Неточные совпадения
Он всегда говорил, что на мужике далеко не уедешь, что есть только одна лошадь, способная сдвинуть воз, — интеллигенция. Клим
знал, что интеллигенция — это отец, дед, мама, все знакомые и, конечно, сам Варавка, который может сдвинуть какой угодно тяжелый воз. Но было странно, что доктор, тоже очень сильный
человек, не соглашался с Варавкой; сердито выкатывая черные глаза, он кричал...
Она сказала это так сильно встряхнув головой, что очки ее подскочили выше бровей. Вскоре Клим
узнал и незаметно для себя привык думать, что царь — это военный
человек, очень злой и хитрый, недавно он «обманул весь народ».
«Бог —
знает,
человек только догадывается».
Вскочила и, быстро пробежав по бревнам, исчезла, а Клим еще долго сидел на корме лодки, глядя в ленивую воду, подавленный скукой, еще не испытанной им, ничего не желая, но догадываясь, сквозь скуку, что нехорошо быть похожим на
людей, которых он
знал.
— Ну, пусть не так! — равнодушно соглашался Дмитрий, и Климу казалось, что, когда брат рассказывает даже именно так, как было, он все равно не верит в то, что говорит. Он
знал множество глупых и смешных анекдотов, но рассказывал не смеясь, а как бы даже конфузясь. Вообще в нем явилась непонятная Климу озабоченность, и
людей на улицах он рассматривал таким испытующим взглядом, как будто считал необходимым понять каждого из шестидесяти тысяч жителей города.
Вспомнив эту сцену, Клим с раздражением задумался о Томилине. Этот
человек должен
знать и должен был сказать что-то успокоительное, разрешающее, что устранило бы стыд и страх. Несколько раз Клим — осторожно, а Макаров — напористо и резко пытались затеять с учителем беседу о женщине, но Томилин был так странно глух к этой теме, что вызвал у Макарова сердитое замечание...
Не
зная, что делать с собою, Клим иногда шел во флигель, к писателю. Там явились какие-то новые
люди: носатая фельдшерица Изаксон; маленький старичок, с глазами, спрятанными за темные очки, то и дело потирал пухлые руки, восклицая...
Клим шел во флигель тогда, когда он
узнавал или видел, что туда пошла Лидия. Это значило, что там будет и Макаров. Но, наблюдая за девушкой, он убеждался, что ее притягивает еще что-то, кроме Макарова. Сидя где-нибудь в углу, она куталась, несмотря на дымную духоту, в оранжевый платок и смотрела на
людей, крепко сжав губы, строгим взглядом темных глаз. Климу казалось, что в этом взгляде да и вообще во всем поведении Лидии явилось нечто новое, почти смешное, какая-то деланная вдовья серьезность и печаль.
Все чаще и как-то угрюмо Томилин стал говорить о женщинах, о женском, и порою это у него выходило скандально. Так, когда во флигеле писатель Катин горячо утверждал, что красота — это правда, рыжий сказал своим обычным тоном
человека, который точно
знает подлинное лицо истины...
— Томилина я скоро начну ненавидеть, мне уже теперь, иной раз, хочется ударить его по уху. Мне нужно
знать, а он учит не верить, убеждает, что алгебра — произвольна, и черт его не поймет, чего ему надо! Долбит, что
человек должен разорвать паутину понятий, сотканных разумом, выскочить куда-то, в беспредельность свободы. Выходит как-то так: гуляй голым! Какой дьявол вертит ручку этой кофейной мельницы?
— Из-за этой любви я и не женился, потому что,
знаете, третий
человек в доме — это уже помеха! И — не всякая жена может вынести упражнения на скрипке. А я каждый день упражняюсь. Мамаша так привыкла, что уж не слышит…
Климу давно и хорошо знакомы были припадки красноречия Варавки, они особенно сильно поражали его во дни усталости от деловой жизни. Клим видел, что с Варавкой на улицах
люди раскланиваются все более почтительно, и
знал, что в домах говорят о нем все хуже, злее. Он приметил также странное совпадение: чем больше и хуже говорили о Варавке в городе, тем более неукротимо и обильно он философствовал дома.
Вполголоса, скучно повторяя знакомые Климу суждения о Лидии, Макарове и явно опасаясь сказать что-то лишнее, она ходила по ковру гостиной, сын молча слушал ее речь
человека, уверенного, что он говорит всегда самое умное и нужное, и вдруг подумал: а чем отличается любовь ее и Варавки от любви, которую
знает, которой учит Маргарита?
— Ты
знаешь: существует только
человек, все же остальное — от его воображения. Это, кажется, Протагор…
— В сущности, мы едва ли имеем право делать столь определенные выводы о жизни
людей. Из десятков тысяч мы
знаем, в лучшем случае, как живет сотня, а говорим так, как будто изучили жизнь всех.
Но, отмечая доверчивость ближних, он не терял осторожности
человека, который
знает, что его игра опасна, и хорошо чувствовал трудность своей роли.
— Она будет очень счастлива в известном, женском смысле понятия о счастье. Будет много любить; потом, когда устанет, полюбит собак, котов, той любовью, как любит меня. Такая сытая, русская. А вот я не чувствую себя русской, я — петербургская. Москва меня обезличивает. Я вообще мало
знаю и не понимаю Россию. Мне кажется — это страна
людей, которые не нужны никому и сами себе не нужны. А вот француз, англичанин — они нужны всему миру. И — немец, хотя я не люблю немцев.
— Что ж ты как вчера? — заговорил брат, опустив глаза и укорачивая подтяжки брюк. — Молчал, молчал… Тебя считали серьезно думающим
человеком, а ты вдруг такое, детское. Не
знаешь, как тебя понять. Конечно, выпил, но ведь говорят: «Что у трезвого на уме — у пьяного на языке».
— Фантастически талантливы
люди здесь. Вероятно, вот такие жили в эпоху Возрождения. Не понимаю: где — святые, где — мошенники? Это смешано почти в каждом. И — множество юродствующих, а — чего ради? Черт
знает… Ты должен понять это…
— Уехала в монастырь с Алиной Телепневой, к тетке ее, игуменье. Ты
знаешь: она поняла, что у нее нет таланта для сцены. Это — хорошо. Но ей следует понять, что у нее вообще никаких талантов нет. Тогда она перестанет смотреть на себя как на что-то исключительное и, может быть, выучится… уважать
людей.
Он сел на скамью, под густой навес кустарника; аллея круто загибалась направо, за углом сидели какие-то
люди, двое; один из них глуховато ворчал, другой шаркал палкой или подошвой сапога по неутоптанному, хрустящему щебню. Клим вслушался в монотонную воркотню и
узнал давно знакомые мысли...
— Как все это странно…
Знаешь — в школе за мной ухаживали настойчивее и больше, чем за нею, а ведь я рядом с нею почти урод. И я очень обижалась — не за себя, а за ее красоту. Один… странный
человек, Диомидов, непросто — Демидов, а — Диомидов, говорит, что Алина красива отталкивающе. Да, так и сказал. Но… он
человек необыкновенный, его хорошо слушать, а верить ему трудно.
— И все вообще, такой ужас! Ты не
знаешь: отец, зимою, увлекался водевильной актрисой; толстенькая, красная, пошлая, как торговка. Я не очень хороша с Верой Петровной, мы не любим друг друга, но — господи! Как ей было тяжело! У нее глаза обезумели. Видел, как она поседела? До чего все это грубо и страшно.
Люди топчут друг друга. Я хочу жить, Клим, но я не
знаю — как?
— А Томилин из операций своих исключает и любовь и все прочее. Это, брат, не плохо. Без обмана. Ты что не зайдешь к нему? Он
знает, что ты здесь. Он тебя хвалит: это, говорит,
человек независимого ума.
— Беседуя с одним, она всегда заботится, чтоб другой не слышал, не
знал, о чем идет речь. Она как будто боится, что
люди заговорят неискренно, в унисон друг другу, но, хотя противоречия интересуют ее, — сама она не любит возбуждать их. Может быть, она думает, что каждый
человек обладает тайной, которую он способен сообщить только девице Лидии Варавка?
— Достоевский обольщен каторгой. Что такое его каторга? Парад. Он инспектором на параде, на каторге-то был. И всю жизнь ничего не умел писать, кроме каторжников, а праведный
человек у него «Идиот». Народа он не
знал, о нем не думал.
— Господи, — так ведь он, сом этот, меня
знает, а вы ему — чужой
человек. Всякая тварь имеет свою осторожность к жизни.
— Ваша мать приятный
человек. Она
знает музыку. Далеко ли тут кладбище? Я люблю все элегическое. У нас лучше всего кладбища. Все, что около смерти, у нас — отлично.
— Ты должен
знать: все женщины неизлечимо больны одиночеством. От этого — все непонятное вам, мужчинам, неожиданные измены и… все! Никто из вас не ищет, не жаждет такой близости к
человеку, как мы.
Макаров говорил не обидно, каким-то очень убедительным тоном, а Клим смотрел на него с удивлением: товарищ вдруг явился не тем
человеком, каким Самгин
знал его до этой минуты. Несколько дней тому назад Елизавета Спивак тоже встала пред ним как новый
человек. Что это значит? Макаров был для него
человеком, который сконфужен неудачным покушением на самоубийство, скромным студентом, который усердно учится, и смешным юношей, который все еще боится женщин.
— Почему ты сердишься? Он — пьет, но ведь это его несчастье.
Знаешь, мне кажется, что мы все несчастные, и — непоправимо. Я особенно чувствую это, когда вокруг меня много
людей.
На террасе говорили о славянофилах и Данилевском, о Герцене и Лаврове. Клим Самгин
знал этих писателей, их идеи были в одинаковой степени чужды ему. Он находил, что, в сущности, все они рассматривают личность только как материал истории, для всех
человек является Исааком, обреченным на заклание.
— Не
знаете? Не думали? — допрашивала она. — Вы очень сдержанный человечек. Это у вас от скромности или от скупости? Я бы хотела понять: как вы относитесь к
людям?
Не хотелось смотреть на
людей, было неприятно слышать их голоса, он заранее
знал, что скажет мать, Варавка, нерешительный доктор и вот этот желтолицый, фланелевый
человек, сосед по месту в вагоне, и грязный смазчик с длинным молотком в руке.
— Любопытна слишком. Ей все надо
знать — судоходство, лесоводство. Книжница. Книги портят женщин. Зимою я познакомился с водевильной актрисой, а она вдруг спрашивает: насколько зависим Ибсен от Ницше? Да черт их
знает, кто от кого зависит! Я — от дураков. Мне на днях губернатор сказал, что я компрометирую себя, давая работу политическим поднадзорным. Я говорю ему: Превосходительство! Они относятся к работе честно! А он: разве, говорит, у нас, в России, нет уже честных
людей неопороченных?
— Адский пейзаж с черненькими фигурами недожаренных грешников. Железные горы, а на них жалкая трава, как зеленая ржавчина.
Знаешь, я все более не люблю природу, — заключила она свой отчет, улыбаясь и подчеркнув слово «природа» брезгливой гримасой. — Эти горы, воды, рыбы — все это удивительно тяжело и глупо. И — заставляет жалеть
людей. А я — не умею жалеть.
— Прежде всего — очень добрый
человек. Эдак,
знаешь, неисчерпаемо добрый. Неизлечимо, сказала бы я.
Клим неоднократно пытался
узнать: что она думает о
людях?
— Страшно интересно. Это надо
знать, — говорил он. — Очки — снимите, очковых
людей не любят.
— Как же я могу
знать? — сухо сказала она и пророческим тоном
человека с большим жизненным опытом заговорила...
— Будучи несколько, — впрочем, весьма немного, — начитан и
зная Европу, я нахожу, что в лице интеллигенции своей Россия создала нечто совершенно исключительное и огромной ценности. Наши земские врачи, статистики, сельские учителя, писатели и вообще духовного дела
люди — сокровище необыкновенное…
— Разве ты со зла советовал мне читать «Гигиену брака»? Но я не читала эту книгу, в ней ведь, наверное, не объяснено, почему именно я нужна тебе для твоей любви? Это — глупый вопрос? У меня есть другие, глупее этого. Вероятно, ты прав: я — дегенератка, декадентка и не гожусь для здорового, уравновешенного
человека. Мне казалось, что я найду в тебе
человека, который поможет… впрочем, я не
знаю, чего ждала от тебя.
Медленно шли хивинцы, бухарцы и толстые сарты, чьи плавные движения казались вялыми тем
людям, которые не
знали, что быстрота — свойство дьявола.
Завязалась неторопливая беседа, и вскоре Клим
узнал, что
человек в желтой рубахе — танцор и певец из хора Сниткина, любимого по Волге, а сосед танцора — охотник на медведей, лесной сторож из удельных лесов, чернобородый, коренастый, с круглыми глазами филина.
Почему-то было неприятно
узнать, что Иноков обладает силою, которая позволила ему так легко вышвырнуть
человека, значительно более плотного и тяжелого, чем сам он. Но Клим тотчас же вспомнил фразу, которую слышал на сеансе борьбы...
— Он много верного
знает, Томилин. Например — о гуманизме. У
людей нет никакого основания быть добрыми, никакого, кроме страха. А жена его — бессмысленно добра… как пьяная. Хоть он уже научил ее не верить в бога. В сорок-то шесть лет.
«Кутузов», —
узнал Клим, тотчас вспомнил Петербург, пасхальную ночь, свою пьяную выходку и решил, что ему не следует встречаться с этим
человеком. Но что-то более острое, чем любопытство, и даже несколько задорное будило в нем желание посмотреть на Кутузова, послушать его, может быть, поспорить с ним.
— Глупая штука: когда леса падали, так,
знаете, точно огромнейший паук шевелился и хватал
людей.
— Чепуха какая, — задумчиво бормотал Иноков, сбивая на ходу шляпой пыль с брюк. — Вам кажется, что вы куда-то не туда бежали, а у меня в глазах — щепочка мелькает, эдакая серая щепочка, точно ею выстрелили, взлетела… совсем как жаворонок… трепещет. Удивительно, право! Тут —
люди изувечены, стонут, кричат, а в память щепочка воткнулась. Эти штучки… вот эдакие щепочки… черт их
знает!
— Не назову себя революционеркой, но я
человек совершенно убежденный, что классовое государство изжило себя, бессильно и что дальнейшее его существование опасно для культуры, грозит вырождением народу, — вы все это
знаете. Вы — что же?..