- Ложь всегда извивается, как змея, которая никогда не бывает прямой, ползет ли она или лежит в покое; лишь когда она мертва, она пряма и не притворяется.
Я мертвый человек. Я просыпаюсь утром, и мне нестерпимо хочется одного — спать. Я одеваюсь в черное: ношу траур по себе. Траур по человеку, которым не стал.
Но от чего я вовсе отчаиваюсь, это когда вижу неких бессмысленных и глупых кумиропоклонников, которые… подражают изысканности культа Египта; и ищут божество, о котором не имеют никоею понятия, в извержениях, мертвых и неодухотворенных телах; тем самым они глумятся не только над теми божественными, прозорливыми блюстителями, но также и над нами; и что еще хуже, при этом торжествуют, видя, что их безумные обычаи уважаются… Пусть не гнетет это тебя, Мом, сказала Изида, потому что суждена роком превратность сумерек и света. Однако худо то, ответил Мом, что они убеждены, что свет там, где они.
— Между тем подошло несколько любопытных; иные, завлечённые сильным спиртовым запахом, начали разбирать кровельные доски; под ними скот домашний и люди мёртвые и всякие вещи. Далее нельзя было итти по развалинам; я приготовил ялик и пустился в Неву; мы поплыли в Галерную гавань; но сильный ветер прибил меня к Сальным буянам, где, на возвышенном гранитном берегу, стояло двухмачтовое чухонское судно, необыкновенной силою так высоко взмощенное; кругом повреждённые огромные суда, издалека туда заброшенные. Я взобрался вверх; тут огромное кирпичное здание, вся его лицевая сторона была в нескольких местах проломлена, как бы десятком стенобитных орудий; бочки с салом разметало повсюду; у ног моих черепки, луковица, капуста и толстая связанная кипа бумаг с надписью: «No 16, февр. 20. Дела казенные».
Существует лишь два типа людей, которым светит надежда: человек, почувствовавший прикосновение Бога и тянущийся к нему, а также скептик или самоуверенный атеист. Но что касается описателей религий и подражателей свободной мысли, то это мертвые души, которые следуют за смертью, называя ее жизнью.
Человек должен употребить первую часть своей жизни на то, чтобы беседовать с мёртвыми — читать книги; вторую на то, чтобы разговаривать с живыми; третью на то, чтобы беседовать с самим собой.
И вот я опять скитаюсь, ещё живой, но, когда начинает капать дождь и я начинаю бесцельно бродить по улицам, я слышу, как позади с клацаньем падают мои бесчисленные «я», и спрашиваю себя: что дальше? Можно было предположить, что испытаниям, выпадающим на долю тела, есть предел; оказывается нет. Так высоко взмывает оно над страданием и болью, что когда все, кажется, окончательно убито, и тогда остается ноготь на мизинце или клок волос, которые дают побеги; и эти-то бессмертные побеги никогда не иссякают. Таким образом, даже когда вы безоговорочно мертвы и забыты, находится какая-то ничтожно малая частица вашего существа, способная дать побег, и эта частица выживает, сколь бы мёртвым ни оказалось прошедшее будущее.
Однако на сотню мертвых историй сохранялись одна-две живые. Эти я вызываю в памяти с осторожностью, не часто, чтобы они не износились. Выужу одну, передо мной воскреснет обстановка, действующие люди, их позы. И вдруг стоп: я почувствовал потертость — сквозь основу чувств уже проглядывает слово. Я угадываю: это слово вскоре займет место многих дорогих мне образов. Я сразу останавливаюсь, начинаю думать о другом — не хочу перетруждать свои воспоминания. Но тщетно — в следующий раз, когда я захочу их оживить, многие из них уже омертвеют.
Только одно было странно: продолжать думать, как раньше, знать. Понять — это означало в первый момент почувствовать леденящий ужас человека, который просыпается, и видит, что похоронен заживо.
Представьте, что у вас на руках только и есть что собственная судьба. Сидя на пороге материнской утробы, вы убиваете время — или время убивает вас. А вы все сидите и славословите то, что вне вашей досягаемости. Вне. Навеки.
Память подобна населённому нечистой силой дому, в стенах которого постоянно раздаётся эхо от невидимых шагов. В разбитых окнах мелькают тени умерших, а рядом с ними — печальные призраки нашего былого «я».
Жертвы легендарных кораблекрушений, погибшие преждевременно, я знаю: вас убило не море, вас убил не голод, вас убила не жажда! Раскачиваясь на волнах под жалобные крики чаек, вы умерли от страха.
Человек — единственное животное на свете, способное смеяться и рыдать, ибо из всех живых существ только человеку дано видеть разницу между тем, что есть, и тем, что могло бы быть.
Перед пропастью немецкой истории и под тяжестью памяти о миллионах убитых я сделал то, что делают люди, когда им не хватает слов. (Опустившись на колени перед мемориалом погибшим в Варшавском гетто)
Неужели и впрямь я способен умереть и воскреснуть, притом не один раз, а бесчисленное множество? ...Воскресший остается тем же человеком и с каждым возрождением приближается к своей сути.
Художник всегда немного похож на матроса с корабля Колумба; он видит далекий берег и кричит: «Земля! Земля!» Этот матрос явно не предполагал, что сотворил Америку, но он был первый, кто увидел новую действительность.
Я мог бы сравнить себя с кораблем, который пробирается сквозь бури, делая короткие остановки в портах. Однажды я сказал одному из своих друзей: «Я просто ищу ангела со сломанным крылом — того, который не смог улететь отсюда».
Я это чувствую при удачной стрельбе в каждого крупного зверя: пока не убит — ничего, я даже могу быть очень храбрым и находчивым, но когда зверь лежит, я чувствую вот это самое, среднее между страхом, жалостью, раскаяньем.