Неточные совпадения
А
мать гладила рукой его потные, спутанные волосы и тихо
говорила...
— Худой ты очень! — вздохнув,
говорила мать. Он начал приносить книги и старался читать их незаметно, а прочитав, куда-то прятал. Иногда он выписывал из книжек что-то на отдельную бумажку и тоже прятал ее…
Со всею силой юности и жаром ученика, гордого знаниями, свято верующего в их истину, он
говорил о том, что было ясно для него, —
говорил не столько для
матери, сколько проверяя самого себя.
Ему было жалко
мать, он начинал
говорить снова, но уже о ней, о ее жизни.
А вот теперь перед нею сидит ее сын, и то, что
говорят его глаза, лицо, слова, — все это задевает за сердце, наполняя его чувством гордости за сына, который верно понял жизнь своей
матери,
говорит ей о ее страданиях, жалеет ее.
Павел видел улыбку на губах
матери, внимание на лице, любовь в ее глазах; ему казалось, что он заставил ее понять свою правду, и юная гордость силою слова возвышала его веру в себя. Охваченный возбуждением, он
говорил, то усмехаясь, то хмуря брови, порою в его словах звучала ненависть, и когда
мать слышала ее звенящие, жесткие слова, она, пугаясь, качала головой и тихо спрашивала сына...
Вспыхнул спор, засверкали слова, точно языки огня в костре.
Мать не понимала, о чем кричат. Все лица загорелись румянцем возбуждения, но никто не злился, не
говорил знакомых ей резких слов.
Мать слушала его, и в груди ее дрожала гордость — вот как он складно
говорит!
…Павел
говорил все чаще, больше, все горячее спорил и — худел.
Матери казалось, что когда он
говорит с Наташей или смотрит на нее, — его строгие глаза блестят мягче, голос звучит ласковее и весь он становится проще.
Когда
мать услыхала это слово, она в молчаливом испуге уставилась в лицо барышни. Она слышала, что социалисты убили царя. Это было во дни ее молодости; тогда
говорили, что помещики, желая отомстить царю за то, что он освободил крестьян, дали зарок не стричь себе волос до поры, пока они не убьют его, за это их и назвали социалистами. И теперь она не могла понять — почему же социалист сын ее и товарищи его?
— Как вы всегда
говорите, Андрюша! — воскликнула
мать. Стоя на коленях около самовара, он усердно дул в трубу, но тут поднял свое лицо, красное от напряжения, и, обеими руками расправляя усы, спросил...
Они явились почти через месяц после тревожной ночи. У Павла сидел Николай Весовщиков, и, втроем с Андреем, они
говорили о своей газете. Было поздно, около полуночи.
Мать уже легла и, засыпая, сквозь дрему слышала озабоченные, тихие голоса. Вот Андрей, осторожно шагая, прошел через кухню, тихо притворил за собой дверь. В сенях загремело железное ведро. И вдруг дверь широко распахнулась — хохол шагнул в кухню, громко шепнув...
— Вот именно — до свиданья! — усмехаясь, повторил офицер. Весовщиков тяжело сопел. Его толстая шея налилась кровью, глаза сверкали жесткой злобой. Хохол блестел улыбками, кивал головой и что-то
говорил матери, она крестила его и тоже
говорила...
Он сказал ей «
мать» и «ты», как
говорил только тогда, когда вставал ближе к ней. Она подвинулась к нему, заглянула в его лицо и тихонько спросила...
— Боялся, что ударит офицер! Он — чернобородый, толстый, пальцы у него в шерсти, а на носу — черные очки, точно — безглазый. Кричал, топал ногами! В тюрьме сгною,
говорит! А меня никогда не били, ни отец, ни
мать, я — один сын, они меня любили.
Мать жадно слушала его крепкую речь; было приятно видеть, что к сыну пришел пожилой человек и
говорит с ним, точно исповедуется. Но ей казалось, что Павел ведет себя слишком сухо с гостем, и, чтобы смягчить его отношение, она спросила Рыбина...
Тут вмешалась
мать. Когда сын
говорил о боге и обо всем, что она связывала с своей верой в него, что было дорого и свято для нее, она всегда искала встретить его глаза; ей хотелось молча попросить сына, чтобы он не царапал ей сердце острыми и резкими словами неверия. Но за неверием его ей чувствовалась вера, и это успокаивало ее.
Он
говорил тихо, но каждое слово его речи падало на голову
матери тяжелым, оглушающим ударом. И его лицо, в черной раме бороды, большое, траурное, пугало ее. Темный блеск глаз был невыносим, он будил ноющий страх в сердце.
Мать заснула и не слышала, когда ушел Рыбин. Но он стал приходить часто, и если у Павла был кто-либо из товарищей, Рыбин садился в угол и молчал, лишь изредка
говоря...
Но если Павел был один, они тотчас же вступали в бесконечный, но всегда спокойный спор, и
мать, тревожно слушая их речи, следила за ними, стараясь понять — что
говорят они?
Мать видела, что лицо у него побледнело и губы дрожат; она невольно двинулась вперед, расталкивая толпу. Ей
говорили раздраженно...
—
Говори о деле! — грубо закричали где-то рядом с
матерью.
— Ух! Смело
говорит! — толкнув
мать в плечо, сказал высокий кривой рабочий.
— Когда пойдете на свидание с Павлом, —
говорил Егор, — скажите ему, что у него хорошая
мать…
— Как же не помнить! — воскликнула
мать. — Мне вчера Егор Иванович
говорил, что его выпустили, а про вас я не знала… Никто и не сказал, что вы там…
Девушка быстро расстегнула пальто, встряхнулась, и с нее, точно листья с дерева, посыпались на пол, шелестя, пачки бумаги.
Мать, смеясь, подбирала их с пола и
говорила...
— Я этого не знала! — помолчав, ответила
мать. — Паша о себе ничего не
говорит…
Он залпом выпил стакан чаю и продолжал рассказывать. Перечислял годы и месяцы тюремного заключения, ссылки, сообщал о разных несчастиях, об избиениях в тюрьмах, о голоде в Сибири.
Мать смотрела на него, слушала и удивлялась, как просто и спокойно он
говорил об этой жизни, полной страданий, преследований, издевательств над людьми…
В сердце ее вспыхнули тоска разочарования и — радость видеть Андрея. Вспыхнули, смешались в одно большое, жгучее чувство; оно обняло ее горячей волной, обняло, подняло, и она ткнулась лицом в грудь Андрея. Он крепко сжал ее, руки его дрожали,
мать молча, тихо плакала, он гладил ее волосы и
говорил, точно пел...
—
Говорю я теперь, — продолжала
мать, —
говорю, сама себя слушаю, — сама себе не верю. Всю жизнь думала об одном — как бы обойти день стороной, прожить бы его незаметно, чтобы не тронули меня только? А теперь обо всех думаю, может, и не так понимаю я дела ваши, а все мне — близкие, всех жалко, для всех — хорошего хочется. А вам, Андрюша, — особенно!..
Мимо
матери не спеша прошел мастер столярного цеха Вавилов и табельщик Исай. Маленький, щуплый табельщик, закинув голову кверху, согнул шею налево и, глядя в неподвижное, надутое лицо мастера, быстро
говорил, тряся бородкой...
Мать ласково кивнула ему головой. Ей нравилось, что этот парень, первый озорник в слободке,
говоря с нею секретно, обращался на вы, нравилось общее возбуждение на фабрике, и она думала про себя...
— Вот — о господах
говорил он, — есть тут что-то! — осторожно заметила
мать. — Не обманули бы!
Мать старалась не двигаться, чтобы не помешать ему, не прерывать его речи. Она слушала его всегда с бо́льшим вниманием, чем других, — он
говорил проще всех, и его слова сильнее трогали сердце. Павел никогда не
говорил о том, что видит впереди. А этот, казалось ей, всегда был там частью своего сердца, в его речах звучала сказка о будущем празднике для всех на земле. Эта сказка освещала для
матери смысл жизни и работы ее сына и всех товарищей его.
Разговор стал общим, оживленным. Каждый торопился сказать свое мнение о жизни, но все
говорили вполголоса, и во всех
мать чувствовала что-то чужое ей. Дома
говорили иначе, понятнее, проще и громче.
Она шагала, и ей хотелось толкнуть в спину надзирателя, чтобы он шел быстрее. В маленькой комнате стоял Павел, улыбался, протягивал руку.
Мать схватила ее, засмеялась, часто мигая глазами, и, не находя слов, тихо
говорила...
Он не нравился
матери, в его угловатой стриженой голове, в маленьких глазах было что-то всегда пугавшее ее, но теперь она обрадовалась и, ласковая, улыбаясь, оживленно
говорила...
— Вот так однажды Исай-табельщик про вас
говорил! — вспомнила
мать.
— За то, что помогаешь великому нашему делу, спасибо! —
говорил он. — Когда человек может назвать
мать свою и по духу родной — это редкое счастье!
Завязался один из тех споров, когда люди начинали
говорить словами, непонятными для
матери. Кончили обедать, а все еще ожесточенно осыпали друг друга трескучим градом мудреных слов. Иногда
говорили просто.
Мать прислушивалась к спору и понимала, что Павел не любит крестьян, а хохол заступается за них, доказывая, что и мужиков добру учить надо. Она больше понимала Андрея, и он казался ей правым, но всякий раз, когда он
говорил Павлу что-нибудь, она, насторожась и задерживая дыхание, ждала ответа сына, чтобы скорее узнать, — не обидел ли его хохол? Но они кричали друг на друга не обижаясь.
— Разве я
говорю что-нибудь? — повторила
мать. — Я тебе не мешаю. А если жалко мне тебя, — это уж материнское!..
— Так? Врешь! Ей ты
говорил ласково, ей
говорил — нежно, я не слыхал, а — знаю! А перед
матерью распустил героизм… Пойми, козел, — героизм твой стоит грош!
— Не тронь ты меня! — тоскливо крикнула она, прижимая его голову к своей груди. — Не
говори ничего! Господь с тобой, — твоя жизнь — твое дело! Но — не задевай сердца! Разве может
мать не жалеть? Не может… Всех жалко мне! Все вы — родные, все — достойные! И кто пожалеет вас, кроме меня?.. Ты идешь, за тобой — другие, все бросили, пошли… Паша!
— О Николае ничего не
говорят? — тихо осведомилась
мать. Строгие глаза сына остановились на ее лице, и он внятно сказал...
Он ходил по комнате, взмахивая рукой перед своим лицом, и как бы рубил что-то в воздухе, отсекал от самого себя.
Мать смотрела на него с грустью и тревогой, чувствуя, что в нем надломилось что-то, больно ему. Темные, опасные мысли об убийстве оставили ее: «Если убил не Весовщиков, никто из товарищей Павла не мог сделать этого», — думала она. Павел, опустив голову, слушал хохла, а тот настойчиво и сильно
говорил...
Мать обрадовалась, подошла к нему, жала его большую, черную руку и, вдыхая здоровый, крепкий запах дегтя,
говорила...
Мать взглянула на сына. Лицо у него было грустное. А глаза Рыбина блестели темным блеском, он смотрел на Павла самодовольно и, возбужденно расчесывая пальцами бороду,
говорил...