Нельзя сидеть при лучине с раздутым от голода животом, с необогащенным ни одною книгою мозгом и с оравой голодных и голых ребят и творить «духовные ценности».
Я же — человек русский, полумер не знаю. Если что делаю, так то и люблю и увлекаюсь им ото всей души, и уж если что не по-моему, лучше сдохну, сморю себя в одиночке, а разводить розовой водицей не стану.
Что ж, умереть, так умереть! Потеря для мира небольшая, да и мне самому порядочно уж скучно. Я — как человек, зевающий на бале, который не едет спать только потому, что ещё нет его кареты. Но карета готова — прощайте!
Гений, прикованный к чиновничьему столу, должен умереть или сойти с ума, точно так же, как человек с могучим телосложением при сидячей жизни и скромном поведении умирает от апоплексического удара.
Наверно, эпоха умничанья переживает свой последний расцвет. Люди давно уже мечтают о покое. Скоро заурядного человека будут разыскивать, как тенистый уголок на измученной зноем земле. Заурядность станет новым видом гениальности.
Вообще, чистых, рафинированных хиппи я у нас не видел, это, должно быть, довольно отталкивающее зрелище. Впрочем, они, наверное, все умерли от ЛСД в 70-х годах.
— Как его зовут? — Кого, пса? У него нет имени. Мы с женой никак не договоримся, как его назвать. Мы зовем его «Эй», или «Пёс», или просто свистим. Это безразлично, он всё равно не идёт, как его ни зови.
Наша жизнь — одна бродячая тень, жалкий актер, который кичится какой-нибудь час на сцене, а там пропадает без вести; сказка, рассказанная безумцем, полная звуков и ярости и не имеющая никакого смысла.
Теперь я один. Не совсем один. Есть еще эта мысль, она рядом, она ждет. Она свернулась клубком, как громадная кошка; она ничего не объясняет, не шевелится, она только говорит: «нет». Нет, не было у меня никаких приключений.
Живые. Таких больше нет. Смотрю я сейчас на женщин — однообразие какое-то. Иду на пляж, у них талии нет вообще. Смесь солитера с лапшой. А это ведь на музыку сильно влияет.
Когда женщина пошла против тебя, забудь про неё. Они могут любить, но потом что-то у них внутри переворачивается. И они могут спокойно смотреть, как ты подыхаешь в канаве, сбитый машиной, и им плевать на тебя.
Конюху, убирающему навоз, кажется, что нет ничего страшнее, чем мир без лошади. Любая попытка объяснить ему, как безобразно существование человека, всю жизнь сгребающего горячее дерьмо, — идиотизм.
Мы водили вместе, вдвоем — страстные бесстрашные колонны пацанвы по улицам самых разных городов нашей замороченной державы, до тех пор пока власть не окрестила всех нас разом мразью и падалью, которой нет и не может быть места здесь.
Умереть легко, когда ты совершенно здоров. Прекрасным весенним утром, в саду, в приятном и бодром расположении духа, — как просто было бы лечь на траву и отойти в мир иной!
Меня все еще держат за шиворот, на моем плече замирает вздох, это не сожаление, конечно, но в нем есть примесь грусти: вчера все было чудом, а завтра станет повседневной рутиной. В этом вздохе слышится: «Ну вот!».
Если уж на сцене изображаем из себя немножко пьяных, то надо, чтобы на контрасте было видно, что в жизни-то мы — как стеклышко. Мы поняли, что надо разделять сцену и жизнь. Обычно, наоборот, все пьяные, а притворяются трезвыми.
А накануне Марина Влади проповедовала у нас на кухне превосходство женского онанизма над всеми остальными видами наслаждения. В разгар её разглагольствования пришёл Высоцкий, дал по роже и увёл.
Что происходило снаружи, я не видел, потом в кабину забрался бот, и винты над головой скоро завыли, коптер задрожал, как стихотворная помирающая лошадь, а потом безо всякого предупреждения рванул вперёд и вверх.
Дверь оружейной открылась, на пороге показался пёс, который за прошедшие дни успел немного отъесться, и выглядел уже не совсем помирающим.
– Дааа… – помирающим тоном откликнулся племянник, очень надеясь, что это всё…