1. Русская классика
  2. Чарская Л. А.
  3. Мой принц
  4. Глава 2

Мой принц

1915

ГЛАВА 2

Нас вызывают по алфавиту. Голос невидимого человека, должно быть, помощника инспектора, первой называет Амаданову.

Я бросаю взгляд за рампу. Сколько людей собралось в маленькой зале! Сколько биноклей направлено на высокую, худенькую гимназистку (разумеется, уже окончившую гимназию, так как на курсы принимают только по окончании среднего учебного заведения). Девушка с двумя по-детски спутанными косичками, с помертвевшим от страха лицом, выходит на край сцены, приседает, точно окунается куда-то, и дрожащим неприятно-визгливым голосом начинает выкрикивать монолог Марии из пушкинской «Полтавы», дико вращая глазами и делая отчаянные жесты.

Ой-ой-ой, как плохо! Плохо и смешно. Бедная гимназисточка! И зачем она пришла экзаменоваться? Сомнения нет — ее не примут.

В задних рядах раздаются сдавленные смешки. Там сидят второкурсники и третьекурсники, уже протянувшие лямку двух лет училищной работы.

— Господи, сохрани меня и помилуй! — слышу я снова позади себя. — Помолитесь за меня, милые коллеги, сейчас моя очередь.

И Маруся Алсуфьева, вся малиновая, поднимается со своего места.

— Мария Алсуфьева! — раздается голос инспектора.

Алсуфьева идет неровной, подрыгивающей детской походкой на средину сцены. Минута молчания.

— «Стрекоза и Муравей», — раздается звонко на весь театр.

Попрыгунья-стрекоза

Лето красное пропела…

Просто, мило и весело, несмотря на волнение, льется приятный, детски-звонкий голосок Маруси. В зале то и дело звучат сочувственные смешки..

Энергичное «ш-ш» классной дамы заставляет всех смолкнуть. Но через минуту смешки возобновляются.

— Га-га! Хорошо! — вырывается неожиданно басом из «рая», то есть из самых задних мест залы.

Инспектор вскакивает со своего стула и устремляется туда.

— Господа, прошу тише!

В эту минуту входная дверь широко раскрывается. На пороге ее появляется полная, среднего роста фигура в длинном черном сюртуке, с массивной золотой цепью на жилете.

Вижу лицо, которое, встретив однажды, нельзя уже забыть никогда. Широкое, бритое, живущее каждой черточкой, с необыкновенно умными глазами, и в то же время ясными, детскими, и над ними почти белые от седины волосы.

— Это Давыдов, сам Давыдов! — слышу я восторженный шепот среди экзаменующихся.

Да, это был Владимир Николаевич Давыдов, знаменитый артист-художник образцового театра, гордость и слава русской сцены.

Священный трепет проникает в наши сердца.

Холодная как лед рука Ольги стискивает до боли мои пальцы.

— Это ведь наш будущий руководитель, наш маэстро, если только мы попадем на курсы! — лепечет она, и глаза ее делаются зелеными от волнения и восторга, точь-в-точь как тогда, в институтских стенах, в нашем отрочестве. — О, Лидочка, моя милая, как жутко и как хорошо!

— Да! — соглашаюсь я, не переставая смотреть на Давыдова, которого видела в «Свадьбе Кречинского» и в «Горе от ума».

Когда знаменитый артист с улыбкой кивнул нам, как бы желая подбодрить бедняжек экзаменующихся, весь маленький театр точно залило светом его улыбки, точно ярче и наряднее засияло в нем электричество, точно вошла в наш круг сверкающая радость.

За «Стрекозой и муравьем» Алсуфьева прочла необыкновенно комичный отрывок. В «рае» покатывались со смеху, не обращая внимания на призывы к порядку со стороны классной дамы. А в первом ряду снисходительно улыбалось «начальство».

Багрово-красная вернулась Алсуфьева на свое место, дрожавшими руками поправляя выбившиеся из тяжелой косы непокорные русые завитки.

— Ну, что? — обратилась она к нам.

— Хорошо! Великолепно! — вырвалось у нас с Ольгой дуэтом.

После Алсуфьевой потянулась длинная вереница экзаменующихся. Иные читали недурно, другие скверно, иные очень смешно, наивно, а иные и совсем уж нелепо.

Мы с Ольгой внимательно прислушивались к тому, что происходило на сцене, и лишь во время перерыва спешили передать друг другу все то, что произошло с нами за эти два года разлуки. Как странно складывалась наша встреча… Думали ли мы там, на институтской скамье, что сойдемся снова на трудном поприще артистической жизни, о которой мы даже и не мечтали тогда! Ольга шла сюда по призванию, я — тоже. Но цели мы преследовали разные: Ольга решила поступить на сцену, чтобы заработать себе, как говорится, на хлеб; я же была вполне обеспечена, могла жить на средства мужа, отца, но захотела собственным трудом поднять на ноги моего «принца».

— Ольга Елецкая! — раздался вдруг призывающий голос.

— Как! Неужели буква «е» подошла так скоро! — Теперь перед залитой электричеством рампой стояла Ольга. Мне не видно ее лица. Но я напрягаю зрение, чтобы разглядеть экзаменаторов там, за рампой. У Ольги низкий, немного глуховатый голос, но тот подъем, который переживает она, не может не передаться слушателю.

— Чуден Днепр при тихой погоде, когда… — читает Ольга бессмертное произведение Гоголя. И, выражая оттенками своего голоса малейшие перемены могучей и прекрасной реки, Ольга то понижает, то повышает темп декламации. Когда она окончила, шепот одобрения пронесся по зале.

Потом она читала стихи модной поэтессы:

Лионель — мой милый брат —

Любит солнечный закат…

«Белый Лотос» остался верен себе. Таинственно-мистическая, мечтательная душа Ольги Елецкой осталась и теперь такою же нежной подругой всего необыкновенного, красиво-таинственного…

Когда она вернулась, я шепнула ей:

— Это было так прекрасно, так прекрасно. Ах, как хорошо ты читала, Ольга! Совсем как настоящая артистка!

— Да?

Больше она ничего не могла сказать и опустилась в изнеможении на стул…

Выходили к рампе всевозможные типы. Выходили и совсем юные мальчики, обладающие петушиными ломающимися голосами, взрослые мужчины, уже игравшие на частных сценах, смелые, самоуверенные, убежденные в своем успехе. Выходили робкие барышни и «положительные» дамы. Красавица-блондинка с лорнетом читала, останавливаясь и заикаясь на каждом слове. Очевидно, она не потрудилась даже, как следует, выучить необходимое для испытания. Ее оборвали на полустроке и отпустили на место. Потом читал юноша со странным лицом. Читал так, что весь зал слушал, затаив дыхание. Его голос, то бархатистый, то металлический, заполнял собою весь театр, вырывался в коридор, на лестницу. Так дивно хорошо читал этот юноша, рассеянный и скучающий до этой минуты, что после него уже не хотелось слушать длинный ряд бездарностей.

— Знаешь что? Я уйду. После такой читки заявлять какие-либо претензии просто бессмысленно, — сказала я Ольге.

Она взглянула на меня и произнесла так же тихо:

— Нет, нет, Лида! Ни за что! Ты должна остаться… Я убеждена в твоем успехе…

О, милая Ольга, никогда, не забуду я этих слов! Никогда в жизни. Они окрылили меня, вернули мне присутствие духа.

— Александра Орлова.

Мимо нас прошла небольшого роста особа с оригинальным, пепельно-серым цветом волос и с грустно-трагическим выражением лица, скорее мужского, нежели женского типа. Длинный с горбиком нос, большие восточные глаза, крупный рот с тонкими губами и близко сдвинутые темные брови — необычайное лицо.

Она прочла «Мечты королевы» Надсона и кусок прозы. Но каким голосом прочла! Это была целая опера, целое богатство, целое огромное состояние звуков! Ее лица нам не было видно, но все ее существо, начиная с приподнятых узких плеч и серой пышной массы волос и кончая пальцами опущенных, бессильно повисших вдоль тела рук, — все выражало трагизм того, что она читала.

Кто из них был лучше — она или ее предшественник — решить трудно.

— Константин Береговой! Вас уже вызывали раз… теперь вторично, — послышался тотчас по окончании монолога Орловой голос помощника инспектора.

Маленькая фигурка, детская на вид, но с лицом взрослого человека, забавно быстро вылетела вперед.

Какая странная случайность: после необыкновенно прочувствованной трагической читки Орловой пошла какая-то веселая какофония звуков и слов.

Крошечный человечек, носивший фамилию Береговой и прозевавший свою очередь, оказался настоящим комиком. Он читал куплеты Беранже с таким неподражаемым юмором, что весь зал, слушая его, заливался смехом. Классная дама не «шикала» больше, почувствовав всю бесполезность подобного маневра, инспектор не метался между рядами «рая». Это было бы лишним, до тех пор, по крайней мере, пока не закончит свое чтение маленький человек.

Затем снова потянулся целый ряд личностей, не проявивших никакого сценического дарования, судя по их читке. И вдруг точно что-то молотом ударило меня по голове.

— Лидия Чермилова!

Мне показалось в ту минуту, что сцена, подмостки, на которых мы находились, внезапно расплылись во все стороны и приняли вдруг размеры широченной степи. И степь эта поплыла под моими ногами…

— Лидия Чермилова, — слышу я где-то далеко, словно из другого мира отчаянный шепот Ольги:

— Лида! Вороненок! Тебя же! Вставай! Иди! — Встаю и иду, иду, ничего не понимая, и не чувствуя себя, иду туда, к рампе. Раскрываю рот и начинаю:

Старик, я слышал много раз,

Что ты меня от смерти спас…

Это говорит Мцыри, одинокий юноша, сначала питомец грузинского аула, потом послушник-монах, — юный, дикий, угрюмый и смелый, как горный орел.

Лидии Чермиловой нет. Вместо нее Мцыри. В него я перевоплощаюсь, в нем живу. Как жаль только, что голос мой слаб, как у девочки, и что весь мой облик, со светло-русыми, постоянно растрепанными волосами, так мало напоминает того прекрасного юного грузина, исполненного мужества, энергии и красоты…

Зачем, угрюм и одинок,

Грозой оторванный листок,

Я вырос в сумрачных стенах,

Душой дитя, судьбой монах?

Я никому не мог сказать

Священных слов — отец и мать…

Голос мой крепнет понемногу, волнение и страх заменяются сладкою, захватывающею волною. Какой-то быстрый вихрь подхватывает и уносит меня, заставляет забыть про все окружающее…

Окончив чтение отрывка, я делаю паузу и новым голосом начинаю крыловскую басню:

Вороне где-то Бог

Послал кусочек сыра…

И лицо у меня меняется, должно быть, делается лукавым и смешным, как у лисицы… И голос звучит умильно:

Голубушка, как хороша…

Я вскидываю глаза на «маэстро» — он улыбается светло и широко. Это вливает в мою душу новые силы. Заканчиваю под легкие смешки «рая» и иду, пошатываясь, на место.

Глаза Ольги говорят:

«Хорошо! Хорошо! Хорошо!»

Но что скажет конференция — это другое дело…

Еще экзаменующиеся… Стихи, басни, проза… В голове получается настоящая окрошка от всех этих стихов, басен и отрывков. В ушах звенит…

После последней чтицы, хорошенькой маленькой барышни с лицом итальянского мальчика, которую я уже заметила в коридоре, члены конференции поднимаются, как один человек, и исчезают за дверями примыкающей к театру комнаты.

Мгновенно и в зрительном зале, и у нас на сцене поднимается неописуемый шум.

Я, Ольга и примкнувшая к нам Маруся Алсуфьева забиваемся в угол и ждем. Ждем, как приговоренные к смерти, решения нашей судьбы. Теперь уже не до разговоров. За плотно запертыми дверями решается судьба целой сотни людей. Собравшаяся «публика» тоже ждет вместе с нами участи одиннадцати счастливцев и счастливиц, и она как будто заинтересована выбором достойных.

Ах, как долго длится эта ужасная конференция! Меня бросает то в жар, то в холод… Отчаяние теперь прочно завладело мною и крепко держит меня в своих цепких руках. Я уже мысленно решаю, что не буду принята.

Наконец-то распахивается широко на обе половинки желанная дверь. Сердце мое падает куда-то в раскрывшуюся под ним пропасть.

Инспектор драматических курсов быстрою походкою поднимается к нам на сцену с большим листом в руках.

— Господа, — говорит он громко, — из ста человек принято одиннадцать. Остальные не ответили требованиям конференции, да и вакансий нет. Принятые ученицы и ученики драматических курсов, список которых я вам сейчас прочту, благоволят являться на лекции с понедельника в девять часов утра. Тогда им будут розданы правила для учащихся на курсах и расписание лекций. Вот их фамилии. Шесть женщин и пять мужчин…

Что делается со мною в ту минуту, когда Викентий Прокофьевич Пятницкий подносит список к глазам, — описать не решаюсь. Сердце бьет в груди как добрый барабан… Страшный трепет, доходящий до лязганья зубами, до дрожи во всем теле, охватывает меня с головы до ног.

Инспектор читает:

— Мария Алсуфьева.

— Ольга Елецкая.

— Александра Орлова.

— Лидия Чермилова…

«Что! Неужели?»

Кто это крикнул — я или кто-нибудь другой? Ничего не сознаю и не понимаю… Радость, жгучая острая радость, светлою волною поднялась из самых недр моей души и залила все своим горячим потоком.

— Ольга! Какое счастье!

— Лидочка!

Мы бросаемся друг другу в объятья и смеемся.

И все кругом перестает существовать для нас, избранных счастливиц…

Через два дня утром я поднимаюсь по знакомой лестнице на четвертый этаж, вхожу в не менее знакомый коридор и останавливаюсь перед классами.

За стеклянной дверью — первый и второй драматические курсы. У третьекурсников и третьекурсниц нет своего класса. У них уже не читают лекций: все занятия носят практический характер и происходят там внизу, на сцене школьного театра, где мы держали экзамен.

Первое лицо, которое я встречаю, — инспектор. Он слегка кивает мне головою и, — о ужас! — я снова «окунаюсь», как институтка, в невероятном реверансе… Второе лицо — симпатичная толстушка классная дама, так мало подходящая к типу институтских дам.

— Вы Чермилова? — спрашивает она официальным тоном.

«Окунаюсь» и перед нею.

— Да.

Ваши будущие товарищи и товарки уже собрались. Вы немного опоздали. Надо собираться к девяти.

— Ах, простите!..

Краска бросается мне в лицо, я мчусь галопом в дальний конец коридора, распахиваю настежь стеклянную дверь и вылетаю, как пуля, на середину комнаты.

— Здравствуйте. Позвольте представиться. Я — Лидия Чермилова.

Настоящий класс, как и надо было ожидать: и ученические парты, и кафедра, и неизбежная классная доска. Все как в институте.

Ольга Елецкая уже здесь. Она первая подходит ко мне и целует меня тоже по-институтски. Потом со скамейки поднимается та «трагическая» девушка грузинского типа с пепельными волосами, которая так талантливо читала на экзамене.

— Александра Орлова, — низким грудным необычайно красивым голосом называет она себя и жмет крепко мою руку.

— Маруся Алсуфьева. Узнали? — и русокудрая головка с выбившимися прядями и тяжелой косой кивает мне.

Высокая полная шатенка с гладко зачесанными волосами, с капризно вздернутой верхней губой и гордыми карими глазами — настоящий тип русской боярышни, тоже протянула мне руку.

— Лили Тоберг, — тягуче-плавно проговорила она.

Из-за нее выглянула иссиня-черная кудрявая головка итальянского мальчугана.

— Ксения Шепталова, — пропел свирелью тоненький голос.

Девушка была одета нарядно, точно на званый вечер: бархатное платье, широкий брюссельский кружевной воротник — все это резко отличалось от наших скромных костюмов. Масса колец, браслетов украшали ее маленькие руки.

Познакомившись с моими товарками, я перешла к коллегам-однокурсникам.

— Борис Коршунов. — Так мастерски читавший на экзамене высокий юноша, с несколько рассеянным лицом и смелыми глазами, улыбаясь, потряс мою руку.

— Делить нам нечего, стало быть, будем друзьями, — произнес он небрежно.

— Авось не подеремся, потому как у нас разные амплуа, — засмеялся маленький комик Костя Береговой, потешавший два дня тому назад всех почтивших своим присутствием экзамен.

Высокий, оливково-смуглый, с прямыми черными волосами и внешностью индусского факира, Денисов, тоже Борис, обнажив свои ослепительно яркие белые зубы, произнес густым басом:

— Должны почитать и уважать меня пуще всех остальных, барышни, потому как, обладая подобным контрабасом (он любезно-ласково похлопал себя при этом с самодовольным видом по горлу), я буду, несомненно, играть только благородных папаш, а вы — моих дочек.

Я засмеялась и возразила, что я сама мамаша, мать семейства, и не намерена признавать поэтому его авторитета.

Тут подошел высокий белокурый немец с голубыми застенчивыми глазами, Рудольф, и совсем еще молоденький мальчуган, лет семнадцати, но с болезненно землистым цветом лица и беспокойно бегающими глазками, Федор Крымов.

Как только знакомство окончилось, Борис Коршунов взошел на кафедру, постучал о ее верхнюю доску и сказал:

— Милейшие коллеги, я прошу слова! Позволите?

— Получайте, только долго не разговаривайте. Я очень завистлив и чужого успеха не выношу, — пробасил Денисов с комической ужимкой, вызвавшей общий смех.

— Милейшие коллеги! — выдержав паузу, снова заговорил Коршунов, — мы с сегодняшнего дня представляем собою, так сказать, одну дружную семью, соединенную общею целью и общею идеею. А поэтому, коллеги, не найдете ли вы более удобным выбросить из нашего обихода всякие китайские церемонии и относиться друг к другу совершенно по-братски и по-сестрински. Начнем с того, что будем называть по именам сокращенно друг друга. Я бы предложил перейти и на «ты»…

— Это лишнее, — пробасил Денисов, — достаточно и сокращенных имен, а то как начну я кому «ты» валять, так под злую руку его же или ее же и выругаю. А если на «вы» выбраниться, как будто, не так обидно…

— Ха-ха-ха! — закатилась звонким колокольчиком Маруся. — Вы, Денисов, правы, лучше будем говорить друг другу «вы».

— Не Денисов, а Боб или Боренька, согласно вашему желанию.

— Слушаю-с, господин Боб.

— Просто Боб.

— Слушаю-с, просто Боб.

Юноша на кафедре снова постучал кулаком о доску.

— Ну-с, вы согласны? Необходимо это решить скорее, так как сейчас, как нам сообщил уважаемый инспектор, начнется первая лекция.

— Согласны! Согласны! — прозвучало веселым хором в классе. Но вот темная, гладко причесанная на пробор голова Виктории Владимировны просунулась в дверь:

— Господа! Нельзя ли потише! Шуметь не полагается.

Следом за этим в класс вошел инспектор с целой пачкой книжек и листов.

— Господа! — произнес он, — я принес вам для раздачи правила для учащихся на драматических курсах и расписание лекций. Сегодня у вас будут следующие занятия: История драмы, Словесность, Закон Божий и Фехтование. Следовательно, три научных лекции и фехтовальный класс. Кроме того, в два часа к вам придет наш высокочтимый Владимир Николаевич Давыдов. Из книжки правил вы узнаете, что требуется от вас на драматических курсах. До предрождественского экзамена вы будете, так сказать, считаться на испытании и только после Рождества вас окончательно признают действительными ученицами и учениками курсов. Тогда вам придется сделать себе форму: для дам синие платья и серебряные значки-лиры, в виде брошей, для мужчин — синие вицмундиры с лирами на воротниках и на фуражках. Менее обеспеченным будут выдаваться пособия, более способные и оказывающие успехи будут освобождены от платы. Итак, позвольте вам пожелать всякого успеха и поздравить с началом учебного года.

Инспектор сошел с кафедры, раздал нам книжки и вышел. На его месте появился высокий плечистый господин с умным лицом и выразительными глазами.

— Магистр Розов, — пронеслось по классу. Мы поклонились ему, привстав со своих мест, и полная тишина воцарилась в комнате.

Магистр Розов сумел сразу во вступительной лекции захватить наше внимание. Он сделал краткий обзор развития театра в глубокой древности, дал общую картину начала празднеств Дионисия в Греции, где поклонение богу виноградных лоз совпадало с самим сбором винограда и представляло собою целое зрелище. Потом перешел к Олимпийским играм и уже упомянул о жанре трагедии, когда неожиданный звонок прервал его.

Розов быстро сошел с кафедры и попросил со следующих лекций по его предмету вести запись того, что он говорит.

После десятиминутного перерыва в класс стремительно вбежал маленький, худенький человек — очень популярный в Петербурге преподаватель словесности Виктор Петрович Горский. Совершенно седой, с длинной, немного всклокоченной бородой, старый годами, но удивительно юный душою, сохранивший весь пыл молодости в любви к искусству. Виктор Петрович «взял» нас сразу этим молодым своим пылом и горячностью, на которую так отзывчива молодежь. Он декламировал стихи, сам увлекаясь, как юноша, и приводил яркие, полные красоты примеры из античного мира. Незаметно переходил он и к эстетике, которая, как это ни странно, входила в курс его лекций.

Затем на кафедру взошел молодой священник в темной шелковой рясе с академическим значком на груди. Историю Церкви я проходила в институте, как и словесность, и историю культуры; тем не менее я поддалась сразу обаянию мягкого, льющегося в самую душу голоса нашего законоучителя, повествовавшего нам о Византийском мире.

Лекция длилась с полчаса. Потом отец Василий, прервав чтение, живо заинтересовался своей маленькой аудиторией. Он расспрашивал каждого из нас о семье, о частной жизни. Чем-то теплым, родственным и товарищеским повеяло от него. Услышав, что моя соседка справа, Ольга, была вместе со мною в институте, он захотел узнать, как нас там учили по Закону Божьему. Покойного отца Александры Орловой, известного литератора, он, оказывается, знал раньше. Знал и родителей Денисова в Казани.

Со мною отец Василий говорил о моем маленьком сынишке и выразил желание причастить его Святых Таин в нашей театральной домовой церкви в следующее воскресенье.

Ровно в двенадцать прозвучал звонок, совсем как в средне-учебных заведениях. Виктория Владимировна распахнула дверь нашего класса, и мы гурьбой высыпали в коридор.

— Господа, вы можете распоряжаться своим временем до часа, — обратилась она к нам. — Мужчины могут закусывать в курильной или музыкальной комнатах, дамы — в дамской гостиной. Впрочем, если кто желает, может уйти из училища на час. Но к часу обязательно собраться снова.

— Вот так изумительная несправедливость! — тоненьким фальцетом произнес комик Береговой. — У дам есть своя гостиная, а у нас, злосчастных пасынков судьбы, — для завтраков курильная и музыкальная! Благодарю покорно, вкушать пищу дневную пополам с дымом курильным или под неописуемые рулады какой-то девицы, которая уже завладела музыкальной. Да я подавлюсь куском при таком ненормальном условии жизни.

— Бросьте, старина, идемте лучше завтракать в кофейню Исакова, — предложил Боб Денисов. — Недалеко, да и за два гривенника такие два куска кулебяки откатят, что до вечера не проголодаешься. Гарантирую вполне.

— А мы куда пойдем, Елочка? — осведомляюсь я.

— Я взяла, бутерброды из дому и поделюсь ими с тобой, а чайник можно получить здесь в дамской. И даже девушку-прислугу посылать можно за закуской.

— Ах, я тоже буду приносить бутерброды.

— Прекрасно. Значит, с голоду не умрем.

Все мы шестеро первокурсниц-новеньких входим в дамскую.

Здесь шум стоит невообразимый. Второй и третий курсы в полном сборе. Облепили круглый стол и с хохотом и болтовнею пьют чай, заедая бутербродами. При нашем появлении живо заинтересовываются новенькими.

— Александра Орлова — вы? — обращается к моей однокурснице тоненькая вертлявая брюнетка Комарова с забавными усиками над верхней губой. — Вы произвели потрясающее впечатление на нас вашей читкой на экзамене. Это было что-то удивительное! — говорит она с каким-то странным жестом. — А вы, — обращается она ко мне, — вы были очень милы с вашей басней, но для монологов Мцыри ваш голос слишком высок и слаб.

— А мне понравилось, — услышала я звонкий голос розовой блондинки, похожей на хорошенькую кошечку. — Наташа Перевозова, будем знакомы, — пожимая мою руку, назвалась она.

Старшие два курса потеснились немного и дали нам место вокруг чайного стола.

Но утолить голод нам не пришлось. Слишком много было впечатлений вокруг. Едва только я принялась за мой стакан чая, как быстро распахнулась дверь, и с арией Кармен в таверне влетела высокая, большеглазая, совершенно белокурая, как северная Валькирия, третьекурсница и объявила, что первокурсниц ждет уже в зале учитель фехтования.

Я вместе с Ольгой помчалась туда.

Небольшого роста офицер одного из гвардейских полков ждал. Молоденький, черноглазый подпоручик и его помощник стояли поодаль с тяжелыми рапирами в руках. Оба поздоровались с нами совершенно просто, как со старыми знакомыми.

Учитель-офицер в немногих словах стал объяснять, почему артисткам необходимо уметь фехтовать, какое огромное значение имеют приобретаемые здесь ловкость и красота движений, а затем передал нам рапиры и стал показывать основные приемы.

Как тяжела огромная рапира, которую мне дал его помощник!

Но мои тонкие руки обладают, очевидно, некоторой силой, и первые приемы вышли у меня достаточно удачно. Наши учителя остались довольны мною и Ольгой. Обещают нам несомненный скорый успех в искусстве владеть рапирой и шпагой.

К двум часам мы возвращаемся в дамскую. А четвертью часа позже в коридоре поднимается необычайная суета.

— Маэстро пришел! — различаю я в общем смутном гуле.

* * *

Как будто день, до сих пор дождливый, проясняется при появлении очень полного человека с полуседой гениальной головой. Приветливая, улыбка играет на тонких губах «маэстро» — как принято на курсах называть Владимира Николаевича Давыдова.

Он стоит подле кафедры, положив на нее руку, и пристально осматривает каждого из нас.

И вот раздается его мягкий голос:

— Садитесь, господа. Прежде чем заняться с вами, я бы хотел узнать, что влечет вас на сцену. Я, конечно, понимаю, что среди вас большинство, если даже не все, надеются на прочный заработок, если есть способности, талант. Это, так сказать, своим чередом. Но я уверен, что не только ради заработка вы выбрали профессию артиста. Ведь вы, наверное могли выбрать другую, более выгодную профессию. Были и есть, очевидно, другие причины, заставившие вас посвятить себя сцене. Вот мне бы и хотелось узнать, что именно привлекло вас сюда. Надеюсь, вы ответите мне откровенно… Вот, вы первая потрудитесь ответить на мой вопрос, — неожиданно быстро обратился он к Марусе Алсуфьевой, усевшейся на первой парте.

Маруся вскочила со скамейки и отчаянно затеребила кончик косы, перекинутой через плечо:

— Я не знаю, право… Это как-то безотчетно вышло… меня с детства влекло на сцену… Мы дома устраивали театры, потом я читала на литературных занятиях в гимназии. Потом участвовала в любительских спектаклях. А сюда я попала как-то неожиданно…

Маруся сбилась и смолкла.

— А вы? — спросил Давыдов Берегового.

— Мой отец был комиком в провинции, и я хочу хоть отчасти продолжать его дело.

Слово за словом полились ответы. Боб Денисов оказался сыном оперного певца. Коршунов происходил из писательской семьи, где собирались художники и артисты, подметившие дарование в мальчике. Федя Крылов, самый юный, промямлил, что в театре весело, а в университете скучно, и что ему все равно, где учиться теперь. Немчик Рудольф поднялся со своего места и, чуть хмуря брови над детски-ясными, застенчивыми глазами, произнес чуть слышно:

— Позвольте мне не ответить на этот вопрос. Это мое частное, личное дело.

Мы ахнули и со страхом взглянули на маэстро. «Дерзость» Рудольфа поразила нас.

Но Владимир Николаевич улыбнулся только мягкой, словно ободряющей улыбкой.

— Вы? — спросил он Орлову.

— Я люблю сцену! Люблю театр! — зазвучал ее красивый голос. — Я оживаю только в театре, только во время пьесы!.. Тогда жизнь, обычная, серая, перестает для меня существовать… Вот почему я решила посвятить себя сцене.

Орлова не докончила и устало опустилась на скамью.

— Благодарю вас, — произнес «маэстро» серьезно, и улыбка сбежала с его лица.

Мы невольно повернули головы в сторону Орловой. Ее простые слова обнаружили незаурядную личность, душу, пережившую немало, несмотря на молодые годы.

Ольга Елецкая встрепенулась, когда «маэстро» обратился к ней. И торжественно прозвучали ее слова, хотя она говорила самые обыкновенные вещи.

— Люблю искусство… Видела дивные образы… Наслаждалась несравненной игрой и вот пришла сюда, чтобы играть самой…

Шепталова и Тоберг откровенно заявили, что жизнь барышень из общества с выездами, нарядами и балами скучна и однообразна, и их потянуло туда, где все ярко, живо и прекрасно.

Давыдов ответил так:

— На сцене не все ярко и прекрасно. О, на сцене куда больше колючих терний, чем на ином пути… И ради развлечения сюда приходить не стой, да и нельзя. В алтарь не вступают со смехом. Где великое служение искусству, там жертвоприношение и только. Да.

Он замолк, и я почувствовала, что Давыдов сейчас обратится ко мне. И, не дожидаясь вопроса, я сказала.

— Я пришла сюда, чтобы научиться искусству, которое я люблю всем сердцем, всем существом моим… Не знаю, что выйдет из меня: актриса или бездарность, но… какая-то огромная сила владеет мною… Что-то поднимает меня от земли и носит вихрем, когда я читаю стихи в лесу, в поле, у озера или просто так, дома… В моих мечтах я создала замок Трумвиль, в котором была я принцессой Брандегильдой, а мой муж рыцарем Трумвилем… А мой маленький принц, мой ребенок…

Я задохнулась на минуту. «Осрамилась! Осрамилась!» — вспыхнули в душе моей огненные слова. Я боялась взглянуть в лицо «маэстро». Что он подумал обо мне, наверное, сумасшедшая, или просто глупая, тщеславная девчонка.

Но, должно быть, он понял меня, потому что сказал:

— Ну, дай Бог!

И тотчас же, переменив тему, заговорил о великой задаче артиста.

Он развернул нам картину огромного актерского труда, безостановочной работы, тяжелого, подчас непосильного, тернистого пути. «Кто надеется найти здесь, на этом поприще, — говорил он, — одни розы, яркие пестрые цветы, праздник жизни, веселье, радости и целый букет успеха, тот пусть уйдет скорее из нашего храма, пока не поздно еще. Здесь работа колоссальная и труд, порою непосильный для слабодушных. Разгильдяйству, лености здесь не место. Отбросить надо все, что не касается служения искусству. Многие легкомысленно идут на сцену только ради славы. Это грех, это преступление, за которое приходится потом платить горьким разочарованием; кто идет на сцену только с мечтою стать „известностью“ — тот обыкновенно печально кончает свою карьеру, не достигнув цели. Искусства ради надо входить в наш храм. А для этого надо понять прежде всего высокую задачу театра. Театр должен оздоравливать толпу. Людям, измученным, больным душою и телом, усталым, истерзанным нуждою, горем, лишениями, он должен дать минуты отдохновения, радости, света. Людям порочным, недобрым — показать все их дурные стороны».

Ах, как он говорил! Мы, затаив дыхание, слушали его. Наши глаза не отрывались от этого полного воодушевления лица. Да, настоящий актер был перед нами, и светом истинного, вдохновенного искусства веяло от его слов!.. Он давно уже закончил свою горячую речь, а мы еще сидели, завороженные. И только когда он вышел, мы очнулись, словно проснулись от сладкого сна.

— Вот это был нумер, я вам доложу! — воскликнул Боб Денисов.

— Н-да! Шикарно, что и говорить! — подхватил Береговой.

Коршунов усмехнулся ему одному понятной усмешкой. Глаза Орловой загорелись и осветили теплым, ясным светом ее печальное лицо, отчего оно сразу стало проще, добрее.

Ольга Елецкая шептала в каком-то упоении:

— Я ничего более красивого и вдохновенного не встречала в жизни! Я предлагаю, господа, сегодня же идти в театр. Он играет в «Свадьбе Кречинского». Забросаем его цветами.

— Это невозможно.

— Почему?

Боб Денисов уставился на Елочку испуганными глазами и затвердил растерянно:

— Нельзя этого! Нельзя! Нельзя!

— Но почему же? — повторила она.

Вместо ответа он вывернул с самым серьезным видом карманы и произнес с комической беспомощностью большого ребенка, так мало гармонировавшей с его лицом факира и прямыми, словно высеченными из камня, как на статуях, волосами:

— Нельзя, потому что денежек нет, денежки — ау — плакали. Если будут цветы, не будет обеда. А посему я предпочитаю восторгаться речью «маэстро» без всяких вещественных доказательств. И кто не за меня в данном случаю, тот против меня, и того я вынужден считать моим врагом и искусителем.

— Присоединяюсь, коллега, ибо и мои карманы плачут, — заявил Береговой и с комической ужимкой пожал руку Бобу.

— Трогательное объединение! Где двое — там и третий! — И Федя Крылов мальчишеским жестом закинул им на плечи руки и закружил обоих по классу.

— Господа, шутки в сторону. Я хочу говорить серьезно, — сказал Борис Коршунов, — нам необходимо объединиться, собираться друг у друга по очереди всей компанией, читать классические образцы, декламировать, спорить. Кто согласен — подними руку.

Все, разумеется, оказались согласными, и одиннадцать рук взлетели в воздух.

— Ура! Виват! — прокричали юноши, но так несдержанно громко, что классная дама тревожно просунула в дверь свою черную, гладко причесанную на пробор голову.

— Господа, вы свободны и можете расходиться по домам. Завтра к девяти собраться без опозданий. Владимир Николаевич будет ровно в два. И завтра же с ним у вас начнутся правильные занятия. До свидания, я вас больше не задерживаю господа.

— Это очень мило с вашей стороны, Виктория Владимировна.

И «длинный факир», как я по старой институтской привычке давать прозвища уже успела «окрестить» Денисова, сделал такой великолепный поклон, что Маруся Алсуфьева взвизгнула от восторга и все мы покатились со смеха.

В вестибюле мы разбирали верхнюю одежду. У Ольги — стильная шляпа начала прошлого столетия, и вся она, с ее мечтательной внешностью, кажется барышней другого века. Недаром ее называли в институте «Пушкинской Татьяной». Это мнение разделял, очевидно, и Боб Денисов.

«Я вам пишу, чего же боле… Что я могу еще сказать», — запел он высоким голосом, подражая одной из оперных певиц.

— Господин, нельзя ли потише. На улице петь не полагается, — предупреждает его не весть откуда вынырнувший городовой, почтительно прикладывая руку к козырьку фуражки.

— Я не господин, а жрец! — впадая мгновенно в мрачную задумчивость, изрекает Боб своим грозным басом.

— Господин Жрец, потише, — покорно соглашается почтенный блюститель порядка, плохо, очевидно, понимая, что означает столь мудреное слово.

— Искусства! Жрец искусства! — завопил на всю улицу Денисов.

— Господин…

Но мы уже далеко…

Какое солнце, какая радость разлита вокруг, несмотря на дождь и осеннюю слякоть! И эту радость посеял в наши души талант человека, умеющего так ясно и по-детски любить искусство, свое призвание.

— У меня есть еще двугривенный. Батя пришлет завтра месячную посылку в размере 15 рублей своему лоботрясу, — говорит Федя Крымов. — Борис, хочешь, пойдем со мною обедать в греческую кухмистерскую? Разгуляемся, так и быть, на все двадцать грошей.

Факир думает с минуту, морща нос, потом изрекает мрачно:

— Я прикладываю свои пятнадцать, и да здравствует лукулловский пир!

На углу кого-то ждет щегольская пролетка.

Шепталова говорит, придерживая рукой свою срывающуюся от ветра огромную, покрытую щегольскими перьями шляпу:

— Mesdamoiselles! He желает кто-нибудь, я подвезу до Литейной?

Но никто не соглашается. Так весело всей толпой шлепать по лужам под гудящий бас Боба и смешки Кости Берегового.

После минутного колебания в пролетку вскакивает Лили Тоберг.

— Я с вами, Ксения, возьмите меня.

— Светские барышни! — презрительно щурится им вслед Боб, и все его благодушие большого, длинного ребенка исчезает куда-то. — И к чему пошли на сцену, спрашивается?! Сидели бы дома — тепло и не дует. Тут есть нечего, последние гроши за учение внести надо, а они в шелках и в бархатах, на собственных пролетках разъезжают!

— Стыдитесь, Денисов, — неожиданно прервала его Ольга. — Вы не знаете причины, которая привела их сюда.

— А вы не слыхали разве, что они отвечали на вопрос «маэстро»? Скучно им, видите ли, оттого и пришли. Кощунство какое!

— Приветствую это признание, потому что оно искреннее, — перекрикиваю я спорщиков.

— Да! Да! Да! Каждый идет туда, куда его тянет, — неожиданно воодушевляясь, говорит Ольга. — Я строю свои мечты в заоблачных далях; Лида Воронская, Чермилова то есть, живет в мире сказочных грез; Саня Орлова…

— Ой, ой, ой! Боюсь! Не надо мечты и заоблачных грез! — тоненьким фальцетом пищит Костя Береговой и неожиданно попадает в одну из луж, обильно покрывающих главную аллею Екатерининского сквера.

Маруся Алсуфьева хохочет так, что встречная няня с детьми проворно отскакивает, самым искренним образом приняв ее за сумасшедшую, вырвавшуюся из больницы.

На Невском мы расстаемся. Саня Орлова, в сопровождении Коршунова, Берегового и Рудольфа, идут пешком на Васильевский Остров. С ними до конки на Петербургскую Сторону шагает веселая хохотунья Маруся. На Михайловской улице в другую конку сядет моя Ольга и поедет к Смольному, где ютится у своей одинокой тетки, которая служит в канцелярии богадельни за жалкие гроши. Денисов и Федя Крымов провожают меня до своей кухмистерской. Затем я сворачиваю к себе в Кузнечный, а они идут «насыщаться» копеечным обедом.

На Владимирской улице народу сегодня немного. Осенняя слякоть гонит по домам. Уже начинают падать ранние сентябрьские сумерки, хотя только четыре часа.

Я оглядываюсь, убеждаюсь, что никто меня не видит, и, забыв мгновенно свои почтенные девятнадцать лет, пускаюсь галопом вприскачку, чтобы поскорее добежать до дома и увидеть моего маленького принца…

Дома меня ждет остывший суп, засохший антрекот и перестоявшиеся, похожие на черные угольки картофелины, да воркотня Анюты, но все это вздор в сравнении с крошечными ручонками, обвившими мою шею, с милым лепетом моего ненаглядного принца, светлокудрого, из далекого замка Трумвиль…

* * *

Прошел целый месяц со дня моего поступление на драматические курсы. Холодная студеная осень уже вступила в свои права.

Как скоро, однако, пробежало время!

Я стою в начале длинной шеренги из одиннадцати человек напротив зеркала в репетиционном зале. Левая рука моя лежит на барьере, правая плавно поднимается и закругляется над головой.

— Раз-два! Раз-два! Раз-два! — отсчитывает мерным как метроном голосом высокий, стройный господин во фраке, с пепельно седой головой и львиным профилем.

Это наш преподаватель танцев, пластики и мимики Листов.

Сейчас идет класс пластики. Белокурый тапер ударяет по клавишам рояля, и мы переходим на танцкласс. Звуки модного «миньона» оглашают училище. Мой неизменный кавалер по танцам — Вася Рудольф. Неуклюжий и удивительно забавный Федя Крымов танцует с Лили Тоберг. Ловкий, подвижный Костя Береговой танцует с Шепталовой, Боб — с моей Олей, Саня Орлова чередуется с Марусей, так как у них один кавалер на двоих — Борис Коршунов.

Сегодня «маэстро» не придет заниматься с нами; у него генеральная репетиция в театре. Его заменяет маленький старичок с черными гладкими волосами, с кукольным личиком, точно взятым с какой-то старинной гравюры. И волосы, и галстук, и все его тихие размеренные движения — все старинное.

Это — артист Шимаев.

Басни наши мы ему отвечаем, как говорится, спустя рукава, и тотчас же приступаем к расспросам об образцовой сцене, где он служит, и, главным образом, о «маэстро». Наш старичок оживляется неожиданно. В «маэстро», в его гений он верует, как в святыню. Он рассказывает о нем с увлечением взрослого ребенка.

В четыре часа выходим из училища. Шепталова уезжает с Лили Тоберг. Они подружились, а мы, «демократы», по прозвищу, данному нам Бобом, энергично шлепаем по способу пешего хождения. По пути уславливаемся вечером прийти в театр. Нам, «курсовым», полагается даровая ложа, иногда две или три на каждое представление. Весь этот месяц мы широко пользовались этим правом смотреть пьесы на лучшей из русских сцен. Мы наслаждались несравненною игрою нашего «маэстро», а еще образцового комика — Варламова, знаменитой Савиной, Стрельской и Комиссаржевской.

В тот вечер как раз шла пьеса, в которой знаменитая артистка Вера Федоровна Комиссаржевская выступала в роли девочки-подростка в одной из пьес немецкого классического репертуара.

Наскоро пообедав подгоревшей котлетой и выслушав неминуемую воркотню Анюты, «где это видано и где это слыхано, чтобы до пяти часов голодом морили, на одном фриштыке сухом», да повозившись с моим маленьким принцем и сделав ему ванночку, бегу в театр.

Наши все уже в сборе, кроме Ксении и Лели, которые в этот вечер поехали в оперу. В ложе, где полагается быть всего шестерым, нас набирается девятеро, и мы жужжим, как пчелы. Из соседних лож подозрительно поглядывают на нас, потому что Боб Денисов при помощи бинокля, взятого им у Оли, показывает удивительные фокусы. Он глотает бинокль и потом неожиданно находит его за обшлагом Феди Крымова, и все это со своей абсолютно спокойной физиономией факира.

Лавры его успеха не дают покоя Косте Береговому. Тот тоже старается придумать что-нибудь такое, чтобы нас рассмешить.

Борис Коршунов неожиданно выпаливает со своим рассеянно-мечтательным видом:

— А у меня в боковом кармане пальто имеется шоколад. Целая коробка!

— Что же вы этого раньше не сказали, коллега? Это уже не по-товарищески, Боря! — и Маруся Алсуфьева укоризненно качает головой.

— Нехорошо! — соглашается с нею Саня Орлова.

— Господа! Я советую наказать коллегу за укрывательство и, лишив его конфет, разыграть их немедленно, предлагает Федя Крымов.

— Чужая собственность должна быть неприкосновенна, — изрекает мрачным басом факир и, перешагнув своими журавлиными ногами через кресло, выходит из ложи.

— Куда вы, Боб? Куда вы? — интересуемся мы.

— Туда! — жестом указывает он вдаль и уже на пороге прибавляет, состроив забавную мину: — за Борисовым шоколадом, конечно. Как вы недогадливы, лорды и джентльмены, и вы, милейшие миледи, и мисс тоже.

— Вот вам и неприкосновенная чужая собственность! — возмущается Костя. — Хорошо еще, если он принесет коробку сюда в завязанном виде… Знаете ли, господа, я пойду и понаблюдаю за ним; послужу, так сказать, сдерживающим началом.

— Ха-ха-ха! — залилась Маруся. — Ну, дети мои, теперь уже решено: мы не увидим конфет как своих ушей.

Но, к счастью, она ошибается. Ровно за минуту до поднятия занавеса они появляются в ложе, с самым серьезным видом держа коробку за оба конца.

В соседней ложе какие-то незнакомые барышни смеются. Длинный с журавлиными ногами Боб и маленький Костя, действительно, забавны, когда они рядом.

Сане Орловой, как самой тихой из нас, разрешается развязать коробку. Но оркестр как раз в эту минуту заканчивает играть, и занавес взвивается.

Как бесподобна Комиссаржевская на сцене! Полная иллюзия милого пятнадцатилетнего подростка! Так хороша, естественна ее игра! Да и полно — игра ли это? Знаменитая артистка живет, горит, пылает на сцене, передавая с мастерством настоящие страдания, настоящую жизнь. И этот голос, который никогда не забудется теми, кто его слышал хоть раз в своей жизни. И эта несравненная мимика очаровательного детского личика, эти глаза, лучистые и глубокие, как океан безбрежный!..

Сидим, затаив дыхание, впитывая в себя каждый звук ее чарующего, ни с чем не сравнимого голоса, ловя каждое ее движение, каждый ее взгляд.

И когда с легким шуршанием занавес опускается, мы продолжаем сидеть, как завороженные, боясь нарушить жестом или словом тишину очарования, охватившего нас.

Только звуки оркестра, раздавшегося в антракте, приводят нас немного в себя.

— А что же конфеты? — оживает первый Боб Денисов. — Лорды и джентльмены, прошу не стесняться, хотя шоколад, признаться, чужой. Но я ничего не слышу и не вижу, на все заранее закрываю уши и глаза…

Но не встретив одобрения с нашей стороны, на этот раз он умолкает.

Наше очарованье длится… Маленькая женщина с гениальной душой заполнила нас всех своей дивной игрою. Я чувствую, что и Ольга, и Саня Орлова, и Коршунов тоже сейчас, как и я, далеки от земли.

— Да, я понимаю, что можно умереть от счастья, видя такое исполнение! — роняет нервно Борис Коршунов.

— Такую жизнь! — поправляет Саня.

— Светлое, радостное, прекрасное существо! В каких голубых садах обитает ее гений? — шепчет Елочка.

— Ой-ой! Не надо, Олечка, не надо таких сногсшибательных выражений, — с комическим ужасом подхватывает Береговой. — Я насчет декадентства ничего не понимаю. Лучше скушайте шоколаденку, с разрешения хозяина коробки.

— Коробка! Шоколад! Что за пошлость после этой музыки театра! — произнес Коршунов, все еще продолжая смотреть на сцену зачарованным взором.

В коробке осталось лишь несколько штук на донышке. Мы уничтожаем шоколад с аппетитом, какой дай Бог иметь всякому.

Боб ставит коробку на барьер перед собою и строго контролирует каждого, кто протягивает к ней руку.

— Попрошу не брать ликерной бутылочки, она моя, — заявляет он серьезным тоном.

— А вот, представь себе, что именно на нее у меня и разыгрался аппетит, — говорит Федя и тянется за коробкой.

Боб демонстративно отодвигает ее подальше. Федя настаивает. Соседки по ложе, смешливые барышни, с любопытством следят за этой игрой.

— Хоцу цоколадную бутильку! — тоном избалованного ребенка тянет Федя и стремительно хватает коробку. И — о, ужас! — мы не успеваем опомниться, как вся она с оставшимися конфетами, перекувыркиваясь, как птица, летит в партер. Шоколадинки выпадают из нее и темными градинами устремляются туда же.

В партере переполох… Чей-то истерический смешок, затем негодующий возглас сердитого старичка во фраке, нервно потирающего свою глянцевито блестящую, без признака волос, голову.

Мы замираем от неожиданности и страха и смотрим вниз прямо на лысину старичка и на нервно мечущуюся близ него в своем кресле даму.

— Увы! Они были с ликером! — трагически шепчет Боб и лезет под стул от охватившего его гомерического смеха.

Тот же неудержимый прилив хохота захватывает и нас.

— Они были с ликером!.. — шепчет Маруся, вся содрогаясь от хохота, багровая, как свекла.

Рассерженный и гневный влетает к нам театральный чиновник.

— Господа! Как можно?! Этому нет названия! Это безобразие! Ведь вы не дети!

— Нечаянно… Мы это нечаянно, — находит, наконец, силы выдавить из себя Федя Крымов, с налившимися от тщетного усилия удержать смех жилками на лбу, но, не выдержав, фыркает и заливается снова.

Капельдинер с тряпкой бежит в партер. Оркестр заканчивает свой нумер, и снова забывается все, весь мир с его большими и мелкими событиями, и чудное обаяние талантливой артистки захватывает наши души и уносит их в заоблачную даль.

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я