Неточные совпадения
—
Брат, мне нельзя долго оставаться, — сказал, помолчав, Алеша. — Завтра ужасный, великий день для тебя:
Божий суд над тобой совершится… и вот я удивляюсь, ходишь ты и вместо дела говоришь бог знает о чем…
—
Братья губят себя, — продолжал он, — отец тоже. И других губят вместе с собою. Тут «земляная карамазовская сила», как отец Паисий намедни выразился, — земляная и неистовая, необделанная… Даже носится ли Дух
Божий вверху этой силы — и того не знаю. Знаю только, что и сам я Карамазов… Я монах, монах? Монах я, Lise? Вы как-то сказали сию минуту, что я монах?
Понимаешь ли ты это, когда маленькое существо, еще не умеющее даже осмыслить, что с ней делается, бьет себя в подлом месте, в темноте и в холоде, крошечным своим кулачком в надорванную грудку и плачет своими кровавыми, незлобивыми, кроткими слезками к «Боженьке», чтобы тот защитил его, — понимаешь ли ты эту ахинею, друг мой и
брат мой, послушник ты мой
Божий и смиренный, понимаешь ли ты, для чего эта ахинея так нужна и создана!
Последний пример производства по этой части мы заметили в известном по 14 декабря генерале Ростовцеве: во все царствование Николая Павловича он был Яков, так, как Яков Долгорукий, но с воцарения Александра II он сделался Иаков, так, как
брат божий!
—
Божий, обшит кожей?.. Знаем мы вашего
брата, таких-то
божьих… Говори уж пряменько: бродяга?
Теократическая утопия, раскрывающаяся в «
Братьях Карамазовых», совершенно внегосударственная, она должна преодолеть государство, в ней государство должно окончательно уступить место Церкви, в Церкви должно раскрыться царство, Царство
Божье, а не царство кесаря.
— Он тебя увел? — произнес Иван Васильевич, посматривая с удивлением на Кольцо. — А как же, — продолжал он, вглядываясь в него, — как же ты сказал, что в первый раз в этом краю? Да погоди-ка,
брат, мы, кажется, с тобой старые знакомые. Не ты ли мне когда-то про Голубиную книгу рассказывал? Так, так, я тебя узнаю. Да ведь ты и Серебряного-то из тюрьмы увел. Как же это,
божий человек, ты прозрел с того времени? Куда на богомолье ходил? К каким мощам прикладывался?
— То был мой старший
брат, Григорий Аникин, — отвечал Семен Строгонов. — Он волею
божьею прошлого года умре!
— Ну-ка,
брат, — говорил один щегольски одетый гусляр своему товарищу, дюжему молодому парню с добродушным, но глуповатым лицом, — ступай вперед, авось тебе удастся продраться до цепи. Эх, народу, народу-то! Дайте пройти, православные, дайте и нам, владимирцам, на суд
божий посмотреть!
Кто испытал раз эту власть, это безграничное господство над телом, кровью и духом такого же, как сам, человека, так же созданного,
брата по закону Христову; кто испытал власть и полную возможность унизить самым высочайшим унижением другое существо, носящее на себе образ
божий, тот уже поневоле как-то делается не властен в своих ощущениях.
— Должны! Так говорят и старшие, только вряд ли когда запорожский казак будет
братом поляку. Нечего сказать, и мы кутили порядком в Чернигове: все
божье, да наше! Но жгли ли мы храмы господни? ругались ли верою православною? А эти окаянные ляхи для забавы стреляют в святые иконы! Как бог еще терпит!
— Нет, уж это,
брат, как хочешь, — сказал барин: — мальчик твой уж может понимать, ему учиться пора. Ведь я для твоего же добра говорю. Ты сам посуди, как он у тебя подростет, хозяином станет, да будет грамоте знать и читать будет уметь, и в церкви читать — ведь всё у тебя дома с
Божьей помощью лучше пойдет, — говорил Нехлюдов, стараясь выражаться как можно понятнее и вместе с тем почему-то краснея и заминаясь.
— Нынче пост голодный, ваше сиятельство, — вмешался Чурис, поясняя слова бабы: — хлеб да лук — вот и пища наша мужицкая. Еще слава-ти Господи, хлебушка-то у меня, по милости вашей, по сю пору хватило, а то сплошь у наших мужиков и хлеба-то нет. Луку ныне везде незарод. У Михайла-огородника анадысь посылали, за пучек по грошу берут, а покупать нашему
брату нèоткуда. С Пасхи почитай-что и в церкву
Божью не ходим, и свечку Миколе купить не́ на что.
— Христарадники,
брат, люди
божьи!.. Им помоги — все равно, что Христу помог!.. — осмелился было возразить ему уж совсем пьяненький Дормидоныч.
— Если ты не возьмешь, Сашка, то клянусь
Божьей Матерью… Ты такой дурак, Саша, что мне даже стыдно, что ты мой
брат. Ах, родной мой Сашечка, если бы ты тоже мог поклясться…
— А то и делаю. Я думала, что ты ее возьмешь, как по-божьему, как
брат; а ты и здесь зачинаешь все шибком да рыском; поезжай же с богом: я сама ее приведу…
Обрызган кровью моего отца,
Он моего еще зарезал
братаИ хвалится убийством предо мной!
И не расступится под ним земля?
И пламя не пожрет его? Гром
божий,
Ударь в него! Испепели его!
Афоня. Нет, дедушка, нет, не говори ты этого! Какой я
божий человек! Я видал
божьих людей: они добрые, зла не помнят; их бранят, дразнят, а они смеются. А я, дедушка, сердцем крут: вот как
брат же; только
брат отходчив, а я нет; я, дедушка, злой!
Послушай — у тебя был
брат.
Он старше был тебя… судьбою чудной,
Бежа от инквизиции, отец твой
С покойной матерью его оставили
На месте том, где ночевали;
Страх помешал им вспомнить это…
Быть может, думали они, что я
Его держала на руках… с тех пор
Его мы почитали все умершим
И для того тебе об нем не говорили!
А может быть он жив — как знать!
Ведь
божья воля неисповедима!
— Это перст
Божий! (Он везде видел перст
Божий.) Вы должны быть как сын и как
брат у ваших достойных друзей.
И вот, благословясь, я раздавала
По храмам
Божьим на помин души,
И нищей
братье по рукам, в раздачу,
Убогим, и слепым, и прокаженным,
Сиротам и в убогие дома,
Колодникам и в тюрьмах заключенным,
В обители: и в Киев, и в Ростов,
В Москву и Углич, в Суздаль и Владимир,
На Бело-озеро, и в Галич, и в Поморье,
И в Грецию, и на святую Гору,
И не могла раздать.
Себя забудь и дел своих не делай!
Проси у Бога разума и слова,
Сухим очам проси источник слез!
На улицу, на площадь, на базары,
Где есть народ, туда и ты иди!
Высокая апостольская доля —
Будить от сна своих уснувших
братийИ
Божьим словом зажигать сердца!
Когда увидишь, что сердца и народе
Затеплятся, как свечи пред иконой,
Тогда сбирать казну на помощь ратным!
Сбирать людей на выручку Москвы!
Живал себе славен на вольном свету,
Пивал, едал сладко, носил хорошо,
Золотые одежи богат надевал,
Про милость про
Божью богат не давал,
Про нищую
братью богат забывал.
Боровцов. Что ж,
брат, делать-то? И я нищий, —
Божья воля. Ведь я не злостный, не умышленный, а несостоятельный, несчастный, невинно-упадший.
Божье дело. Вроде как на войне… ты про санитаров и сестёр милосердия слыхал? Я в турецкую кампанию насмотрелся на них. Под Ардаганом, под Карсом был. Ну, а это,
брат, чище нас, солдат, люди. Мы воюем, ружьё у нас есть, пули, штык; а они — безо всего под пулями, как в зелёном саду, гуляют. Наш, турка — берут и тащат на перевязочный. А вокруг них — ж-жи! ти-ю! фить!
— Зачем сорить напрасно дар
Божий? — сурово заметил ему
брат Павлин.
А милостыню по нищей
братии раздавали шесть недель каждый
Божий день. А в Городецкую часовню и по всем обителям Керженским и Чернораменским разосланы были великие подаяния на службы соборные, на свечи негасимые и на большие кормы по трапезам… Хорошо, по всем порядкам, устроил душу своей дочери Патап Максимыч.
Во всех людях — женщинах и мужчинах — живет дух
божий. Какой же грех смотреть на носителя духа божия, как на средство удовольствия! Всякая женщина для мужчины прежде всего должна быть сестрою, и всякий мужчина для женщины —
братом.
Как бы страшно ни заклеймили тебя эти люди, твои же
братья, но зная, что есть на
Божьем свете хоть одна бедная душа, которая тебя любит и верит в тебя, которая для тебя на все готова, — о! зная это, можно стать выше всех этих людей и всей слепой злобы их!
— Полноте, полноте, — говорил смущенный Герасим, подымая с полу невесту и
брата. — Как вам не стыдно? Перестаньте ж Господа ради!.. Нешто разобидеть меня хотите!.. И вы, мелюзга, туда же… Идите ко мне,
Божьи птенчики, идите к дяде, ангельски душеньки… Держите крепче подолы, гостинцами вас оделю.
— Смерть все покрывает, — сказал
брату Герасим Силыч. — На мертвых зла не держат, а кто станет держать, того Господь накажет. Марко Данилыч теперь перед
Божьим судом стоит, а не перед нашим земным, человеческим.
— Отправляйся же. Покров
Божий над тобою!.. Молви конюху Панкратью, заложил бы тебе рыженькую в таратайку… Спеши, пожалуйста, Пахомушка. Завтра к вечеру жду тебя. А о Софронушке не от меня проси, Марья Ивановна, мол, приехала и очень, дескать, желает повидать его. Ее там уважают больше, чем нас с
братом; для нее отпустят наверно…
— Помните, бабы, как он Настасье Чуркиной этак же судьбу пророчил? — бойко, развязно заговорила и резким голосом покрыла общий говор юркая молодая бабенка из таких, каких по деревням зовут «урви, да отдай». — Этак же спросили у него про ее судьбину, а Настасья в те поры была уж просватана, блаженный тогда как хватит ее братишку по загорбку… Теперь брат-от у ней вон какой стал, торгует да деньгу копит, а Настасьюшку муж каждый
Божий день бьет да колотит.
Нравственное сознание началось с
Божьего вопроса: «Каин, где
брат твой Авель?» Оно кончится другим
Божьим вопросом: «Авель, где
брат твой Каин?»
— А что мои дела?.. Какие дела?.. Украл, что ли, я у кого?.. Позавидовал кому?.. Аль мало вкладов даю тебе на монастырь, подлая твоя душа, бесстыжие поповские глаза!.. Нет,
брат, шалишь! На этот счет я спокоен, надеюсь на
божье милосердие… А все-таки страшно…
Вечером Андрей Васильич пришел ко мне. Спервоначалу так себе о том, о сем покалякали. Потом речь на немку свел, хвалит ее пуще
божьего милосердия. Я слушаю да думаю: что еще будет! Говорит, она-де и креститься может; господа-де женятся же на немках. Смекнул, к чему речь клонит, говорю ему: «Господам и воля господская, а нашему
брату то не указ. Вы мой гость, Андрей Васильич, грубой речи вам не молвлю, а перестанем про еретицу толковать… ну ее к бесу совсем!» «Да мне, говорит, Димитрия Корнилыча жалко».
— Отлично! — произнес дрогнувшим голосом князь. — Завтра вы с папой переселитесь со мной в город, и мы начнем ваше лечение. Но не говорите ни слова об этом
братьям. Я верю, что с
Божьей поиощью лечение удастся, и твердо надеюсь на Его помощь, но лучше, если никто из детей не будет знать об этом до поры до времени…
— Слыхал, и творил по
божью слову. Оделял я щедро нищую
братью, помогал разоренным от пожара, в голодные годы, выкупал из плену басурманского. И старался, чтобы левая рука не знала, что подает правая.
—
Братья, — дрожащим от волнения голосом заговорил Амвросий, — се аз пред вами беззащитный. Ужели вы оскверните руки свои братоубийством? Паче этого, ужели поднимется рука ваша на поставленного над вами по воле
Божьей архипастыря? Ужели я, честный служитель алтаря, польщусь на деньги, которые вы приносили как посильную лепту Царице Небесной? Я хотел охранить их от лихих, корыстных людей, чтобы употребить на богоугодное дело призрения сирот. Образумьтесь,
братья мои во Христе Боге нашем!
— Ты знаешь,
брат, — отвечал Оболенский с дрожью в голосе, — я теперь сир и душой и телом, хозяйка давно уже покинула меня и если бы не сын — одна надежда — пуще бы зарвался я к ней, да уж и так, мнится мне, скоро я разочтусь с землей. Дни каждого человека сочтены в руке
Божьей, а моих уж много, так говори же смело, в самую душу приму я все, в ней и замрет все.
— Будь мне новым
братом; отчизны я лишился по воле
Божьей, а свет покинул сам, но теперь душа моя наливается небесным огнем. Я вымолил себе награду: она уже явилась ко мне и звала меня к себе. Награда моя близко. О, будь и ты счастлив, молись о сладком утешении, которое я уже чувствую в себе, молись о нем одном.
— О! тогда я твоя. Бери меня, мою душу, мою жизнь. Видишь, на мне траурная одежда. Для тебя сниму ее, потревожу прах отца, пойду с тобою в храм
Божий и там, у алтаря его, скажу всенародно, что я тебя люблю, что никого не любила кроме тебя и буду любить, пока останется во мне хоть искра жизни. Не постыжусь принять имя Стабровского, опозоренное изменою твоего
брата.
— Когда так, видно на то воля
Божья! Иду, но прежде, друг и
брат, сюда к сердцу, которое предаю тебе на жизнь и смерть.
«Наконец, только теперь могу сказать тебе, мой друг, — писал он, — что все в крае спокойно. Воля твоя исполнена. Обезоруженный нами жонд не был в состоянии ничего предпринять. Кровь
братьев не будет больше литься. Счастье наше обеспечено. Я остался здесь только на два дня по экстренным хозяйственным делам. Через 48 мучительных часов разлуки я, счастливейший из смертных, обнимаю тебя. Но, желая тебя успокоить на свой счет, посылаю с этим письмом нарочного. Да будет над тобою благословение
Божье.
Сами пьем, ругаемся, деремся, судимся, завиствуем, ненавидим людей, закона
божьего не принимаем, людей осуждаем: то толстопузые, то долгогривые, а помани нас денежками, мы готовы на всякую службу идти: и в сторожа, и в десятские, и в солдаты, и своего же
брата разорять, душить и убивать готовы.