Неточные совпадения
На нем был довольно широкий и толстый плащ без рукавов и с огромным капюшоном, точь-в-точь
как употребляют часто дорожные, по зимам, где-нибудь далеко за границей, в Швейцарии, или, например, в Северной Италии, не рассчитывая, конечно, при этом и на
такие концы по дороге,
как от Эйдткунена до Петербурга.
— Узелок ваш все-таки имеет некоторое значение, — продолжал чиновник, когда нахохотались досыта (замечательно, что и сам обладатель узелка начал наконец смеяться, глядя на них, что увеличило их веселость), — и хотя можно побиться, что в нем не заключается золотых, заграничных свертков с наполеондорами и фридрихсдорами, ниже с голландскими арапчиками, о чем можно еще заключить, хотя бы только по штиблетам, облекающим иностранные башмаки ваши, но… если к вашему узелку прибавить в придачу
такую будто бы родственницу,
как, примерно, генеральша Епанчина, то и узелок примет некоторое иное значение, разумеется, в том только случае, если генеральша Епанчина вам действительно родственница, и вы не ошибаетесь, по рассеянности… что очень и очень свойственно человеку, ну хоть… от излишка воображения.
— Эвона! Да мало ль Настасий Филипповн! И
какая ты наглая, я тебе скажу, тварь! Ну, вот
так и знал, что какая-нибудь вот этакая тварь
так тотчас же и повиснет! — продолжал он князю.
Я и ростом мал, и одет
как холуй, и стою, молчу, на нее глаза пялю, потому стыдно, а он по всей моде, в помаде, и завитой, румяный, галстух клетчатый,
так и рассыпается,
так и расшаркивается, и уж наверно она его тут вместо меня приняла!
— Ну, коли
так, — воскликнул Рогожин, — совсем ты, князь, выходишь юродивый, и
таких,
как ты, бог любит!
— Ну
как я об вас об
таком доложу? — пробормотал почти невольно камердинер. — Первое то, что вам здесь и находиться не следует, а в приемной сидеть, потому вы сами на линии посетителя, иначе гость, и с меня спросится… Да вы что же, у нас жить, что ли, намерены? — прибавил он, еще раз накосившись на узелок князя, очевидно не дававший ему покоя.
— Я посетителя
такого,
как вы, без секретаря доложить не могу, а к тому же и сами, особливо давеча, заказали их не тревожить ни для кого, пока там полковник, а Гаврила Ардалионыч без доклада идет.
— И это правда. Верите ли, дивлюсь на себя,
как говорить по-русски не забыл. Вот с вами говорю теперь, а сам думаю: «А ведь я хорошо говорю». Я, может, потому
так много и говорю. Право, со вчерашнего дня все говорить по-русски хочется.
— Гм! Хе! В Петербурге-то прежде живали? (
Как ни крепился лакей, а невозможно было не поддержать
такой учтивый и вежливый разговор.)
— Знаете ли что? — горячо подхватил князь, — вот вы это заметили, и это все точно
так же замечают,
как вы, и машина для того выдумана, гильотина.
Камердинер, хотя и не мог бы
так выразить все это,
как князь, но конечно, хотя не всё, но главное понял, что видно было даже по умилившемуся лицу его.
— Это могло быть, но не иначе,
как по вашему приглашению. Я же, признаюсь, не остался бы и по приглашению, не почему-либо, а
так… по характеру.
— То, стало быть, вставать и уходить? — приподнялся князь, как-то даже весело рассмеявшись, несмотря на всю видимую затруднительность своих обстоятельств. — И вот, ей-богу же, генерал, хоть я ровно ничего не знаю практически ни в здешних обычаях, ни вообще
как здесь люди живут, но
так я и думал, что у нас непременно именно это и выйдет,
как теперь вышло. Что ж, может быть, оно
так и надо… Да и тогда мне тоже на письмо не ответили… Ну, прощайте и извините, что обеспокоил.
— Вот что, князь, — сказал генерал с веселою улыбкой, — если вы в самом деле
такой,
каким кажетесь, то с вами, пожалуй, и приятно будет познакомиться; только видите, я человек занятой, и вот тотчас же опять сяду кой-что просмотреть и подписать, а потом отправлюсь к его сиятельству, а потом на службу,
так и выходит, что я хоть и рад людям… хорошим, то есть… но… Впрочем, я
так убежден, что вы превосходно воспитаны, что… А сколько вам лет, князь?
— У вас же
такие славные письменные принадлежности, и сколько у вас карандашей, сколько перьев,
какая плотная, славная бумага… И
какой славный у вас кабинет! Вот этот пейзаж я знаю; это вид швейцарский. Я уверен, что живописец с натуры писал, и я уверен, что это место я видел; это в кантоне Ури…
—
Как вам показалось, князь, — обратился вдруг к нему Ганя, — что это, серьезный какой-нибудь человек или только
так, безобразник? Собственно ваше мнение?
Для вас же, князь, это даже больше чем клад, во-первых, потому что вы будете не один, а,
так сказать, в недрах семейства, а по моему взгляду, вам нельзя с первого шагу очутиться одним в
такой столице,
как Петербург.
Все это я вам изъясняю, князь, с тем, чтобы вы поняли, что я вас,
так сказать, лично рекомендую, следственно, за вас
как бы тем ручаюсь.
Мы, конечно, сочтемся, и если вы
такой искренний и задушевный человек,
каким кажетесь на словах, то затруднений и тут между нами выйти не может.
—
Так вам нравится
такая женщина, князь? — спросил он его вдруг, пронзительно смотря на него. И точно будто бы у него было
какое чрезвычайное намерение.
И хотя он еще накануне предчувствовал, что
так именно и будет сегодня по одному «анекдоту» (
как он сам по привычке своей выражался), и уже засыпая вчера, об этом беспокоился, но все-таки теперь опять струсил.
Дочери подошли с ним поцеловаться; тут хотя и не сердились на него, но все-таки и тут было тоже
как бы что-то особенное.
Но среди всех этих неотразимых фактов наступил и еще один факт: старшей дочери, Александре, вдруг и совсем почти неожиданно (
как и всегда это
так бывает), минуло двадцать пять лет.
Но все это в
таком только случае, если бы Настасья Филипповна решилась действовать,
как все, и
как вообще в подобных случаях действуют, не выскакивая слишком эксцентрично из мерки.
— О, они не повторяются
так часто, и притом он почти
как ребенок, впрочем образованный. Я было вас, mesdames, — обратился он опять к дочерям, — хотел попросить проэкзаменовать его, все-таки хорошо бы узнать, к чему он способен.
— Ах, друг мой, не придавай
такого смыслу… впрочем, ведь
как тебе угодно; я имел в виду обласкать его и ввести к нам, потому что это почти доброе дело.
— Спешу, спешу, мой друг, опоздал! Да дайте ему ваши альбомы, mesdames, пусть он вам там напишет;
какой он каллиграф,
так на редкость! Талант; там он
так у меня расчеркнулся старинным почерком: «Игумен Пафнутий руку приложил»… Ну, до свидания.
— Это очень хорошо, что вы вежливы, и я замечаю, что вы вовсе не
такой… чудак,
каким вас изволили отрекомендовать. Пойдемте. Садитесь вот здесь, напротив меня, — хлопотала она, усаживая князя, когда пришли в столовую, — я хочу на вас смотреть. Александра, Аделаида, потчуйте князя. Не правда ли, что он вовсе не
такой… больной? Может, и салфетку не надо… Вам, князь, подвязывали салфетку за кушаньем?
Я еще не
так глупа,
как кажусь, и
как меня дочки представить хотят.
— Я опять-таки не понимаю,
как это можно
так прямо рассказывать, — заметила опять Аделаида, — я бы никак не нашлась.
— Да что вы загадки-то говорите? Ничего не понимаю! — перебила генеральша. —
Как это взглянуть не умею? Есть глаза, и гляди. Не умеешь здесь взглянуть,
так и за границей не выучишься. Лучше расскажите-ка,
как вы сами-то глядели, князь.
Вот тут-то, бывало, и зовет все куда-то, и мне все казалось, что если пойти все прямо, идти долго, долго и зайти вот за эту линию, за ту самую, где небо с землей встречается, то там вся и разгадка, и тотчас же новую жизнь увидишь, в тысячу раз сильней и шумней, чем у нас;
такой большой город мне все мечтался,
как Неаполь, в нем все дворцы, шум, гром, жизнь…
— И философия ваша точно
такая же,
как у Евлампии Николавны, — подхватила опять Аглая, —
такая чиновница, вдова, к нам ходит, вроде приживалки. У ней вся задача в жизни — дешевизна; только чтоб было дешевле прожить, только о копейках и говорит, и, заметьте, у ней деньги есть, она плутовка.
Так точно и ваша огромная жизнь в тюрьме, а может быть, и ваше четырехлетнее счастье в деревне, за которое вы ваш город Неаполь продали, и, кажется, с барышом, несмотря на то что на копейки.
Потом, когда он простился с товарищами, настали те две минуты, которые он отсчитал, чтобы думать про себя; он знал заранее, о чем он будет думать: ему все хотелось представить себе,
как можно скорее и ярче, что вот
как же это
так: он теперь есть и живет, а через три минуты будет уже нечто, кто-то или что-то, —
так кто же?
— Вы очень обрывисты, — заметила Александра, — вы, князь, верно, хотели вывести, что ни одного мгновения на копейки ценить нельзя, и иногда пять минут дороже сокровища. Все это похвально, но позвольте, однако же,
как же этот приятель, который вам
такие страсти рассказывал… ведь ему переменили же наказание, стало быть, подарили же эту «бесконечную жизнь». Ну, что же он с этим богатством сделал потом? Жил ли каждую-то минуту «счетом»?
— А
какие, однако же, вы храбрые, вот вы смеетесь, а меня
так всё это поразило в его рассказе, что я потом во сне видел, именно эти пять минут видел…
— Я в Лионе видел, я туда с Шнейдером ездил, он меня брал.
Как приехал,
так и попал.
— О базельской картине вы непременно расскажете после, — сказала Аделаида, — а теперь растолкуйте мне картину из этой казни. Можете передать
так,
как вы это себе представляете?
Как же это лицо нарисовать?
Так, одно лицо?
Какое же это лицо?
Ведь, подумаешь,
как это жестоко, а с другой стороны, ей-богу, эти невинные люди от чистого сердца делают и уверены, что это человеколюбие), потом туалет (вы знаете, что
такое туалет преступника?), наконец везут по городу до эшафота…
Напротив, голова ужасно живет и работает, должно быть, сильно, сильно, сильно,
как машина в ходу; я воображаю,
так и стучат разные мысли, всё неконченные и, может быть, и смешные, посторонние
такие мысли: «Вот этот глядит — у него бородавка на лбу, вот у палача одна нижняя пуговица заржавела…», а между тем все знаешь и все помнишь; одна
такая точка есть, которой никак нельзя забыть, и в обморок упасть нельзя, и все около нее, около этой точки ходит и вертится.
И подумать, что это
так до самой последней четверти секунды, когда уже голова на плахе лежит, и ждет, и… знает, и вдруг услышит над собой,
как железо склизнуло!
Нарисуйте эшафот
так, чтобы видна была ясно и близко одна только последняя ступень; преступник ступил на нее: голова, лицо бледное
как бумага, священник протягивает крест, тот с жадностию протягивает свои синие губы и глядит, и — всё знает.
Все кругом смотрели на нее,
как на гадину; старики осуждали и бранили, молодые даже смеялись, женщины бранили ее, осуждали, смотрели с презреньем
таким,
как на паука
какого.
Я не разуверял их, что я вовсе не люблю Мари, то есть не влюблен в нее, что мне ее только очень жаль было; я по всему видел, что им
так больше хотелось,
как они сами вообразили и положили промеж себя, и потому молчал и показывал вид, что они угадали.
И до
какой степени были деликатны и нежны эти маленькие сердца: им, между прочим, показалось невозможным, что их добрый Lеon
так любит Мари, а Мари
так дурно одета и без башмаков.
Она уже была
так слаба от чахотки, что все больше сидела с закрытыми глазами, прислонив голову к скале, и дремала, тяжело дыша; лицо ее похудело,
как у скелета, и пот проступал на лбу и на висках.
Что бы они ни говорили со мной,
как бы добры ко мне ни были, все-таки с ними мне всегда тяжело почему-то, и я ужасно рад, когда могу уйти поскорее к товарищам, а товарищи мои всегда были дети, но не потому, что я сам был ребенок, а потому, что меня просто тянуло к детям.
Меня тоже за идиота считают все почему-то, я действительно был
так болен когда-то, что тогда и похож был на идиота; но
какой же я идиот теперь, когда я сам понимаю, что меня считают за идиота?
Иногда бывало
так же весело,
как и прежде; только, расходясь на ночь, они стали крепко и горячо обнимать меня, чего не было прежде.
— Виноват, я совершенно не думавши; к слову пришлось. Я сказал, что Аглая почти
так же хороша,
как Настасья Филипповна.