнишней привычке, разные шассе, круазе, шен и балянсе, Александров все время ловил поневоле случайные отрывки из той чепухи, которую уверенной, громкой скороговоркой нес Жданов: о фатализме, о звездах, духах и духах, о Царь-пушке, о цыганке-гадалке, о липком пластыре, о канарейках, об антоновских яблоках, о лунатиках, о Наполеоне, о значении цветов и красок, о пострижении в
монахи, об ангорских кошках, о переселении
душ и так далее без начала, без конца и без всякой связи.
Ему по природе
души целовальником быть, а он, неизвестно с какой причины, в
монахи лезет — это я про дядю своего.
— В
монахи не в
монахи, а пудовую свечу поставлю. Не все грешить, Прокофьич;
душа надобна.
Так, отец мой, так!
Мне мир постыл, я быть хочу
монахом;
Моей беспутной, невоздержной жизни
Познал я сквернь, и алчет беспредельно
Душа молитв, а тело власяницы!
— Я, — мол, — не потому в
монахи пошёл, что сытно есть хотел, а потому, что
душа голодна! Жил и вижу: везде работа вечная и голод ежедневный, жульничество и разбой, горе и слёзы, зверство и всякая тьма
души. Кем же всё это установлено, где наш справедливый и мудрый бог, видит ли он изначальную, бесконечную муку людей своих?
К зиме я всегда старался продвинуться на юг, где потеплей, а если меня на севере снег и холод заставал, тогда я ходил по монастырям. Сначала, конечно, косятся
монахи, но покажешь себя в работе — и они станут ласковее, — приятно им, когда человек хорошо работает, а денег не берёт. Ноги отдыхают, а руки да голова работают. Вспоминаешь всё, что видел за лето, хочешь выжать из этого бремени чистую пищу
душе, — взвешиваешь, разбираешь, хочешь понять, что к чему, и запутаешься, бывало, во всём этом до слёз.
То, что говорил черный
монах об избранниках божиих, вечной правде, о блестящей будущности человечества и проч., придавало его работе особенное, необыкновенное значение и наполняло его
душу гордостью, сознанием собственной высоты.
То немногое, что сказал ему черный
монах, льстило не самолюбию, а всей
душе, всему существу его.
«Старик! я слышал много раз,
Что ты меня от смерти спас —
Зачем?… угрюм и одинок,
Грозой оторванный листок,
Я вырос в сумрачных стенах,
Душой дитя, судьбой
монах.
— По-моему — про
душу тот болтает, у кого ума ни зерна нет! Ему говорят: вот как делай! А он:
душа не позволяет или там — совесть… Это все едино — совесть али
душа, лишь бы от дела отвертеться! Один верит, что ему все запрещено, — в
монахи идет, другой — видит, что все можно, — разбойничает! Это — два человека, а не один! И нечего путать их. А чему быть, то — будет сделано… надо сделать — так и совесть под печку спрячется и
душа в соседи уйдет.
— Нет, я в
монахи не могу, и спасать свою
душу не думал, а просто я пожалел другого человека, чтобы его не били насмерть палками.
— Спасти свою
душу! Понимаю вас, понимаю! я вам потому и говорю: идите в
монахи.
Не знаю… люди говорят,
Что я тобой ребенком взят,
И был я отдан с ранних пор
Под строгий иноков надзор,
И вырос в тесных я стенах
Душой дитя — судьбой
монах!
Черный человек
Водит пальцем по мерзкой книге
И, гнусавя надо мной,
Как над усопшим
монах,
Читает мне жизнь
Какого-то прохвоста и забулдыги,
Нагоняя на
душу тоску и страх.
Черный, человек
Черный, черный…
— Помолить о
душе, — проговорил, заикаясь и при этом ужасно кривляя лицом,
монах.
Отчего же тут вот, в этой Гефсимании, размякла его
душа? Неужели там, у Троицы, ему чуть не противно сделалось только от нищих, мужичья, простонародной толкотни и шлянья по церквам и притворам? Кто же он-то сам, как не деревенский подкидыш, принятый в сыновья крестьянином и его старухой? Или чистая публика охладила его, не позволила отдаться простой мужицкой вере? Все эти брюхатые купцы, туполицые купчихи, салопницы, барыни и их приятели, откормленные
монахи и служки в щеголеватых триповых шапках?
Если же он гневался, или предавался сильной радости, или начинал говорить о чем-нибудь ужасном и великом, то страстное вдохновение овладевало им, на сверкающих глазах выступали слезы, лицо румянилось, голос гремел, как гром, и
монахи, слушая его, чувствовали, как его вдохновение сковывало их
души; в такие великолепные, чудные минуты власть его бывала безгранична, и если бы он приказал своим старцам броситься в море, то они все до одного с восторгом поспешили бы исполнить его волю.
Каково же поэтому было удивление
монахов, когда однажды ночью в их ворота постучался человек, который оказался горожанином и самым обыкновенным грешником, любящим жизнь. Прежде чем попросить у настоятеля благословения и помолиться, этот человек потребовал вина и есть. На вопрос, как он попал из города в пустыню, он отвечал длинной охотничьей историей: пошел на охоту, выпил лишнее и заблудился. На предложение поступить в
монахи и спасти свою
душу он ответил улыбкой и словами: «Я вам не товарищ».
Наконец он вышел. Собрав вокруг себя всех
монахов, он с заплаканным лицом и с выражением скорби и негодования начал рассказывать о том, что было с ним в последние три месяца. Голос его был спокоен, и глаза улыбались, когда он описывал свой путь от монастыря до города. На пути, говорил он, ему пели птицы, журчали ручьи, и сладкие, молодые надежды волновали его
душу; он шел и чувствовал себя солдатом, который идет на бой и уверен в победе; мечтая, он шел и слагал стихи и гимны и не заметил, как кончился путь.
Зачем, угрюм и одинок,
Грозой оторванный листок,
Я вырос в сумрачных стенах,
Душой дитя, судьбой
монах?
Я никому не мог сказать
Священных слов — отец и мать…
— В тысяча семьсот четвертом году, осенью, пришел он к нам в виде странника; постригся вскоре в
монахи и через три года облачился телом и
душою в схиму.
Торопливо одевшись, она приказала подавать экипаж и уехала на Лазаревское кладбище. На кладбище было тихо и безмолвно, не было ни одной
души человеческой, так как
монахи предавались послеобеденному сну.
— А что велишь
монахам учиться, да идучи вперед учить, а потом крестить; ты прав, владыко, что такой порядок устроил, его и Христос велел, и приточник поучает: «идеже несть учения
души, несть добра». Крестить-то они все могучи, а обучить слову нйтяги.