Только одно было странно: продолжать думать, как раньше, знать. Понять — это означало в первый момент почувствовать леденящий ужас человека, который просыпается, и видит, что похоронен заживо.
Перед пропастью немецкой истории и под тяжестью памяти о миллионах убитых я сделал то, что делают люди, когда им не хватает слов. (Опустившись на колени перед мемориалом погибшим в Варшавском гетто)
Дядя Стёпа: Заправка тиной отдаёт последний долг утопленнице Лизе, почившей в бозе, а не в обозе военном пленном здоровенном, как венский лес, кишащий лесбиянками.
Человек должен употребить первую часть своей жизни на то, чтобы беседовать с мёртвыми — читать книги; вторую на то, чтобы разговаривать с живыми; третью на то, чтобы беседовать с самим собой.
Неужели и впрямь я способен умереть и воскреснуть, притом не один раз, а бесчисленное множество? ...Воскресший остается тем же человеком и с каждым возрождением приближается к своей сути.
Конечно, это печальный повод, но думаю, Дикси был бы восхищён, узнав, что даже у своей могилы он собирает больше народа, чем «Эвертон» на стадионе. (На похоронах Дикси Дина)
(О Шопене) Большинству людей он известен как автор похоронного марша. Вернее, большинству людей известен его похоронный марш, об авторе которого не думают.
Память подобна населённому нечистой силой дому, в стенах которого постоянно раздаётся эхо от невидимых шагов. В разбитых окнах мелькают тени умерших, а рядом с ними — печальные призраки нашего былого «я».
Кто мне обещал всё сделать в лучшем виде, кто говорил, что этот сопляк уже покойник?!
Широкое, обросшее седоватой щетиной лицо покойника казалось удивительно успокоенным, подчёркнуто безразличным ко всему, что так беспокоило его при жизни, и особенно в эту страшную осень.
Вот узнал он, что в одном доме лежит покойник, умер во вторник.