Неточные совпадения
Я любил, бывало, засматриваться на такую бумагу, как засмотрелся, едучи, и на полосу заката, и вовсе
не заметил, как она угасла и как пред остановившимся внезапно экипажем вытянулась черная полоса каких-то городулек, испещренных огненными точками красного цвета, отражавшегося длинными и острыми стрелками на темных лужах шоссе, по которым порывистый ветер гнал бесконечную рябь.
Я видел, как его грандиозная, внушающая фигура в беспредельной, подпоясанной ремнем волчьей шубе поднялась на крыльцо; видел, как в окне моталась тень его высокого кока и как потом он тотчас же вышел назад к экипажу, крикнул ямщику: «
не смей отпрягать» и объявил матушке, что на почтовой станции остановиться ночевать невозможно, потому что там проезжие ремонтеры играют в карты и пьют вино; «а ночью, — добавлял наш провожатый, — хотя они и благородные, но у них наверное случится драка».
Мать решила, что это прекрасно и, взяв с хозяина слово, что он в залу уже никого, кроме нас,
не пустит, велела подать самовар. Последнее распоряжение матушки тотчас же вызвало со стороны Бориса осторожное, шепотом выраженное замечание, что,
мол, этак,
не спросивши наперед цены, на постоялом дворе ничего спрашивать невозможно.
Матушка по своей доброте ничего этого
не замечала и даже радовалась, что она может чем-нибудь услужить проезжим, вызывалась заварить для них новый чай и предложила дочерям генеральши наших отогретых пирожков и папушников.
Дядя нимало этим
не смутился и опять выслал в зал к тетке того же самого дворецкого с таким ответом, что князь,
мол, рождению своему
не радуются и поздравления с оным принимать
не желают, так как новый год для них ничто иное, как шаг к смерти.
У матери были дела с дядею: ей надлежала от него значительная сумма денег. Таких гостей обыкновенные люди принимают вообще нерадостно, но дядя мой был
не таков: он встретил нас с матерью приветливо, но
поместил не в доме, а во флигеле. В обширном и почти пустом доме у него для нас места недостало. Это очень обидело покойную матушку. Она мне
не сказала ничего, но я при всей молодости моих тогдашних лет видел, как ее передернуло.
Увидев это, я долго
не мог прийти в себя и поверить, проснулся я или еще грежу спросонья; я приподнимался, всматривался и, к удивлению своему, все более и более изумлялся: мой вербный купидон действительно держал у себя под крылышками огромный пук березовых прутьев, связанных такою же голубой лентой, на какой сам он был подвешен, и на этой же ленте я
заметил и белый билетик.
Затруднительною порой в этой жизни было для нас вдруг объявленное нам распоряжение, чтобы мы никак
не смели «отвечать в повелительном наклонении».
Учителю стало необыкновенно весело, а мы с удовольствием и
не без зависти
заметили, что Калатузов овладевал и этим новым человеком и, конечно, и от него будет пользоваться всякими вольностями и льготами.
В числе счастливых четвертого пятка выскочил Локотков. Я
заметил, что он
не разделял общей радости других товарищей, избегавших наказания; он
не радовался и
не крестился, но то поднимал глаза к небу, то опускал их вниз, дрожал и, кусая до крови ногти и губы, шептал: «Под твою милость прибегаем, Богородица Дева».
Нож и
меч вообще руке моей
не свойственны, хотя судьба в насмешку надо мною влагала в мои руки и тот, и другой.
Всего убранства этого нового покоя я
не мог рассмотреть, потому что видел только один уголок, но
заметил там и горки, и этажерки, и статуэтки.
Капитан Постельников
заметил, что этот запах
не ускользнул от меня, и сказал.
Вы можете этому
не поверить, но это именно так; вот, недалеко ходить, хоть бы сестра моя, рекомендую: если вы с ней хорошенько обойдетесь да этак иногда кстати пустите при ней о чем-нибудь божественном, так случись потом и недостаток в деньгах, она и денег подождет; а заговорите с ней по-модному, что «
мол Бог — пустяки, я знать Его
не хочу», или что-нибудь такое подобное, сейчас и провал, а… а особенно на нашей службе… этакою откровенностию даже все можно потерять сразу.
— Ну да, — говорит, — Филимоша, да, ты прав; между четырех глаз я от тебя
не скрою: это я сообщил, что у тебя есть запрещенная книжка. Приношу тебе, голубчик, в этом пять миллионов извинений, но так как иначе делать было нечего… Ты, я думаю, ведь сам
заметил, что я последние дни повеся нос ходил… Я ведь службы мог лишиться, а вчера мне приходилось хоть вот как, — и Постельников выразительно черкнул себя рукой по горлу и бросился меня целовать.
«На же тебе меня, на! — говорил я мысленно своей судьбе. — На тебе меня, и поделай-ка со мной что-нибудь чуднее того, что ты делала. Нет,
мол, голубка, ты меня уж ничем
не удивишь!»
Я вам говорил, что в моей руке
не только был перочинный нож, которым я ранил в гимназии великого Калатузова, но я держал в моих руках и
меч. Вот как это случилось.
— Нет-с, — отвечал я ему
смело, — меня зовут
не Филимон, а Орест.
— Нет,
мол,
не надуешь,
не хочу радоваться.
— Извещу, что у тебя меланхолия и что ты с оружием в руках небезопасен, а ты: «
не с деньгами,
мол, жить, а с добрыми людьми», и вообще чем будешь глупее, тем лучше.
Так тихо и мирно провел я целые годы, то сидя в моем укромном уголке, то посещая столицы Европы и изучая их исторические памятники, а в это время здесь, на Руси, всё выдвигались вопросы, реформы шли за реформами, люди будто бы покидали свои обычные кривлянья и шутки, брались за что-то всерьез; я, признаюсь, ничего этого
не ждал и ни во что
не верил и так, к стыду моему,
не только
не принял ни в чем ни малейшего участия, но даже был удивлен,
заметив, что это уже
не одни либеральные разговоры, а что в самом деле сделано много бесповоротного, над чем пошутить никакому шутнику неудобно.
Помогли ли мне соотчичи укрепить мою веру в то, что время шутовства, всяких юродств и кривляний здесь минуло навсегда, и что под веянием духа той свободы, о которой у нас
не смели и мечтать в мое время, теперь все образованные русские люди взялись за ум и серьезно тянут свою земскую тягу, поощряя робких, защищая слабых, исправляя и воодушевляя помраченных и малодушных и вообще свивая и скручивая наше растрепанное волокно в одну крепкую бечеву, чтобы сцепить ею воедино великую рознь нашу и дать ей окрепнуть в сознании силы и права?..
Поэт того же мнения, что правда
не годится, и даже разъяснял мне, почему правды в литературе говорить
не следует; это будто бы потому, что «правда есть
меч обоюдоострый» и ею подчас может пользоваться и правительство; честность, говорит, можно признавать только одну «абсолютную», которую может иметь и вор, и фальшивый монетчик.
«Да ведь вы меня, — говорю, — в своем издании ругаете». Удивляется: «Когда?» — «Да постоянно,
мол». — «Ну, извините, пожалуйста». — «Да вы что ж, этого
не читали, что ли?» — «Ну вот, стану, — говорит, — я этим навозом заниматься… Я все с бумагами… сильно было порасстроился и теперь все биржей поглощен… Бог с ними!»
— О чем же,
мол, те книжки,
не знаешь ли?
Чтоб отойти от этого вопроса, я только и нашелся, что,
мол, хоть промежду себя-то с отцом Маркелом старайтесь ладить —
не давайте дурного примера и соблазна темным людям!
„Стой, — говорю, — стой, ни одна
не смей больше ни слова говорить! Этого я
не могу! Давайте, — говорю, — на том самом спорить, на чем мы все поровну учены, и увидим, кто из нас совершеннее? Есть, — говорю, — у нас карты?“»
Ну, разумеется, попадья — женщина престарелая — заплакала и подумала себе такую женскую мысль, что дай,
мол, я ему докажу, что я это ему шью, а
не дьякону, и взяла красной бумаги и начала на тех исподних литеры веди
метить, а он, отец Маркел, подкрался, да за руку ее хап.
— Я вам на это, — говорит, — могу
смело отвечать: я держусь самого простого мнения и, как мне и очень многим кажется, самого ясного: в экономии природы ничто
не исчезает, никакая гадость; за что же должно исчезнуть одно самое лучшее: начало, воодушевлявшее человека и двигавшее его разум и волю?
— Но жаль, —
замечаю, — что вы себе, например,
не усвоили адвокатуры. Вы могли бы принести много добра.
А сердиться на то, что вы мне этого
не сообщаете, — я
не смею: вы хозяин, вы имеете право сказать мне об этом и имеете право
не сказать.
— Велел их вполобеда отгонять от котла палками. Подрядчик этого
не смел; но они сами из себя трех разгонщиков выбрали, и смертность уменьшилась, а теперь въелись, и ничего: фунт меду мне в благодарность принесли.
Ну, думаю себе,
не хочешь, брат, слабительного, так я тебя иным путем облегчу, а меня, чувствую, в это время кто-то за коленку потихоньку теребит, точно как теленок губами забирает. Оглянулся, вижу, стоит возле меня большой мужик. Голова с проседью, лет около пятидесяти. Увидал, что я его
заметил, и делает шаг назад и ехидно манит меня за собою пальцем.
— Нет, а ты молчи-ка. Я ведь, разумеется, там
не так, а гораздо помягче говорил, но только в этом роде чувствовать дал. Так, друг, оба и вскочили, и он и она: подавай, говорят, нам сейчас этого способного человека! «Служить
не желает ли?»
Не знаю,
мол, но
не надеюсь, потому что он человек с состоянием независимым. «Это-то и нужно! мне именно это-то и нужно, кричит, чтобы меня окружали люди с независимым состоянием».
— Нет, ты постой, что дальше-то будет. Я говорю: да он, опричь того, ваше превосходительство, и с норовом независимым, а это ведь,
мол, на службе
не годится. «Как, что за вздор? отчего
не годится?» — «Правило-де такое китайского философа Конфуция есть, по-китайски оно так читается: „чин чина почитай“». — «Вздор это чинопочитание! — кричит. — Это-то все у нас и портит»… Слышишь ты?.. Ей-богу: так и говорит, что «это вздор»… Ты иди к нему, сделай милость, завтра, а то он весь исхудает.
Ну,
мол, пожалуй, привезите: и точно недурно, даже, можно сказать, очень недурно: «Сон», «Кавказ» и «К памятнику», но больше всего поляков терпеть
не мог.
— Ну, скажите, ради бога,
не тонкая ли бестия? — воскликнул, подскочив, генерал. — Видите, выдумал какой способ! Теперь ему все будут кланяться, вот увидите, и заискивать станут.
Не утаю греха — я ему вчера первый поклонился: начнете,
мол, нашего брата солдата в одном издании ругать, так хоть в другом поддержите. Мы,
мол, за то подписываться станем.
— Да ведь предводитель, —
замечаю, — этого письма
не получил?
Добиваемся:
не было ли еще чего говорено? Расспрашиваем слугу:
не заметил ли он чего особенного в этих гостях?
Идем молча — слово
не вяжется, во рту сухо. Чувствую это я и
замечаю, что и дядя мой чувствует то же самое, и говорит...
— Ах вы, — говорит, — чухонцы этакие: и вы
смеете романтиков
не уважать? Какие такие у вас гражданские чувства? Откуда вам свобода возьмется? Да вам и вольности ваши дворянские Дмитрий Васильевич Волков писал, запертый на замок вместе с датским кобелем, а вам это любо? Ну, так вот за то же вам кукиш будет под нос из всех этих вольностей: людишек у вас, это, отобрали… Что, ведь отобрали?
— Ты гляди, — говорит, — когда деревенская попадья в церковь придет, она
не стоит, как все люди, а все туда-сюда егозит, ерзает да наперед лезет, а скажет ей добрый человек: «чего ты, шальная, егозишь в Божьем храме? молись потихонечку», так она еще обижается и обругает: «ишь, дурак,
мол, какой выдумал: какой это Божий храм — это наша с батюшкой церковь».
Ну, уж тут я, видя, что мой гость затрудняется и
не знает, как ему выпутаться,
не стал ему помогать никакими возражениями, а предоставил все собственному его уму и красноречию — пусть,
мол, как знает,
не спеша, изъяснится.