Неточные совпадения
Напротив Александры Григорьевны,
и особенно как-то прямо, сидел
еще старик, — в отставном военном сюртуке, в петличке которого болтался Георгий,
и в военных с красными лампасами брюках, — это был сосед ее по деревне, Михаил Поликарпович Вихров, старый кавказец, курчавый, загорелый на южном солнце, некогда ординарец князя Цицианова [Цицианов Павел Димитриевич (1754—1806) — генерал царской армии.
Вихров всегда ездил к Александре Григорьевне с сынишкой своим: он его страстно любил,
и пока
еще ни на шаг на отпускал от себя.
— Он у меня, ваше превосходительство, один! — отвечал полковник. — Здоровья слабого… Там, пожалуй, как раз затрут… Знаю я эту военную службу, а в нынешних армейских полках
и сопьется
еще, пожалуй!
Серьезное лицо Александры Григорьевны приняло
еще более серьезное выражение. Она стороной слышала, что у полковника были деньжонки, но что он, как человек, добывавший каждую копейку кровавым трудом, был страшно на них скуп. Она вознамерилась, на этот предмет, дать ему маленький урок
и блеснуть перед ним собственным великодушием.
— Благодарю, Александра Григорьевна, — произнес Вихров
и поцеловал у нее
еще раз руку; а она
еще раз поцеловала его в щеку.
Павел
и Титка долго
еще стояли в поле
и поджидали, не выбегут ли они из лесу; но они не выбегали.
— Мы!.. — отвечал Павел. —
И будем
еще долго стрелять!.. — прибавил он решительно.
В нынешнее лето одно событие
еще более распалило в Паше охотничий жар… Однажды вечером он увидел, что скотница целый час стоит у ворот в поле
и зычным голосом кричит: «Буренушка, Буренушка!..»
Точно как будто бы где-то невдалеке происходило сражение,
и они
еще не знали, кто победит: наши или неприятель.
Павел не слушался
и продолжал улепетывать от него. Но вот раздался
еще выстрел. Паша на минуту приостановился. Кирьян, воспользовавшись этим мгновением
и почти навалясь на барчика, обхватил его в охапку. Павел стал брыкаться у него, колотил его ногами, кусал его руки…
Та принесла ему густейших сливок; он хоть
и не очень любил молоко, но выпил его целый стакан
и пошел к себе спать. Ему все
еще продолжало быть грустно.
Эта обедня собственно ею
и была заказана за упокой мужа; кроме того, Александра Григорьевна была строительницей храма
и еще несколько дней тому назад выхлопотала отцу протопопу камилавку [Камилавка — головной убор священников во время церковной службы, жалуемый за отличие.].
Г-жа Захаревская, тогда
еще просто Маремьяша, была мещанскою девицею; сама доила коров, таскала навоз в свой сад
и потом, будучи чиста
и невинна, как младенец, она совершенно спокойно
и бестрепетно перешла в пьяные
и развратные объятия толстого исправника.
Детей у них была одна дочь, маленькая
еще девочка,
и два сына, которых они готовились отдать в первоклассные училища.
Когда подъехали к их красивому домику, она, не дав
еще хорошенько отворить дверцы экипажа, выскочила из него
и успела свою почтенную гостью встретить в передней.
Но у Ардальона Васильевича пот даже выступил на лбу. Он, наконец, начал во всем этом видеть некоторое надругательство над собою. «
Еще и деньги плати за нее!» — подумал он
и, отойдя от гостьи, молча сел на отдаленное кресло. Маремьяна Архиповна тоже молчала; она видела, что муж ее чем-то недоволен, но чем именно — понять хорошенько не могла.
— Какова бестия, — а? Какова каналья? — обратился он прямо к жене. — Обещала, что напишет
и к графу,
и к принцу самому, а дала две цидулишки к какому-то учителю
и какому-то
еще секретаришке!
— Для чего, на кой черт? Неужели ты думаешь, что если бы она смела написать, так не написала бы? К самому царю бы накатала, чтобы только говорили, что вот к кому она пишет; а то видно с ее письмом не только что до графа,
и до дворника его не дойдешь!.. Ведь как надула-то, главное: из-за этого дела я пять тысяч казенной недоимки с нее не взыскивал, два строгих выговора получил за то; дадут
еще третий,
и под суд!
Гораздо уже в позднейшее время Павел узнал, что это топанье означало площадку лестницы, которая должна была проходить в новом доме Еспера Иваныча,
и что сам господин был даровитейший архитектор, академического
еще воспитания, пьянчуга, нищий, не любимый ни начальством, ни публикой.
Когда Вихровы въехали в Новоселки
и вошли в переднюю дома, их встретила Анна Гавриловна, ключница Еспера Иваныча, женщина сорока пяти лет, но
еще довольно красивая
и необыкновенно чистоплотная из себя.
— Э, на лошади верхом! — воскликнул он с вспыхнувшим мгновенно взором. — У меня, сударыня, был карабахский жеребец — люлька или
еще покойнее того; от Нухи до Баки триста верст, а я на нем в двое суток доезжал; на лошади ешь
и на лошади спишь.
—
Еще бы!.. Отец вот твой, например, отличный человек:
и умный,
и добрый; а если имеет какие недостатки, так чисто как человек необразованный:
и скупенек немного,
и не совсем благоразумно строг к людям…
— Ты сам меня как-то спрашивал, — продолжал Имплев, — отчего это, когда вот помещики
и чиновники съедутся, сейчас же в карты сядут играть?.. Прямо от неучения! Им не об чем между собой говорить;
и чем необразованней общество, тем склонней оно ко всем этим играм в кости, в карты; все восточные народы, которые
еще необразованнее нас, очень любят все это,
и у них, например, за величайшее блаженство считается их кейф, то есть, когда человек ничего уж
и не думает даже.
— Ну, этого пока тебе
еще нельзя растолковать, — отвечал Еспер Иваныч с улыбкой, — а ты вот зажги свечи
и закрой опять крышку.
Анна Гавриловна
еще несколько раз входила к ним, едва упросила Пашу сойти вниз покушать чего-нибудь. Еспер Иваныч никогда не ужинал,
и вообще он прихотливо, но очень мало, ел. Паша, возвратясь наверх, опять принялся за прежнее дело,
и таким образом они читали часов до двух ночи. Наконец Еспер Иваныч погасил у себя свечку
и велел сделать то же
и Павлу, хотя тому
еще и хотелось почитать.
— Пишет-с, — отвечал Еспер Иваныч
и снова отнесся к Анне Гавриловне, стоявшей все
еще в недоумении: — поди, принеси!
Так прошел
еще день, два, три… В это время Павел
и Еспер Иваныч ездили в лес по грибы; полковник их
и туда не сопровождал
и по этому поводу сказал поговорку: «рыбка да грибки — потерять деньки!»
Чтобы объяснить некоторые события из жизни Еспера Иваныча, я ко всему сказанному об нем должен
еще прибавить, что он принадлежал к деликатнейшим
и стыдливейшим мужчинам, какие когда-либо создавались в этой грубой половине рода человеческого.
Жена у него была женщина уже не первой молодости, но
еще прелестнейшая собой, умная, добрая, великодушная,
и исполненная какой-то особенной женской прелести; по рождению своему, княгиня принадлежала к самому высшему обществу,
и Еспер Иваныч, говоря полковнику об истинном аристократизме, именно ее
и имел в виду.
— Герои романа французской писательницы Мари Коттен (1770—1807): «Матильда или Воспоминания, касающиеся истории Крестовых походов».], о странном трепете Жозефины, когда она, бесчувственная, лежала на руках адъютанта, уносившего ее после объявления ей Наполеоном развода; но так как во всем этом весьма мало осязаемого, а женщины, вряд ли
еще не более мужчин, склонны в чем бы то ни было реализировать свое чувство (ну, хоть подушку шерстями начнет вышивать для милого), — так
и княгиня наконец начала чувствовать необходимую потребность наполнить чем-нибудь эту пустоту.
В довольно просторной избе он увидел пожилого, но
еще молодцеватого солдата, — в рубашке
и в штанах с красным кантом, который с рубанком в руках, стоял около столярного верстака по колено в наструганных им стружках.
Затем отпер их
и отворил перед Вихровыми дверь. Холодная, неприятная сырость пахнула на них. Стены в комнатах были какого-то дикого
и мрачного цвета; пол грязный
и покоробившийся; но больше всего Павла удивили подоконники: они такие были широкие, что он на них мог почти улечься поперек; он никогда
еще во всю жизнь свою не бывал ни в одном каменном доме.
— Мне жид-с один советовал, — продолжал полковник, — «никогда, барин, не покупайте старого платья ни у попа, ни у мужика; оно у них все сопрело; а покупайте у господского человека: господин сошьет ему новый кафтан; как задел за гвоздь, не попятится уж назад, а так
и раздерет до подола. «Э, барин новый сошьет!» Свежехонько
еще, а уж носить нельзя!»
— Приехали; сегодня представлять будут. Содержатель тоже тут пришел в часть
и просил, чтобы драчунов этих отпустили к нему на вечер — на представление. «А на ночь, говорит, я их опять в часть доставлю, чтобы они больше чего
еще не набуянили!»
Он переделан был из кожевенного завода,
и до сих пор
еще сохранил запах дубильного начала, которым пропитаны были его стены.
Вышел Видостан, в бархатном кафтане, обшитом позументами,
и в шапочке набекрень. После него выбежали Тарабар
и Кифар. Все эти лица мало заняли Павла. Может быть, врожденное эстетическое чувство говорило в нем, что самые роли были чепуха великая, а исполнители их —
еще и хуже того. Тарабар
и Кифар были именно те самые драчуны, которым после представления предстояло отправиться в часть. Есть ли возможность при подобных обстоятельствах весело играть!
Открытие всех этих тайн не только не уменьшило для нашего юноши очарования, но, кажется,
еще усилило его;
и пока он осматривал все это с трепетом в сердце — что вот-вот его выведут, — вдруг раздался сзади его знакомый голос...
Она появлялась
еще несколько раз на сцене; унесена была, наконец, другими русалками в свое подземное царство; затем — перемена декорации, водяной дворец, бенгальский огонь,
и занавес опустился.
По ней он
еще мальчишкой учился у дьячка, к которому отдавали его на целую зиму
и лето. Дьячок раз тридцать выпорол его, но ничему не выучил,
и к концу ученья счел за лучшее заставить его пасти овец своих.
Павлу это предложение до такой степени казалось мало возможным, что он боялся
еще ему
и верить.
— Для чего это какие-то дураки выйдут, болтают между собою разный вздор, а другие дураки
еще деньги им за то платят?.. — говорил он, в самом деле решительно не могший во всю жизнь свою понять — для чего это люди выдумали театр
и в чем тут находят удовольствие себе!
Каждый вечер мои молодые люди ложились в постель — страшно перепачканные, с полуонемелыми от усталости ногами, но счастливые
и мечтающие о том, что предстоит
еще впереди.
С ним также пришла
и жена его, —
и уж не в сарафане, а в новом холстинковом капоте, в шелковом платочке, повязанном маленькою головкою, —
и выглядывала
еще очень недурною из себя.
Публика начала сбираться почти не позже актеров,
и первая приехала одна дама с мужем, у которой, когда ее сыновья жили
еще при ней, тоже был в доме театр; на этом основании она, званая
и незваная, обыкновенно ездила на все домашние спектакли
и всем говорила: «У нас самих это было — Петя
и Миша (ее сыновья) сколько раз это делали!» Про мужа ее, служившего контролером в той же казенной палате, где
и Разумов, можно было сказать только одно, что он целый день пил
и никогда не был пьян, за каковое свойство, вместо настоящего имени: «Гаврило Никанорыч», он был называем: «Гаврило Насосыч».
Павел, все это время ходивший по коридору
и повторявший умственно
и, если можно так выразиться, нравственно свою роль, вдруг услышал плач в женской уборной. Он вошел туда
и увидел, что на диване сидел, развалясь, полураздетый из женского костюма Разумов, а на креслах маленький Шишмарев, совсем
еще не одетый для Маруси. Последний заливался горькими слезами.
— Скажите, пожалуйста! — воскликнул, в свою очередь, Разумов,
еще более разваливаясь на диване
и уставляя против Павла свои ноги. — Фу-ты, ну-ты, ножки гнуты! — прибавил он что-то такое.
— Уйдите! — произнес
еще раз Павел
и потом, как бы вспомнив что-то такое, оставил Разумова
и вышел к прочим своим товарищам.
Симонов, видя, что это приказывает учитель, сейчас же буквально исполнил эти слова
и взял Разумова за ворот
еще не снятого им женского платья.
— Но ведь я не шалить ими
и не портить их буду, а
еще поправлю их, — толковал ему Павел.
Павел подумал
и сказал. Николай Силыч, с окончательно просветлевшим лицом, мотнул ему
еще раз головой
и велел садиться,
и вслед за тем сам уже не стал толковать ученикам геометрии
и вызывал для этого Вихрова.