Жертвы легендарных кораблекрушений, погибшие преждевременно, я знаю: вас убило не море, вас убил не голод, вас убила не жажда! Раскачиваясь на волнах под жалобные крики чаек, вы умерли от страха.
Малые страдания выводят нас из себя, великие же — возвращают нас самим себе. Треснувший колокол издаёт глухой звук: разбейте его на две части — он снова издаст чистый звук.
Если море двумя ударами опрокидывает тех, кто, не понимая его языка, вознамерился одолеть его волны с трусливым сердцем в груди, то кто в этом виноват – море? Или те, кто его не понимают?
я был как корабль без якоря, уносимый куда-то штормом во тьму. Постоянно искал тихую гавань, а вместо этого снова и снова нёсся навстречу новым неожиданностям.
Мы не только превратим Петербург в жалкие развалины, но сожжём и верфи Архангельска, наши эскадры настигнут русские корабли даже в укрытиях Севастополя! И пусть русские плавают потом на плотах, как первобытные дикари.
Даже если я должен буду в деревянной бочке преодолеть ревущий водопад, и внизу меня будут ждать вооруженные до зубов туземцы, я буду продолжать борьбу.
И если на следующий день будут поражены другие 10, 20, 50 центров, кто сможет еще удержать обезумевшее население от бегства в поля и деревни, чтобы спастись из городов, представляющих собой мишени для неприятельских ударов?
Человечность, точно поток чистой и благородной воды, оплодотворяет низины; он держится на известном уровне, оставляя сухими бесплодные скалы, вредящие полям своей тенью или грозными обвалами.
Художник всегда немного похож на матроса с корабля Колумба; он видит далекий берег и кричит: «Земля! Земля!» Этот матрос явно не предполагал, что сотворил Америку, но он был первый, кто увидел новую действительность.
Меня все еще держат за шиворот, на моем плече замирает вздох, это не сожаление, конечно, но в нем есть примесь грусти: вчера все было чудом, а завтра станет повседневной рутиной. В этом вздохе слышится: «Ну вот!».
Память подобна населённому нечистой силой дому, в стенах которого постоянно раздаётся эхо от невидимых шагов. В разбитых окнах мелькают тени умерших, а рядом с ними — печальные призраки нашего былого «я».
Реальность — это верхушка айсберга иррациональности, на который мы умудрились вскарабкаться на несколько мгновений, чтобы отдышаться, перед тем, как снова соскользнуть в море нереального.
Я это чувствую при удачной стрельбе в каждого крупного зверя: пока не убит — ничего, я даже могу быть очень храбрым и находчивым, но когда зверь лежит, я чувствую вот это самое, среднее между страхом, жалостью, раскаяньем.
Счастливец, бредущий по краю планеты в погоне за счастьем, которого солнечная система не может предложить. Безумец, беспрерывно лопочущий и размахивающий руками.
Быть искренним в жизни значит вступить в бой с неравным оружием и бороться с открытой грудью против человека, защищенного панцирем и готового нанести вам удар кинжалом.
Перед пропастью немецкой истории и под тяжестью памяти о миллионах убитых я сделал то, что делают люди, когда им не хватает слов. (Опустившись на колени перед мемориалом погибшим в Варшавском гетто)
Конюху, убирающему навоз, кажется, что нет ничего страшнее, чем мир без лошади. Любая попытка объяснить ему, как безобразно существование человека, всю жизнь сгребающего горячее дерьмо, — идиотизм.
Дядя Стёпа: Заправка тиной отдаёт последний долг утопленнице Лизе, почившей в бозе, а не в обозе военном пленном здоровенном, как венский лес, кишащий лесбиянками.
После четвёртой захлебнувшейся атаки немцы выкатили на поле боя три пушки и стали расстреливать заставу прямой наводкой.
Поручик только-только успел ухватить за ворот шинели явно захлебнувшегося солдата, как следующая волна накрыла с головой и его.
Захлебнувшийся герой вскочил, отфыркивая воду; затем в воздухе что-то просвистало, под аккомпанемент чуть слышного ругательства; последовал звон разбитого стекла; маленькая фигурка перемахнула через забор и исчезла в темноте.