Неточные совпадения
Из этого видно, что у всех, кто не бывал на море, были
еще в памяти старые романы Купера или рассказы Мариета о море
и моряках, о капитанах, которые чуть не сажали на цепь пассажиров, могли жечь
и вешать подчиненных, о кораблекрушениях, землетрясениях.
Мысль ехать, как хмель, туманила голову,
и я беспечно
и шутливо отвечал на все предсказания
и предостережения, пока
еще событие было далеко.
Пройдет
еще немного времени,
и не станет ни одного чуда, ни одной тайны, ни одной опасности, никакого неудобства.
Скорей же, скорей в путь! Поэзия дальних странствий исчезает не по дням, а по часам. Мы, может быть, последние путешественники, в смысле аргонавтов: на нас
еще, по возвращении, взглянут с участием
и завистью.
Три раза ездил я в Кронштадт,
и все что-нибудь было
еще не готово.
Отъезд откладывался на сутки,
и я возвращался
еще провести день там, где провел лет семнадцать
и где наскучило жить.
Я вздохнул: только это
и оставалось мне сделать при мысли, что я
еще два месяца буду ходить, как ребенок, держась за юбку няньки.
И теперь
еще, при конце плавания, я помню то тяжелое впечатление, от которого сжалось сердце, когда я в первый раз вглядывался в принадлежности судна, заглянул в трюм, в темные закоулки, как мышиные норки, куда едва доходит бледный луч света чрез толстое в ладонь стекло.
Приехав на фрегат,
еще с багажом, я не знал, куда ступить,
и в незнакомой толпе остался совершенным сиротой.
Была
еще кушетка,
и больше ничего.
Я немного приостановился жевать при мысли, что подо мной уже лежит пятьсот пудов пороху
и что в эту минуту вся «авральная работа» сосредоточена на том, чтобы подложить
еще пудов триста.
Потом, вникая в устройство судна, в историю всех этих рассказов о кораблекрушениях, видишь, что корабль погибает не легко
и не скоро, что он до последней доски борется с морем
и носит в себе пропасть средств к защите
и самохранению, между которыми есть много предвиденных
и непредвиденных, что, лишась почти всех своих членов
и частей, он
еще тысячи миль носится по волнам, в виде остова,
и долго хранит жизнь человека.
В этот же день, недалеко от этого корабля, мы увидели
еще несколько точек вдали
и услышали крик.
«Я знаю это
и без вас, —
еще сердитее отвечаете вы, — да на котором же месте?» — «Вон, взгляните, разве не видите?
«Завтра на вахту рано вставать, — говорит он, вздыхая, — подложи
еще подушку, повыше, да постой, не уходи, я, может быть, что-нибудь вздумаю!» Вот к нему-то я
и обратился с просьбою, нельзя ли мне отпускать по кружке пресной воды на умыванье, потому-де, что мыло не распускается в морской воде, что я не моряк, к морскому образу жизни не привык,
и, следовательно, на меня, казалось бы, строгость эта распространяться не должна.
Теперь
еще у меня пока нет ни ключа, ни догадок, ни даже воображения: все это подавлено рядом опытов, более или менее трудных, новых, иногда не совсем занимательных, вероятно, потому, что для многих из них нужен запас свежести взгляда
и большей впечатлительности: в известные лета жизнь начинает отказывать человеку во многих приманках, на том основании, на каком скупая мать отказывает в деньгах выделенному сыну.
Так, например, я не постиг уже поэзии моря, может быть, впрочем,
и оттого, что я
еще не видал ни «безмолвного», ни «лазурного» моря
и, кроме холода, бури
и сырости, ничего не знаю.
Если много явилось
и исчезло разных теорий о любви, чувстве, кажется, таком определенном, где форма, содержание
и результат так ясны, то воззрений на дружбу было
и есть
еще больше.
В спорах о любви начинают примиряться; о дружбе
еще не решили ничего определительного
и, кажется, долго не решат, так что до некоторой степени каждому позволительно составить самому себе идею
и определение этого чувства.
Многие постоянно ведут какой-то арифметический счет — вроде приходо-расходной памятной книжки — своим заслугам
и заслугам друга; справляются беспрестанно с кодексом дружбы, который устарел гораздо больше Птоломеевой географии
и астрономии или Аристотелевой риторики; все
еще ищут, нет ли чего вроде пиладова подвига, ссылаясь на любовь, имеющую в ежегодных календарях свои статистические таблицы помешательств, отравлений
и других несчастных случаев.
Мудрено ли, что при таких понятиях я уехал от вас с сухими глазами, чему немало способствовало
еще и то, что, уезжая надолго
и далеко, покидаешь кучу надоевших до крайности лиц, занятий, стен
и едешь, как я ехал, в новые, чудесные миры, в существование которых плохо верится, хотя штурман по пальцам рассчитывает, когда должны прийти в Индию, когда в Китай,
и уверяет, что он был везде по три раза.
Пожалуй, без приготовления, да
еще без воображения, без наблюдательности, без идеи, путешествие, конечно, только забава. Но счастлив, кто может
и забавляться такою благородною забавой, в которой нехотя чему-нибудь да научишься! Вот Regent-street, Oxford-street, Trafalgar-place — не живые ли это черты чужой физиономии, на которой движется современная жизнь,
и не звучит ли в именах память прошедшего, повествуя на каждом шагу, как слагалась эта жизнь? Что в этой жизни схожего
и что несхожего с нашей?..
К этому
еще прибавьте, что всякую покупку, которую нельзя положить в карман, вам принесут на дом,
и почти всегда прежде, нежели вы сами воротитесь.
Еще они могли бы тоже принять в свой язык нашу пословицу: не красна изба углами, а красна пирогами, если б у них были пироги, а то нет; пирожное они подают, кажется, в подражание другим: это стереотипный яблочный пирог да яичница с вареньем
и крем без сахара или что-то в этом роде.
От этого я до сих пор
еще не мог заглянуть внутрь церкви: я не англичанин
и не хочу смотреть мостков.
Так называемого простого или,
еще хуже, «черного» народа не видать, потому что он здесь — не черный: мужик в плисовой куртке
и панталонах, в белой рубашке вовсе не покажется мужиком.
А как
еще хочется посмотреть
и погулять в этой разумной толпе, чтоб потом перейти к невозделанной природе
и к таким же невозделанным ее детям!
Еще оставалось бы сказать что-нибудь о тех леди
и мисс, которые, поравнявшись с вами на улице, дарят улыбкой или выразительным взглядом, да о портсмутских дамах, продающих всякую всячину; но
и те
и другие такие же, как у нас.
Говорят, англичанки
еще отличаются величиной своих ног: не знаю, правда ли? Мне кажется, тут есть отчасти
и предубеждение,
и именно оттого, что никакие другие женщины не выставляют так своих ног напоказ, как англичанки: переходя через улицу, в грязь, они так высоко поднимают юбки, что… дают полную возможность рассматривать ноги.
Надо было лечь на другой галс
и плыть
еще версты полторы вдоль рейда.
Светский человек умеет поставить себя в такое отношение с вами, как будто забывает о себе
и делает все для вас, всем жертвует вам, не делая в самом деле
и не жертвуя ничего, напротив,
еще курит ваши же сигары, как барон мои.
Наконец объяснилось, что Мотыгин вздумал «поиграть» с портсмутской леди, продающей рыбу. Это все равно что поиграть с волчицей в лесу: она отвечала градом кулачных ударов, из которых один попал в глаз. Но
и матрос в своем роде тоже не овца: оттого эта волчья ласка была для Мотыгина не больше, как сарказм какой-нибудь барыни на неуместную любезность франта. Но Фаддеев утешается этим
еще до сих пор, хотя синее пятно на глазу Мотыгина уже пожелтело.
Если обстановить этими выдумками, машинками, пружинками
и таблицами жизнь человека, то можно в pendant к вопросу о том, «достовернее ли стала история с тех пор, как размножились ее источники» — поставить вопрос, «удобнее ли стало жить на свете с тех пор, как размножились удобства?» Новейший англичанин не должен просыпаться сам;
еще хуже, если его будит слуга: это варварство, отсталость,
и притом слуги дороги в Лондоне.
Но все приведено в порядок: сапог
еще с вечера затащила в угол под диван Мимишка, а панталоны оказались висящими на дровах, где второпях забыл их Егорка, чистивший платье
и внезапно приглашенный товарищами участвовать в рыбной ловле.
Барину по городам ездить не нужно: он ездит в город только на ярмарку раз в год да на выборы:
и то
и другое
еще далеко.
«Что скажешь, Прохор?» — говорит барин небрежно. Но Прохор ничего не говорит; он
еще небрежнее достает со стены машинку, то есть счеты,
и подает барину, а сам, выставив одну ногу вперед, а руки заложив назад, становится поодаль. «Сколько чего?» — спрашивает барин, готовясь класть на счетах.
«Овса в город отпущено на прошлой неделе семьдесят…» — хочется сказать — пять четвертей. «Семьдесят девять», — договаривает барин
и кладет на счетах. «Семьдесят девять, — мрачно повторяет приказчик
и думает: — Экая память-то мужицкая, а
еще барин! сосед-то барин, слышь, ничего не помнит…»
— Ну, что
еще? — спрашивает барин. Но в это время раздался стук на мосту. Барин поглядел в окно. «Кто-то едет?» — сказал он,
и приказчик взглянул. «Иван Петрович, — говорит приказчик, — в двух колясках».
И когда он считает барыши за не сжатый
еще хлеб, он не отделяет несколько сот рублей послать в какое-нибудь заведение, поддержать соседа?
Нет, не отделяет в уме ни копейки, а отделит разве столько-то четвертей ржи, овса, гречихи, да того-сего, да с скотного двора телят, поросят, гусей, да меду с ульев, да гороху, моркови, грибов, да всего, чтоб к Рождеству послать столько-то четвертей родне, «седьмой воде на киселе», за сто верст, куда уж он посылает десять лет этот оброк, столько-то в год какому-то бедному чиновнику, который женился на сиротке, оставшейся после погорелого соседа, взятой
еще отцом в дом
и там воспитанной.
Губернаторша уж двоих упрекнула в скупости,
и они поспешно взяли
еще по нескольку билетов.
И вот к концу года выходит вовсе не тот счет в деньгах, какой он прикинул в уме, ходя по полям, когда хлеб был
еще на корню…
Виноват: перед глазами все
еще мелькают родные
и знакомые крыши, окна, лица, обычаи.
«Нет
еще: ведь это канал
и есть, где мы».
Если
еще при попутном ветре, так это значит мчаться во весь дух на лихой тройке, не переменяя лошадей!» Внизу, за обедом, потом за чашкой кофе
и сигарой, а там за книгой,
и забыли про океан… да не то что про океан, а забыли
и о фрегате.
И Фаддеев все это сделал
еще в Портсмуте, при переселении с «Кемпердоуна» на фрегат.
Присутствовавшие, — капитан Лосев, барон Крюднер
и кто-то
еще, — сначала подумали, не ушибся ли я, а увидя, что нет, расхохотались.
12-го
и 13-го января ветер уже превратился в крепкий
и жестокий, какого
еще у нас не было.
«Поди к вахтенному, — сказал рассыльный, — всех требуют!» Фаддеев сделался очень серьезен
и пошел, а по возвращении был
еще серьезнее.
«Нет, этого мы
еще не испытали!» — думал я, покачиваясь на диване
и глядя, как дверь кланялась окну, а зеркало шкапу.