Неточные совпадения
Когда мне минуло шесть лет, стремлению
этому суждено было осуществиться: отец мой, катаясь
на лодке в Генуэзском заливе, опрокинулся и пошел как ключ ко
дну в море.
Это было во второй половине нашего путешествия, которое мы уже два
дня совершали гораздо лучше, потому что
на землю выпал густой снег и стал первопуток.
—
Это как вы хотите, — отвечал спокойно Калатузов, но, заметив, что непривычный к нашим порядкам учитель и в самом
деле намеревается бестрепетною рукой поставить ему «котелку», и сообразив, что в силу
этой отметки, он, несмотря
на свое крупное значение в классе, останется с ленивыми без обеда, Калатузов немножко привалился
на стол и закончил: — Вы запишете мне нуль, а я
на следующий класс буду все знать.
Начальство сразу смекнуло в чем
дело, да немудрено было
это и смекнуть. Распахнулись двери, и
на пороге, расчищая ус, явился сторож Кухтин, который у нас был даже воспет в стихах, где было представлено торжественное ведение юношей рыцарей
на казнь, причем...
Я попал
на именины и хотел, разумеется, сейчас же отсюда уйти; но меня схватили за руки и буквально силой усадили за пирог, а пока ели пирог, явился внезапно освободившийся от своих
дел капитан Постельников и с ним мужчина с страшными усищами:
это был поэт Трубицын.
На этой свадьбе, помню, произошел небольшой скандальчик довольно странного свойства. Постельников и его приятель, поэт Трубицын, увезли невесту из-под венца прямо в Сокольники и возвратили ее супругу только
на другой
день… Жизнь моя вся шла среди подобных историй, в которых, впрочем, сам я был очень неискусен и слыл «Филимоном».
Однако я должен вам сказать, что совесть моя была неспокойна: она возмущалась моим образом жизни, и я решил во что бы то ни стало выбраться из
этой компании;
дело стояло только за тем, как к
этому приступить? Как сказать об
этом голубому купидону и общим друзьям?..
На это у меня не хватило силы, и я все откладывал свое решение
день ото
дня в сладостной надежде, что не подвернется ли какой счастливый случай и не выведет ли он меня отсюда, как привел?
— А
это другое
дело;
это совсем другое
дело; тут нет никакого шпионства, а я, видишь… я тебе откровенно признаюсь, я, черт меня побери, как
на себя ни злюсь, но я совсем неспособен к
этой службе.
Я просидел около десяти
дней в какой-то дыре, а в
это время вышло распоряжение исключить меня из университета, с тем чтобы ни в какой другой университет не принимать; затем меня посадили
на тройку и отвезли
на казенный счет в наш губернский город под надзор полиции, причем, конечно, утешили меня тем, что, во внимание к молодости моих лет,
дело мое не довели до ведома высшей власти. Сим родительским мероприятием положен был предел учености моей.
— Вы ничего
этого не бойтесь, — весело заговорил со мною адъютант, чуть только дверь за генералом затворилась. — Поверьте,
это все гораздо страшнее в рассказах. Он ведь только егозит и петушится, а
на деле он божья коровка и к
этой службе совершенно неспособен.
Два-три
дня я прожил так,
на власть Божию, но в большом расстройстве, и многим, кто видел меня в
эти дни, казался чрезвычайно странным. Совершеннее притворяться меланхоликом, как выходило у меня без всякого притворства, было невозможно.
На третий
день ко мне нагрянула комиссия, с которой я, в крайнем моем замешательстве, решительно не знал, что говорить.
Так тихо и мирно провел я целые годы, то сидя в моем укромном уголке, то посещая столицы Европы и изучая их исторические памятники, а в
это время здесь,
на Руси, всё выдвигались вопросы, реформы шли за реформами, люди будто бы покидали свои обычные кривлянья и шутки, брались за что-то всерьез; я, признаюсь, ничего
этого не ждал и ни во что не верил и так, к стыду моему, не только не принял ни в чем ни малейшего участия, но даже был удивлен, заметив, что
это уже не одни либеральные разговоры, а что в самом
деле сделано много бесповоротного, над чем пошутить никакому шутнику неудобно.
— Нет, не требуют, но ведь хочется же
на виду быть…
Это доходит нынче даже до цинизма, да и нельзя иначе… иначе ты закиснешь; а между тем за всем за
этим своею службою заниматься некогда. Вот видишь, у меня шестнадцать разных книг; все
это казначейские книги по разным ученым и благотворительным обществам… Выбирают в казначеи, и иду… и служу… Все дело-то
на грош, а его нужно вписать, записать, перечесть, выписать в расходы, и все сам веду.
— А вот
на что хочешь; в
этой книге
на «Общество снабжения книгами безграмотного народа», в
этой на «Комитет для возбуждения вопросов», в
этой —
на «Комитет по устройству комитетов», здесь — «Комитет для обсуждения бесполезности некоторых обществ», а вот в
этой —
на «Подачу религиозного утешения недостаточным и бедствующим»… вообще все добрые
дела; запиши
на что хочешь, хоть пять, десять рублей.
«Эк деньги-то, — подумал я про себя, — как у вас ныне при экономии дешевы», а, однако, записал десять рублей
на «Комитет для обсуждения бесполезности некоторых обществ». Что же, и в самом
деле это учреждение нужное.
— С чего им топиться! Бранят их, ругают, да что такое брань! что
это за тяжкая напасть? Про иного
дело скажут, а он сам
на десятерых наврет еще худшего, — вот и затушевался.
— Как же-с, непременно есть, и вот недалеко ходить. Вон видите, за тем столом сидит пентюх-то, —
это известный православист, он меня
на днях как-то тут встречает и говорит: «Что ж вы, батюшка, нам-то ничего не даете?»
На третий
день благочинный приехал, уговаривал отца Маркела, что, мол, по вашему сану, хоша бы и точно такое
дело было, так его нельзя оглашать, потому что за
это вы сана лишитесь.
Отец Маркел говорит: «Я ничего не боюсь и поличное с собою повезу», и повезли то бельишко с собою; но все
это дело сочтено за глупость, и отец Маркел хоша отослан в монастырь
на дьячевскую обязанность, но очень в надежде, что хотя они генерала Гарибальди и напрасно дожидались, но зато теперь скоро, говорит, граф Бисмарков из Петербурга адъютанта пришлет и настоящих русских всех выгонит в Ташкент баранов стричь…
— И, полноте! — отвечает становой, — да у меня-то о таких практических
делах вовсе и соображения нет. Я вот больше все по
этой части, — и он кивнул рукой
на шкаф с книгами.
— Ну, допустите, — говорит, — что
эти ученые люди при нынешней точности их основательной науки лет
на десять ошиблись, а все-таки мне, значит, недалеко до интересного
дня.
—
Это уж не вы одни мне говорите, но ведь все
это так только кажется, а
на самом
деле я, видите, никак еще для себя не определюсь в самых важных вопросах; у меня все мешается то одно, то другое…
Отрожденский — тот материалист, о котором я вам говорил, — потешается над
этими моими затруднениями определить себя и предсказывает, что я определю себя в сумасшедший дом; но
это опять хорошо так, в шутку, говорить, а
на самом
деле определиться ужасно трудно, а для меня даже, кажется, будет и совсем невозможно; но чтобы быть честным и последовательным, я уж, разумеется, должен идти, пока дальше нельзя будет.
— Да? ну,
это скверно: не
на корде же вам в самом
деле себя гонять, хоть и
это бы для вас очень хорошо. Меньше ешьте, меньше спите… Управляющий у вас есть?
— Да-с; я очень просто
это делал: жалуется общество
на помещика или соседей. «Хорошо, говорю, прежде школу постройте!» В ногах валяются, плачут… Ничего: сказал: «школу постройте и тогда приходите!» Так
на своем стою. Повертятся, повертятся мужичонки и выстроят, и вот вам лучшее доказательство: у меня уже весь, буквально весь участок обстроен школами. Конечно, в
этих школах нет почти еще книг и учителей, но я уж начинаю второй круг, и уж
дело пошло и
на учителей.
Это, спросите, как?
Черт знает, думаю, что
на это отвечать! Скажу, однако, если он бьет
на такую официальность, что приехал по
делу.
Переносясь воспоминаниями к
этому многознаменательному
дню моей жизни, я прежде всего вижу себя в очень большой зале, среди густой и пестрой толпы, с первого взгляда как нельзя более напоминавшей мне группы из сцены
на дне моря в балете «Конек-Горбунок».
Но все
дело не в том, и не
это меня остановило, и не об
этом я размышлял, когда, отворив дверь губернаторского кабинета, среди описанной обстановки увидел пред самым большим письменным столом высокое с резными украшениями кресло, обитое красным сафьяном, и
на нем… настоящего геральдического льва, каких рисуют
на щитах гербов.
— Совсем не в том
дело:
на них, как и
на всю нашу несчастную молодежь, направлены все осадные орудия: родной деспотизм, народность и православие.
Это омерзительно! Что же делают заграничные общества в пользу поляков?
— Потому сто губельнатолша всегда тут зе вельтится: Фольтунатову, подлецу,
это на луку: ему она не месяет; потому сто он пли ней налёсно о лазных вздолях говолит: как детей в летолтах плиготовлять и тому подобное, а сам подсовывает ее музу сто хоцет к подписи, мелзавец, а я долзен был
дело лясказать, что я за
день плолюстлиловал, кто о цем писет, — а она не выходит.
Я тли месяца в постели лезал и послал самую плавдивую залобу, что козел
на меня умысленно пуссен за мой патлиотизм, а они
на смех завели
дело «о плободании меня козлом с политицескими целями по польской интлиге» и во влемя моей болезни в Петелбулг статью послали «о полякуюссем козле», а тепель, после того как
это напецатано, уж я им нимало не опасен, потому сто сситаюсь сумаседсим и интлиганом.
Тягостнейшие
на меня напали размышления. «Фу ты, — думаю себе, — да что же
это, в самом
деле, за патока с имбирем, ничего не разберем! Что
это за люди, и что за странные у всех заботы, что за скорби, страсти и волнения? Отчего
это все так духом взмешалось, взбуровилось и что, наконец, из
этого всего выйдет? Что снимется пеною, что падет осадкой
на дно и что отстоится и пойдет
на потребу?»
Пошел доказывать, что меня надо… подобрать… а губернатор без решимости… он сейчас и согласен, и меня не только не наградили, а остановили
на половине
дела; а тут еще земство начинает действовать и тоже взялось за меня, и вот я под судом и еду в Петербург в министерство, чтоб искать опоры; и… буду там служить, но уж
это чертово земство пропеку-с!
«Не сердись, что я тебя подпоил.
Дело опасное. Я не хочу, чтобы и тебе что-нибудь досталось, а
это неминуемо, если ты будешь знать, где я. Пожалуйста, иди ко мне
на квартиру и жди от меня известий».
— Отцы мои небесные! да что же
это за наказание такое? — вопросил я, возведя глаза мои к милосердному небу. — Ко мне-то что же за
дело? Я-то что же такое сочинил?.. Меня только всю мою жизнь ругают и уже давно доказали и мою отсталость, и неспособность, и даже мою литературную… бесчестность… Да, так, так: нечего конфузиться — именно бесчестность. Гриша, — говорю, — голубчик мой: поищи там
на полках хороших газет, где меня ругают, вынеси
этим господам и скажи, что они не туда попали.
— А
это, — отвечает мне младший из моих гостей, —
на сих
днях в балете бенефис одной танцовщицы, которая… с ней очень многие важные лица знакомы, потому что она не только танцует, но… elle visite les pauvres [Она посещает бедных — Франц.] и…
Оказалось, что с перепугу, что его ловят и преследуют
на суровом севере, он ударился удирать
на чужбину через наш теплый юг, но здесь с ним тоже случилась маленькая неприятность, не совсем удобная в его почтенные годы:
на сих
днях я получил уведомление, что его какой-то армейский капитан невзначай выпорол
на улице, в Одессе, во время недавних сражений греков с жидами, и добродетельный Орест Маркович Ватажков столь удивился
этой странной неожиданности, что, возвратясь выпоротый к себе в номер, благополучно скончался «естественною смертью», оставив
на столе билет
на пароход, с которым должен был уехать за границу вечером того самого
дня, когда пехотный капитан высек его
на тротуаре, неподалеку от здания новой судебной палаты.