Неточные совпадения
На
лице его можно было прочесть покойную уверенность в себе и понимание других, выглядывавшие из глаз. «Пожил человек, знает жизнь и людей», — скажет о нем наблюдатель, и если не отнесет его к разряду особенных, высших натур,
то еще менее к разряду натур наивных.
Она была покойна, свежа. А ему втеснилось в душу, напротив, беспокойство, желание узнать, что у ней теперь на уме, что в сердце, хотелось прочитать в глазах, затронул ли он хоть нервы ее; но она ни разу не подняла на него глаз. И потом уже, когда после игры подняла, заговорила с ним — все
то же в
лице, как вчера, как третьего дня, как полгода назад.
Но если покойный дух жизни тихо опять веял над ним, или попросту «находил на него счастливый стих»,
лицо его отражало запас силы воли, внутренней гармонии и самообладания, а иногда какой-то задумчивой свободы, какого-то идущего к этому
лицу мечтательного оттенка, лежавшего не
то в этом темном зрачке, не
то в легком дрожании губ.
Нравственное
лицо его было еще неуловимее. Бывали какие-то периоды, когда он «обнимал, по его выражению, весь мир», когда чарующею мягкостью открывал доступ к сердцу, и
те, кому случалось попадать на эти минуты, говорили, что добрее, любезнее его нет.
Другим случалось попадать в несчастную пору, когда у него на
лице выступали желтые пятна, губы кривились от нервной дрожи, и он тупым, холодным взглядом и резкой речью платил за ласку, за симпатию.
Те отходили от него, унося горечь и вражду, иногда навсегда.
Она, кажется, только тогда и была счастлива, когда вся вымажется, растреплется от натиранья полов, мытья окон, посуды, дверей, когда
лицо, голова сделаются неузнаваемы, а руки до
того выпачканы, что если понадобится почесать нос или бровь, так она прибегает к локтю.
Сидя одна, она иногда улыбалась так грациозно и мечтательно, что походила на беззаботную, богатую, избалованную барыню. Или когда, подперев бок рукою или сложив руки крестом на груди, смотрит на Волгу и забудет о хозяйстве,
то в
лице носится что-то грустное.
Напрасно упрямился он оставаться офицером, ему неотступно снились
то Волга и берега ее, тенистый сад и роща с обрывом,
то видел он дикие глаза и исступленное
лицо Васюкова и слышал звуки скрипки.
Только художник представился ему не в изящной блузе, а в испачканном пальто, не с длинными волосами, а гладко остриженный; не нега у него на
лице, а мука внутренней работы и беспокойство, усталость. Он вперяет мучительный взгляд в свою картину,
то подходит к ней,
то отойдет от нее, задумывается…
Три полотна переменил он и на четвертом нарисовал
ту голову, которая снилась ему, голову Гектора и
лицо Андромахи и ребенка. Но рук не доделал: «Это последнее дело, руки!» — думал он. Костюмы набросал наобум, кое-как, что наскоро прочел у Гомера: других источников под рукой не было, а где их искать и скоро ли найдешь?
У него воображение было раздражено: он невольно ставил на месте героя себя; он глядел на нее
то смело,
то стоял мысленно на коленях и млел,
лицо тоже млело. Она взглянула на него раза два и потом боялась или не хотела глядеть.
— Бабушка! — с радостью воскликнул Райский. — Боже мой! она зовет меня: еду, еду! Ведь там тишина, здоровый воздух, здоровая пища, ласки доброй, нежной, умной женщины; и еще две сестры, два новых, неизвестных мне и в
то же время близких
лица… «барышни в провинции! Немного страшно: может быть, уроды!» — успел он подумать, поморщась… — Однако еду: это судьба посылает меня… А если там скука?
Голос у ней не так звонок, как прежде, да ходит она теперь с тростью, но не горбится, не жалуется на недуги. Так же она без чепца, так же острижена коротко, и
тот же блещущий здоровьем и добротой взгляд озаряет все
лицо, не только
лицо, всю ее фигуру.
Потешалась же над ним и молодость.
То мазнет его сажей по
лицу какой-нибудь шалун, Леонтий не догадается и ходит с пятном целый день, к потехе публики, да еще ему же достанется от надзирателя, зачем выпачкался.
Часто с Райским уходили они в эту жизнь. Райский как дилетант — для удовлетворения мгновенной вспышки воображения, Козлов — всем существом своим; и Райский видел в нем в эти минуты
то же
лицо, как у Васюкова за скрипкой, и слышал живой, вдохновенный рассказ о древнем быте или, напротив, сам увлекал его своей фантазией — и они полюбили друг в друге этот живой нерв, которым каждый был по-своему связан с знанием.
Он говорил с жаром, и черты
лица у самого у него сделались, как у
тех героев, о которых он говорил.
Любила, чтоб к ней губернатор изредка заехал с визитом, чтобы приезжее из Петербурга важное или замечательное
лицо непременно побывало у ней и вице-губернаторша подошла, а не она к ней, после обедни в церкви поздороваться, чтоб, когда едет по городу, ни один встречный не проехал и не прошел, не поклонясь ей, чтобы купцы засуетились и бросили прочих покупателей, когда она явится в лавку, чтоб никогда никто не сказал о ней дурного слова, чтобы дома все ее слушались, до
того чтоб кучера никогда не курили трубки ночью, особенно на сеновале, и чтоб Тараска не напивался пьян, даже когда они могли бы делать это так, чтоб она не узнала.
Если когда-нибудь и случалось противоречие, какой-нибудь разлад,
то она приписывала его никак не себе, а другому
лицу, с кем имела дело, а если никого не было, так судьбе. А когда явился Райский и соединил в себе и это другое
лицо и судьбу, она удивилась, отнесла это к непослушанию внука и к его странностям.
Марина потеряла милости барыни за
то, что познала «любовь и ее тревоги» в
лице Никиты, потом Петра, потом Терентья и так далее и так далее.
Марина была не
то что хороша собой, а было в ней что-то втягивающее, раздражающее, нельзя назвать, что именно, что привлекало к ней многочисленных поклонников: не
то скользящий быстро по предметам, ни на чем не останавливающийся взгляд этих изжелта-серых лукавых и бесстыжих глаз, не
то какая-то нервная дрожь плеч и бедр и подвижность, игра во всей фигуре, в щеках и в губах, в руках; легкий, будто летучий, шаг, широкая ли, внезапно все
лицо и ряд белых зубов освещавшая улыбка, как будто к нему вдруг поднесут в темноте фонарь, так же внезапно пропадающая и уступающая место слезам, даже когда нужно, воплям — бог знает что!
Он рисует эти загорелые
лица, их избы, утварь, ловит воздух,
то есть набросает слегка эскиз и спрячет в портфель, опять «до времени».
— Теперь темно, а
то, верно, ты покраснела! — поддразнивал ее Райский, глядя ей в
лицо и пожимая руку.
Открытое, как будто дерзкое
лицо далеко выходило вперед. Черты
лица не совсем правильные, довольно крупные,
лицо скорее худощавое, нежели полное. Улыбка, мелькавшая по временам на
лице, выражала не
то досаду, не
то насмешку, но не удовольствие.
— Вижу, вижу: и
лицо у вас пылает, и глаза горят — и всего от одной рюмки:
то ли будет, как выпьете еще! Тогда тут же что-нибудь сочините или нарисуете. Выпейте, не хотите ли?
Те же все представления, лишь он проснется, как неподвижная кулиса, вставали перед ним; двигались
те же
лица, разные твари.
Взгляд ее
то манил, втягивал в себя, как в глубину,
то смотрел зорко и проницательно. Он заметил еще появляющуюся по временам в одну и
ту же минуту двойную мину на
лице, дрожащий от улыбки подбородок, потом не слишком тонкий, но стройный, при походке волнующийся стан, наконец, мягкий, неслышимый, будто кошачий шаг.
А у него на
лице повисло облако недоумения, недоверчивости, какой-то беспричинной и бесцельной грусти. Он разбирал себя и, наконец, разобрал, что он допрашивался у Веры о
том, населял ли кто-нибудь для нее этот угол живым присутствием, не из участия, а частию затем, чтоб испытать ее, частию, чтобы как будто отрекомендоваться ей, заявить свой взгляд, чувства…
Он не сидел, не стоял на месте,
то совался к бабушке,
то бежал к Марфеньке и силился переговорить обеих. Почти в одну и
ту же минуту
лицо его принимало серьезное выражение, и вдруг разливался по нем смех и показывались крупные белые зубы, на которых, от торопливости его говора или от смеха, иногда вскакивал и пропадал пузырь.
Яков с Кузьмой провели утро в слободе, под гостеприимным кровом кабака. Когда они выходили из кабака,
то Кузьма принимал чрезвычайно деловое выражение
лица, и чем ближе подходил к дому,
тем строже и внимательнее смотрел вокруг, нет ли беспорядка какого-нибудь, не валяется ли что-нибудь лишнее, зря, около дома, трогал замок у ворот, цел ли он. А Яков все искал по сторонам глазами, не покажется ли церковный крест вдалеке, чтоб помолиться на него.
На солнышке ее почти не видать, и все она таится во
тьме своих холодильников: видно в глубине подвала только ее
лицо с синевато-красным румянцем, все прочее сливается с мраком домашних пещер.
Он смеялся над своим увлечением, грозившим ему, по-видимому, серьезной страстью, упрекал себя в настойчивом преследовании Веры и стыдился, что даже посторонний свидетель, Марк, заметил облака на его
лице, нервную раздражительность в словах и движениях, до
того очевидную, что мог предсказать ему страсть.
Но
та пресмыкалась по двору взад и вперед, как ящерица, скользя бедром,
то с юбками и утюгом,
то спасаясь от побоев Савелья — с воем или с внезапной, широкой улыбкой во все
лицо, — и как избегала брошенного мужем вслед ей кирпича или полена, так избегала и вопросов Райского. Она воротила
лицо в сторону, завидя его, потупляла свои желтые, бесстыжие глаза и смотрела, как бы шмыгнуть мимо его подальше.
Он уж с ним говорил не иначе, как иронически. Но на этот раз у Марка было озабоченное
лицо. Однако когда принесли свечи и он взглянул на взволнованное
лицо Райского,
то засмеялся, по-своему, с холодной злостью.
Она отошла к окну и в досаде начала ощипывать листья и цветы в горшках. И у ней
лицо стало как маска, и глаза перестали искриться, а сделались прозрачны, бесцветны — «как у Веры тогда… — думал он. — Да, да, да — вот он, этот взгляд, один и
тот же у всех женщин, когда они лгут, обманывают, таятся… Русалки!»
Тут был и Викентьев. Ему не сиделось на месте, он вскакивал, подбегал к Марфеньке, просил дать и ему почитать вслух, а когда ему давали,
то он вставлял в роман от себя целые тирады или читал разными голосами. Когда говорила угнетенная героиня, он читал тоненьким, жалобным голосом, а за героя читал своим голосом, обращаясь к Марфеньке, отчего
та поминутно краснела и делала ему сердитое
лицо.
На
лице ее появлялось, для
тех, кто умеет читать
лица, и проницательная догадка, и умиление, и страх, и жалость.
Одевшись, сложив руки на руки, украшенные на этот раз старыми, дорогими перстнями, торжественной поступью вошла она в гостиную и, обрадовавшись, что увидела любимое
лицо доброй гостьи, чуть не испортила своей важности, но тотчас оправилась и стала серьезна.
Та тоже обрадовалась и проворно встала со стула и пошла ей навстречу.
— А куда? Везде все
то же; везде есть мальчики, которым хочется, чтоб поскорей усы выросли, и девичьи тоже всюду есть… Ведь взрослые не станут слушать. И вам не стыдно своей роли? — сказала она, помолчав и перебирая рукой его волосы, когда он наклонился
лицом к ее руке. — Вы верите в нее, считаете ее не шутя призванием?
Однажды в сумерки опять он застал ее у часовни молящеюся. Она была покойна, смотрела светло, с тихой уверенностью на
лице, с какою-то покорностью судьбе, как будто примирилась с
тем, что выстрелов давно не слыхать, что с обрыва ходить более не нужно. Так и он толковал это спокойствие, и тут же тотчас готов был опять верить своей мечте о ее любви к себе.
— А
тот ушел? Я притворился спящим. Тебя давно не видать, — заговорил Леонтий слабым голосом, с промежутками. — А я все ждал — не заглянет ли, думаю.
Лицо старого товарища, — продолжал он, глядя близко в глаза Райскому и положив свою руку ему на плечо, — теперь только одно не противно мне…
— Мне все будто пить хочется, я воздуха хочу! — говорила она, оборачиваясь
лицом в
ту сторону, откуда был ветер.
Голова ее приподнялась, и по
лицу на минуту сверкнул луч гордости, почти счастья, но в
ту же минуту она опять поникла головой. Сердце билось тоской перед неизбежной разлукой, и нервы упали опять. Его слова были прелюдией прощания.
Им овладело отчаяние, тождественное с отчаянием Марка. Пять месяцев женщина таится,
то позволяя любить,
то отталкивая, смеется в
лицо…
Но следующие две, три минуты вдруг привели его в память — о вчерашнем. Он сел на постели, как будто не сам, а подняла его посторонняя сила; посидел минуты две неподвижно, открыл широко глаза, будто не веря чему-то, но когда уверился,
то всплеснул руками над головой, упал опять на подушку и вдруг вскочил на ноги, уже с другим
лицом, какого не было у него даже вчера, в самую страшную минуту.
Бабушка немного успокоилась, что она пришла, но в
то же время замечала, что Райский меняется в
лице и старается не глядеть на Веру. В первый раз в жизни, может быть, она проклинала гостей. А они уселись за карты, будут пить чай, ужинать, а Викентьева уедет только завтра.
—
То же будет и с ним! — прорычал он, нагибаясь к ее
лицу, трясясь и ощетинясь, как зверь, готовый скакнуть на врага.
Несколько человек заменяли ей толпу;
то что другой соберет со многих встреч, в многие годы и во многих местах, — давалось ей в двух, трех уголках, по
ту и другую сторону Волги, с пяти, шести
лиц, представлявших для нее весь людской мир, и в промежуток нескольких лет, с
тех пор, как понятия у ней созрели и сложились в более или менее определенный взгляд.
Райский вздохнул свободнее, но, взглянув из-за кустов на ее
лицо, когда она тихо шла
тою же широкой походкой назад, — он еще больше замер от ужаса.
Он не узнал бабушку. На
лице у ней легла точно туча, и туча эта была — горе,
та «беда», которую он в эту ночь возложил ей на плечи. Он видел, что нет руки, которая бы сняла это горе.
— Эта нежность мне не к
лицу. На сплетню я плюю, а в городе мимоходом скажу, как мы говорили сейчас, что я сватался и получил отказ, что это огорчило вас, меня и весь дом… так как я давно надеялся…
Тот уезжает завтра или послезавтра навсегда (я уж справился) — и все забудется. Я и прежде ничего не боялся, а теперь мне нечем дорожить. Я все равно, что живу, что нет с
тех пор, как решено, что Вера Васильевна не будет никогда моей женой…