Неточные совпадения
За
мной ходили две нянюшки — одна русская и одна немка; Вера Артамоновна и m-me Прово были очень добрые женщины, но
мне было скучно
смотреть, как они целый день вяжут чулок и пикируются между собой, а потому при всяком удобном случае
я убегал на половину Сенатора (бывшего посланника), к моему единственному приятелю, к его камердинеру Кало.
По вечерам он приносил ко
мне наверх из библиотеки книги с картинами — путешествие Гмелина и Палласа и еще толстую книгу «Свет в лицах», которая
мне до того нравилась, что
я ее
смотрел до тех пор, что даже кожаный переплет не вынес...
И вот этот-то страшный человек должен был приехать к нам. С утра во всем доме было необыкновенное волнение:
я никогда прежде не видал этого мифического «брата-врага», хотя и родился у него в доме, где жил мой отец после приезда из чужих краев;
мне очень хотелось его
посмотреть и в то же время
я боялся — не знаю чего, но очень боялся.
Утром на другой день
я оделся в его мундир, надел саблю и кивер и
посмотрел в зеркало.
Помню только, как изредка по воскресеньям к нам приезжали из пансиона две дочери Б. Меньшая, лет шестнадцати, была поразительной красоты.
Я терялся, когда она входила в комнату, не смел никогда обращаться к ней с речью, а украдкой
смотрел в ее прекрасные темные глаза, на ее темные кудри. Никогда никому не заикался
я об этом, и первое дыхание любви прошло, не сведанное никем, ни даже ею.
Я с отвращением
смотрел на шленского великана и только на том мирился с ним, что он
мне рассказывал, гуляя по Девичьему полю и на Пресненских прудах, сальные анекдоты, которые
я передавал передней.
Надобно же было для последнего удара Федору Карловичу, чтоб он раз при Бушо, французском учителе, похвастался тем, что он был рекрутом под Ватерлоо и что немцы дали страшную таску французам. Бушо только
посмотрел на него и так страшно понюхал табаку, что победитель Наполеона несколько сконфузился. Бушо ушел, сердито опираясь на свою сучковатую палку, и никогда не называл его иначе, как le soldat de Vilainton.
Я тогда еще не знал, что каламбур этот принадлежит Беранже, и не мог нарадоваться на выдумку Бушо.
Старик
посмотрел на
меня, опуская одну седую бровь и поднимая другую, поднял очки на лоб, как забрало, вынул огромный синий носовой платок и, утирая им нос, с важностью сказал...
Я открывал окно рано утром в своей комнате наверху и
смотрел, и слушал, и дышал.
Когда мы ехали назад,
я увидел издали на поле старосту, того же, который был при нас, он сначала не узнал
меня, но, когда мы проехали, он, как бы спохватившись, снял шляпу и низко кланялся. Проехав еще несколько,
я обернулся, староста Григорий Горский все еще стоял на том же месте и
смотрел нам вслед; его высокая бородатая фигура, кланяющаяся середь нивы, знакомо проводила нас из отчуждившегося Васильевского.
Прошло еще пять лет,
я был далеко от Воробьевых гор, но возле
меня угрюмо и печально стоял их Прометей — А. Л. Витберг. В 1842, возвратившись окончательно в Москву,
я снова посетил Воробьевы горы, мы опять стояли на месте закладки,
смотрели на тот же вид и также вдвоем, — но не с Ником.
Впоследствии часто останавливался
я перед ним и долго
смотрел на него.
Старый дом, старый друг! посетил
яНаконец в запустенье тебя,
И былое опять воскресил
я,
И печально
смотрел на тебя.
С тех пор
я не мог на него равнодушно
смотреть до самой его смерти в 1845 году.
Инженер
смотрел с изумлением, а отец мой говорил
мне преспокойно...
Тогда только оценил
я все безотрадное этой жизни; с сокрушенным сердцем
смотрел я на грустный смысл этого одинокого, оставленного существования, потухавшего на сухом, жестком каменистом пустыре, который он сам создал возле себя, но который изменить было не в его воле; он знал это, видел приближающуюся смерть и, переламывая слабость и дряхлость, ревниво и упорно выдерживал себя.
Мне бывало ужасно жаль старика, но делать было нечего — он был неприступен.
В субботу вечером явился инспектор и объявил, что
я и еще один из нас может идти домой, но что остальные посидят до понедельника. Это предложение показалось
мне обидным, и
я спросил инспектора, могу ли остаться; он отступил на шаг,
посмотрел на
меня с тем грозно грациозным видом, с которым в балетах цари и герои пляшут гнев, и, сказавши: «Сидите, пожалуй», вышел вон. За последнюю выходку досталось
мне дома больше, нежели за всю историю.
«Что же он делал?» — «Так, самое, то есть, пустое: травы наберет, песок
смотрит, как-то в солончаках говорит
мне через толмача: полезай в воду, достань, что на дне; ну,
я достал, обыкновенно, что на дне бывает, а он спрашивает: что, внизу очень холодна вода?
— Не хвались, идучи на рать… — отпечатал, едва шевеля губами и не
смотря на
меня, почтенный профессор.
Когда они все бывали в сборе в Москве и садились за свой простой обед, старушка была вне себя от радости, ходила около стола, хлопотала и, вдруг останавливаясь,
смотрела на свою молодежь с такою гордостью, с таким счастием и потом поднимала на
меня глаза, как будто спрашивая: «Не правда ли, как они хороши?» Как в эти минуты
мне хотелось броситься ей на шею, поцеловать ее руку. И к тому же они действительно все были даже наружно очень красивы.
После ссылки
я его мельком встретил в Петербурге и нашел его очень изменившимся. Убеждения свои он сохранил, но он их сохранил, как воин не выпускает меча из руки, чувствуя, что сам ранен навылет. Он был задумчив, изнурен и сухо
смотрел вперед. Таким
я его застал в Москве в 1842 году; обстоятельства его несколько поправились, труды его были оценены, но все это пришло поздно — это эполеты Полежаева, это прощение Кольрейфа, сделанное не русским царем, а русскою жизнию.
Одной февральской ночью, часа в три, жена Вадима прислала за
мной; больному было тяжело, он спрашивал
меня,
я подошел к нему и тихо взял его за руку, его жена назвала
меня, он
посмотрел долго, устало, не узнал и закрыл глаза.
Посмотрев Миньону и решившись еще раз прийти ее
посмотреть вечером, мы отправились обедать к «Яру». У
меня был золотой, и у Огарева около того же. Мы тогда еще были совершенные новички и потому, долго обдумывая, заказали ouka au shampagne, [уху на шампанском (фр.).] бутылку рейнвейна и какой-то крошечной дичи, в силу чего мы встали из-за обеда, ужасно дорогого, совершенно голодные и отправились опять
смотреть Миньону.
— Не сердитесь, у
меня нервы расстроены;
я все понимаю, идите вашей дорогой, для вас нет другой, а если б была, вы все были бы не те.
Я знаю это, но не могу пересилить страха,
я так много перенесла несчастий, что на новые недостает сил.
Смотрите, вы ни слова не говорите Ваде об этом, он огорчится, будет
меня уговаривать… вот он, — прибавила старушка, поспешно утирая слезы и прося еще раз взглядом, чтоб
я молчал.
Я остался на террасе. Камердинер
смотрел с каким-то нервным удовольствием на пожар, приговаривая: «Славно забирает, вот и этот дом направо загорится, непременно загорится».
— Родственник? — спросил он, прямо глядя
мне в глаза.
Я не отвечал, но так же прямо
смотрел в глаза его превосходительства.
— До завтра, — ответил
я… и долго
смотрел вслед за исчезавшим образом ее.
Частный пробежал бумажку,
посмотрел на
меня, с неудовольствием встретил прямой и неподвижный взгляд, который
я на нем остановил, приготовляясь на первое его слово дать сдачи, и сказал...
Я с ненавистью
посмотрел на него и злобно радовался, что люди не привили квартальному коровьей оспы, а природа не обошла его человеческой.
— Это-то и прекрасно, — сказал он, пристально
посмотревши на
меня, — и не знайте ничего. Вы
меня простите, а
я вам дам совет: вы молоды, у вас еще кровь горяча, хочется поговорить, это — беда; не забудьте же, что вы ничего не знаете, это единственный путь спасения.
Я до поздней ночи лежал на окне под своей каланчой и
смотрел на двор…
Дежурный офицер тоже колко улыбнулся, однако жандарму сказали, чтоб он только
смотрел;
я вынул все, что было.
…Когда
я пришел в себя,
я лежал на полу, голову ломило страшно. Высокий, седой жандарм стоял, сложа руки, и
смотрел на
меня бессмысленно-внимательно, в том роде, как в известных бронзовых статуэтках собака
смотрит на черепаху.
Я с удивлением
смотрел на детскую беспечность, с которой старый жандарм
мне рассказывал эту историю. И он, как будто догадавшись или подумав в первый раз о ней, добавил, успокаивая
меня и примиряясь с совестью...
Сделалась пауза. Комиссия собиралась в библиотеке князя Сергея Михайловича,
я обернулся к шкафам и стал
смотреть книги. Между прочим, тут стояло многотомное издание записок герцога Сен-Симона.
— Вы хотите возражать на высочайшее решение? — заметил Шубинский. —
Смотрите, как бы Пермь не переменилась на что-нибудь худшее.
Я ваши слова велю записать.
Я ходил с полчаса, как вдруг повстречался
мне человек в мундирном сертуке без эполет и с голубым pour le mérite [орденской лентой (фр.).] на шее. Он с чрезвычайной настойчивостью
посмотрел на
меня, прошел, тотчас возвратился и с дерзким видом спросил
меня...
Я кивнул ему головой, не дожидаясь окончания речи, и быстрыми шагами пошел в станционный дом. В окно
мне было слышно, как он горячился с жандармом, как грозил ему. Жандарм извинялся, но, кажется, мало был испуган. Минуты через три они взошли оба,
я сидел, обернувшись к окну, и не
смотрел на них.
В зале утром
я застал исправника, полицмейстера и двух чиновников; все стояли, говорили шепотом и с беспокойством
посматривали на дверь. Дверь растворилась, и взошел небольшого роста плечистый старик, с головой, посаженной на плечи, как у бульдога, большие челюсти продолжали сходство с собакой, к тому же они как-то плотоядно улыбались; старое и с тем вместе приапическое выражение лица, небольшие, быстрые, серенькие глазки и редкие прямые волосы делали невероятно гадкое впечатление.
После исправника он обратился ко
мне. Дерзко
посмотрел на
меня и спросил...
Со стороны жителей
я не видал ни ненависти, ни особенного расположения к ним. Они
смотрели на них как на посторонних — к тому же почти ни один поляк не знал по-русски.
Близ Москвы, между Можайском и Калужской дорогой, небольшая возвышенность царит над всем городом. Это те Воробьевы горы, о которых
я упоминал в первых воспоминаниях юности. Весь город стелется у их подошвы, с их высот один из самых изящных видов на Москву. Здесь стоял плачущий Иоанн Грозный, тогда еще молодой развратник, и
смотрел, как горела его столица; здесь явился перед ним иерей Сильвестр и строгим словом пересоздал на двадцать лет гениального изверга.
—
Посмотрите, — сказал
мне Матвей, — скоро двенадцать часов, ведь Новый год-с.
Я принесу, — прибавил он, полувопросительно глядя на
меня, — что-нибудь из запаса, который нам в Вятке поставили. — И, не дожидаясь ответа, бросился доставать бутылки и какой-то кулечек.
— Да-с, вступаю в законный брак, — ответил он застенчиво.
Я удивлялся героической отваге женщины, решающейся идти за этого доброго, но уж чересчур некрасивого человека. Но когда, через две-три недели,
я увидел у него в доме девочку лет восьмнадцати, не то чтоб красивую, но смазливенькую и с живыми глазками, тогда
я стал
смотреть на него как на героя.
С летами страх прошел, но дома княгини
я не любил —
я в нем не мог дышать вольно,
мне было у нее не по себе, и
я, как пойманный заяц, беспокойно
смотрел то в ту, то в другую сторону, чтоб дать стречка.
В длинном траурном шерстяном платье, бледная до синеватого отлива, девочка сидела у окна, когда
меня привез через несколько дней отец мой к княгине. Она сидела молча, удивленная, испуганная, и глядела в окно, боясь
смотреть на что-нибудь другое.
Жандарм проводил их и принялся ходить взад и вперед.
Я бросился на постель и долго
смотрел на дверь, за которой исчезло это светлое явление. «Нет, брат твой не забудет тебя», — думал
я.
Она была в отчаянии, огорчена, оскорблена; с искренним и глубоким участием
смотрел я, как горе разъедало ее; не смея заикнуться о причине,
я старался рассеять ее, утешить, носил романы, сам их читал вслух, рассказывал целые повести и иногда не приготовлялся вовсе к университетским лекциям, чтоб подольше посидеть с огорченной девушкой.
— Она умна, — повторял он, — мила, образованна, на нашего брата и не
посмотрит. Ах, боже мой, — прибавил он, вдруг обращаясь ко
мне, — вот чудесная мысль, поддержите честь вятского общества, поволочитесь за ней… ну, знаете, вы из Москвы, в ссылке, верно, пишете стихи, — это вам с неба подарок.
Часто, гуляя по саду, она вдруг бледнела и, смущенная или встревоженная изнутри, отвечала рассеянно и торопилась домой;
я именно в эти минуты любил
смотреть на нее.