Неточные совпадения
— Точно я у
вас не сыта, не одета, —
говорила Палагея Евграфовна и продолжала смотреть в окно.
— Ах
вы, эфиопы! Татарская орда! А?.. Тише!.. Молчать!.. Чтобы муха пролетала, слышно у меня было! —
говорил старик, принимая строгий вид.
— Боже мой! Боже мой! —
говорил Петр Михайлыч, пожимая плечами. —
Вы, сударыня, успокойтесь; я ему
поговорю и надеюсь, что это будет в последний раз.
— Как это можно, сударыня!
Вам и
говорить этого не следует, — возражал Петр Михайлыч.
— Верю, верю вашему раскаянию и надеюсь, что
вы навсегда исправитесь. Прошу
вас идти к вашим занятиям, —
говорил Петр Михайлыч. — Ну вот, сударыня, — присовокупил он, когда Экзархатов уходил, — видите, не помиловал; приличное наставление сделал: теперь
вам нечего больше огорчаться.
— А что мне не огорчаться-то? Что
вы ему сделали?.. По головке еще погладили пса этакова? —
говорила она.
— Что ж
вы не курите? —
говорила Настенька, чтоб занять его чем-нибудь.
— Не угодно ли
вам, возлюбленный наш брат, одолжить нам вашей трубочки и табачку? —
говорил он, принимаясь за кофе, который пил один раз в неделю и всегда при этом выкуривал одну трубку табаку.
—
Вы, Петр Михайлыч, в отставку вышли? —
говорили ему.
— Вот тебе и петербургская холстиночка; ходите теперь, в чем хотите… Нет уж, Настасья Петровна, нет, нажалуюсь на
вас папеньке… —
говорила она.
— Ну, вот мы и в параде. Что ж? Народ хоть куда! —
говорил он, осматривая себя и других. — Напрасно только
вы, Владимир Антипыч, не постриглись: больно у
вас волосы торчат! — отнесся он к учителю математики.
— Сейчас, сударики, сейчас пошлю паренька моего к нему, а
вы подьте пока в горенку, обождите: он
говорил, чтоб в горенке обождать.
— Я
говорю таким манером, — продолжал он, — не относя к себе ничего; моя песня пропета: я не искатель фортуны; и
говорю собственно для них, чтоб
вы их снискали вашим покровительством.
Вы теперь человек новый: ваша рекомендация перед начальством будет для них очень важна.
—
Вы, вероятно,
говорите про городских извозчиков, так этаких совершенно нет, — отвечал Петр Михайлыч, — не для кого, — а потому, в силу правила политической экономии, которое и
вы, вероятно, знаете: нет потребителей, нет и производителей.
— Прощайте, сударь, прощайте; очень
вам благодарен, —
говорил старик, провожая его и захлопывая дверь, которую тотчас же и запер задвижкой.
— Нас, кажется, сегодня хотят угостить потрохами, —
говорил Петр Михайлыч, садясь за стол и втягивая в себя запах горячего. — Любите ли
вы потроха? — отнесся он к Калиновичу.
— Так, так! — подтверждал Петр Михайлыч, видимо, не понявший, что именно
говорил Калинович. — И вообще, — продолжал он с глубокомысленным выражением в лице, — не знаю, как
вы, Яков Васильич, понимаете, а я сужу так, что нынче вообще упадает литература.
— Ага! Ай да Настенька! Молодец у меня: сейчас попала в цель! —
говорил он. — Ну что ж! Дай бог! Дай бог! Человек
вы умный, молодой, образованный… отчего
вам не быть писателем?
—
Вас, впрочем, я не пущу домой, что
вам сидеть одному в нумере? Вот
вам два собеседника: старый капитан и молодая девица, толкуйте с ней! Она у меня большая охотница
говорить о литературе, — заключил старик и, шаркнув правой ногой, присел, сделал ручкой и ушел. Чрез несколько минут в гостиной очень чувствительно послышалось его храпенье. Настеньку это сконфузило.
— Яков Васильич, отец и командир! —
говорил он, входя. — Что это
вы затеяли с Экзархатовым? Плюньте, бросьте! Он уж, ручаюсь
вам, больше никогда не будет… С ним это, может быть, через десять лет случается… — солгал старик в заключение.
— Ах, боже мой! Боже мой! —
говорил Петр Михайлыч. — Какой
вы молодой народ вспыльчивый! Не разобрав дела, бабы слушать — нехорошо… нехорошо… — повторил он с досадою и ушел домой, где целый вечер сочинял к директору письмо, в котором, как прежний начальник, испрашивал милосердия Экзархатову и клялся, что тот уж никогда не сделает в другой раз подобного проступка.
—
Вы не можете
говорить, что у
вас нет ничего в жизни! —
говорила она вполголоса.
— А любовь, — отвечала Настенька, — которая,
вы сами
говорите, дороже для
вас всего на свете. Неужели она не может
вас сделать счастливым без всего… одна… сама собою?
— Так неужели еще мало
вас любят? Не грех ли
вам, Калинович, это
говорить, когда нет минуты, чтоб не думали о
вас; когда все радости, все счастье в том, чтоб видеть
вас, когда хотели бы быть первой красавицей в мире, чтоб нравиться
вам, — а все еще
вас мало любят! Неблагодарный
вы человек после этого!
— Нет, Калинович, не
говорите тут о кокетстве!
Вы вспомните, как
вас полюбили? В первый же день, как
вас увидели; а через неделю
вы уж знали об этом… Это скорей сумасшествие, но никак не кокетство.
— Полноте, что за вздор! Неужели
вас эти редакторы так опечалили? Врут они: мы заставим их напечатать! —
говорил старик. — Настенька! — обратился он к дочери. — Уговори хоть ты как-нибудь Якова Васильича; что это такое?
— Славно, славно! —
говорил Петр Михайлыч. — И
вы, Яков Васильич, еще жаловались на вашу судьбу! Вот как она
вас потешила и сразу поставила в ряду лучших наших литераторов.
— Идем, идем, —
говорил Петр Михайлыч, идя вслед за ней и в то же время восклицая: — Скорей, Настасья Петровна! Скорей! Вечно
вас дожидайся!
— Что уж, господа, ученое звание, про
вас и
говорить!
Вам и книги в руки, — сказал Прохоров, делая кочергой на караул.
— О чем
вы говорите? — спросила опять старуха.
— Стало быть,
вы только не торопитесь печатать, — подхватил князь, — и это прекрасно: чем строже к самому себе, тем лучше. В литературе, как и в жизни, нужно помнить одно правило, что человек будет тысячу раз раскаиваться в том, что
говорил много, но никогда, что мало. Прекрасно, прекрасно! — повторял он и потом, помолчав, продолжал: — Но уж теперь, когда
вы выступили так блистательно на это поприще, у
вас, вероятно, много и написано и предположено.
— Без сомнения, — подхватил князь, — но, что дороже всего было в нем, — продолжал он, ударив себя по коленке, — так это его любовь к России: он, кажется, старался изучить всякую в ней мелочь: и когда я вот бывал в последние годы его жизни в Петербурге, заезжал к нему, он почти каждый раз
говорил мне: «Помилуй, князь, ты столько лет живешь и таскаешься по провинциям: расскажи что-нибудь, как у
вас, и что там делается».
— Нет,
вы погодите, чем еще кончилось! — перебил князь. — Начинается с того, что Сольфини бежит с первой станции. Проходит несколько времени — о нем ни слуху ни духу. Муж этой госпожи уезжает в деревню; она остается одна… и тут различно рассказывают: одни — что будто бы Сольфини как из-под земли вырос и явился в городе, подкупил людей и пробрался к ним в дом; а другие
говорят, что он писал к ней несколько писем, просил у ней свидания и будто бы она согласилась.
— Но при всех этих сумасбродствах, — снова продолжал он, — наконец, при этом страшном характере, способном совершить преступление, Сольфини был добрейший и благороднейший человек. Например, одна его черта: он очень любил ходить в наш собор на архиерейскую службу, которая напоминала ему Рим и папу. Там обыкновенно на паперти встречала его толпа нищих. «А,
вы, бедные, —
говорил он, —
вам нечего кушать!» — и все, сколько с ним ни было денег, все раздавал.
— Чудо, прелесть! —
говорил он, целуя кончики пальцев. —
Вы, Григорий Васильич, решительно талант.
— Перестаньте это
говорить!
Вы должны меня хорошо знать, — сказала Полина, слегка заслоняя ему рот, причем он поцеловал у ней руку, и оба пошли и генеральше.
— А я и не знал! — воскликнул Петр Михайлыч. — Каков же обед был? — скажите
вы нам… Я думаю, генеральский: у них,
говорят, все больше на серебре подается.
— Mademoiselle Полина решительно в
вас влюблена, —
говорила она при отце и при дяде Калиновичу.
— А! Да это славно быть именинником: все дарят. Я готов быть по несколько раз в год, —
говорил князь, пожимая руку мистрисс Нетльбет. — Ну-с, а
вы, ваше сиятельство, — продолжал он, подходя к княгине, беря ее за подбородок и продолжительно целуя, —
вы чем меня подарите?
— Какая
вы земская полиция! Что уж тут
говорить! — перебил его инвалидный поручик, мотнув головой. — Только званье на себе носите: полиция тоже!
— Глас народа,
говорит пословица, глас божий. Во всякой сплетне есть всегда тень правды, — начал он. — Впрочем, не в том дело. Скажите
вы мне… я
вас решительно хочу сегодня допрашивать и надеюсь, что
вы этим не обидитесь.
Будь у
вас, с позволения сказать, любовница, с которой
вы прожили двадцать лет вашей жизни, и вот
вы, почти старик,
говорите: «Я на ней женюсь, потому что я ее люблю…» Молчу, ни слова не могу сказать против!..
—
Вы смотрите на это глазами вашего услужливого воображения, а я сужу об этом на основании моей пятидесятилетней опытности. Положим, что
вы женитесь на той девице, о которой мы сейчас
говорили. Она прекраснейшая девушка, и из нее, вероятно, выйдет превосходная жена, которая
вас будет любить, сочувствовать всем вашим интересам; но
вы не забывайте, что должны заниматься литературой, и тут сейчас же возникнет вопрос: где
вы будете жить; здесь ли, оставаясь смотрителем училища, или переедете в столицу?
—
Вы, князь,
говорите, как будто бы уж я был женат, — возразил, усмехнувшись, Калинович.
— Даже безбедное существование
вы вряд ли там найдете. Чтоб жить в Петербурге семейному человеку, надобно… возьмем самый минимум, меньше чего я уже вообразить не могу… надо по крайней мере две тысячи рублей серебром, и то с величайшими лишениями, отказывая себе в какой-нибудь рюмке вина за столом, не
говоря уж об экипаже, о всяком развлечении; но все-таки помните — две тысячи, и будем теперь рассчитывать уж по цифрам: сколько
вы получили за ваш первый и, надобно сказать, прекрасный роман?
Это, я
говорю, когда
вы будете женаты.
— Почему ж? Нет!.. — перебил князь и остановился на несколько времени. — Тут, вот видите, — начал он, — я опять должен сделать оговорку, что могу ли я с
вами говорить откровенно, в такой степени, как
говорил бы откровенно с своим собственным сыном?
— Достаточно вашего участия, князь, чтоб
вы имели полное право
говорить мне не только откровенно, но даже самую горькую правду, — отвечал Калинович.
— Да; но тут не то, — перебил князь. — Тут, может быть, мне придется
говорить о некоторых лицах и
говорить такие вещи, которые я желал бы, чтоб знали
вы да я, и в случае, если мы не сойдемся в наших мнениях, чтоб этот разговор решительно остался между нами.
— Очень верю, — подхватил князь, — и потому рискую
говорить с
вами совершенно нараспашку о предмете довольно щекотливом. Давеча я
говорил, что бедному молодому человеку жениться на богатой, фундаментально богатой девушке, не быв даже влюблену в нее, можно, или, лучше сказать, должно.