Неточные совпадения
— Ты не был болен; у тебя не
болело горло, — сказала она, сдвинув брови.
Сын его сказал, что у него желудок расстроен, другой японец — что голова
болит, третий — ноги, а сам он на другой день сказал, что у него
болело горло: и в самом деле он кашлял.
Лидия тяжело
заболела параличом мускулов
горла с возрастающим затруднением речи и глотания пищи.
И снова совал в рот Коли жвачку. Смотреть на это кормление мне было стыдно до
боли, внизу
горла меня душило и тошнило.
Ей вспомнилось выражение
боли, вызванное ее игрой на лице мальчика, и жгучие слезы лились у нее из глаз, и по временам она с трудом сдерживала подступавшие к
горлу и готовые вырваться рыдания.
Чувство жгучей
боли и обиды подступило к его
горлу; он упал на траву и заплакал. Плач этот становился все сильнее, судорожные рыдания потрясали все его маленькое тело, тем более что какая-то врожденная гордость заставляла его подавлять эту вспышку.
Холодная у нас была весна, у меня
болело горло — платчишка не было чем повязать шеи, — бог помиловал, болезнь миновалась…
Если они безмолвно и неподвижно переносят ее, так это потому, что каждый крик, каждый вздох среди этого смрадного омута захватывает им
горло, отдается колючею
болью в груди, каждое движение тела, обремененного цепями, грозит им увеличением тяжести и мучительного неудобства их положения.
— Где дедушка? — спросила она, наконец, едва слышным и хриплым голосом, как будто у ней
болела грудь или
горло.
Ее толкали в шею, спину, били по плечам, по голове, все закружилось, завертелось темным вихрем в криках, вое, свисте, что-то густое, оглушающее лезло в уши, набивалось в
горло, душило, пол проваливался под ее ногами, колебался, ноги гнулись, тело вздрагивало в ожогах
боли, отяжелело и качалось, бессильное. Но глаза ее не угасали и видели много других глаз — они горели знакомым ей смелым, острым огнем, — родным ее сердцу огнем.
— Ну, умоляю вас, Петр Фаддеич… Голова
болит… и
горло… положительно не могу.
Итак, это была щука, взявшая у меня в первый и третий раз, ибо вторая, с которою я довольно возился, была вдвое больше выуженной щуки; но какова же жадность, что ни
боль от крючка в
горле, ни шум от возни со второю щукою не могли отогнать первую!
Все отказались; тогда Емельян запел сам. Он замахал обеими руками, закивал головой, открыл рот, но из
горла его вырвалось одно только сиплое, беззвучное дыхание. Он пел руками, головой, глазами и даже шишкой, пел страстно и с
болью, и чем сильнее напрягал грудь, чтобы вырвать у нее хоть одну ноту, тем беззвучнее становилось его дыхание…
Потом являлась Александра Викторовна Травкина с мужем, — высокая, тонкая, рыжая, она часто сморкалась так странно, точно коленкор рвали. А муж её говорил шёпотом, — у него
болело горло, — но говорил неустанно, и во рту у него точно сухая солома шуршала. Был он человек зажиточный, служил по акцизу, состоял членом правления в каком-то благотворительном обществе, и оба они с женой постоянно ругали бедных, обвиняли их во лжи, в жадности, в непочтительности к людям, которые желают им добра…
— Положи, говорю, нож! — тише сказал хозяин. Илья положил нож на прилавок, громко всхлипнул и снова сел на пол. Голова у него кружилась,
болела, ухо саднило, он задыхался от тяжести в груди. Она затрудняла биение сердца, медленно поднималась к
горлу и мешала говорить. Голос хозяина донёсся до него откуда-то издали...
— Да, у меня здесь вот очень
болит, — сказала Домна Осиповна, показывая себе на
горло, кокетливо завязанное батистовым платком.
Тут Павлусь побежит изо всей силы, а бедный петух, чувствуя
боль в
горле, не может сопротивляться тянущей его удочке, бежит, как взбесившийся, голову протянув, глаза выпучив и растопырив крылья.
— Нет, теперь не
болит, — сказал он. — Не знаю, может быть, и
болит… я не хочу… полно, полно!.. Я и не знаю, что со мною, — говорил он, задыхаясь и отыскав, наконец, ее руку, — будь здесь, не уходи от меня; дай, дай мне опять твою руку… У меня в глазах темнеет; я на тебя как на солнце смотрю, — сказал он, как будто отрывая от сердца слова свои, замирая от восторга, когда их говорил. Рыдания сдавливали ему
горло.
О далекой родине он пел; о ее глухих страданиях, о слезах осиротевших матерей и жен; он молил ее, далекую родину, взять его, маленького Райко, и схоронить у себя и дать ему счастье поцеловать перед смертью ту землю, на которой он родился; о жестокой мести врагам он пел; о любви и сострадании к побежденным братьям, о сербе Боиовиче, у которого на
горле широкая черная рана, о том, как
болит сердце у него, маленького Райко, разлученного с матерью-родиной, несчастной, страдающей родиной.
Я кидаться пошел во все стороны: туды да сюды! уж и романсы таскаю, и конфет привожу, и каламбуры высиживаю, охи да вздохи,
болит, говорю, мое сердце, от амура
болит, да в слезы, да тайное объяснение! ведь глуп человек! ведь не проверил у дьячка, что мне тридцать лет… куды! хитрить выдумал! нет же! не пошло мое дело, смешки да насмешки кругом, — ну, и зло меня взяло, за
горло совсем захватило, — я улизнул, да в дом ни ногой, думал-думал — да хвать донос!
Подняв во время второго блюда на нее глаза, я был поражен до
боли в сердце. Бедная девочка, отвечая на какой-то пустой вопрос графа, делала усиленные глотательные движения: в ее
горле накипали рыдания. Она не отрывала платка от своего рта и робко, как испуганный зверек, поглядывала на нас: не замечаем ли мы, что ей хочется плакать?
— Значит, это мой роман глупейший, мой? — крикнул он так громко, что даже у Амаранты
заболело горло. — Ах, ты, безмозглая утка! Так-то вы, сударыня, смотрите на мои произведения? Так-то, ослица? Проговорились? Больше меня уж вы не увидите! Прощайте! Гм…бррр…идиотка! Мой роман глупейший?! Граф Барабанта-Алимонда знал, что издавал!
Протянула и отдернула ее тотчас же назад с глухим, страдальческим криком. Невероятная
боль в раненом плече, вдруг прорезавшая, как ножом, пораженное место, заставила вырваться этот стон из
горла Милицы.
Мне не нужно слишком напрягать память, чтобы во всех подробностях вспомнить дождливые осенние сумерки, когда я стою с отцом на одной из многолюдных московских улиц и чувствую, как мною постепенно овладевает странная болезнь.
Боли нет никакой, но ноги мои подгибаются, слова останавливаются поперек
горла, голова бессильно склоняется набок… По-видимому, я сейчас должен упасть и потерять сознание.
В тот вечер, когда он довел ее до ее комнаты, после разговора о Серафиме, она
заболела, и скоро ее не стало. Делали операцию — прорезали
горло — все равно задушило. Смерти она не ждала, кротко боролась с нею, успокаивала его, что-то хотела сказать, должно быть, о том, что сделать с ее капиталом… Держала его долго за руку, и в нем трепетно откликались ее судорожные движения. И причастить ее не успели.
В десять лет (с начала 60-х годов, когда я стал его видать в публике) он не особенно постарел, и никто бы не мог ожидать, что он будет так мученически страдать. Но в нем и тогда вы сейчас же распознавали человека, прошедшего через разные болезни. Голос у него был уже слабый, хриплый, прямо показывающий, что он сильно
болел горлом. Его долго считали"грудным", и в Риме он жил в конце 50-х годов только для поправления здоровья.
У одного охрипло
горло, у другого покалывало в боку, третий жаловался на «
боли в голове, и в плече, и в заднем проходе».