Неточные совпадения
Артемий Филиппович. Человек десять осталось,
не больше; а прочие все выздоровели. Это уж
так устроено,
такой порядок. С тех пор, как
я принял начальство, — может
быть, вам покажется даже невероятным, — все как мухи выздоравливают. Больной
не успеет войти в лазарет, как уже здоров; и
не столько медикаментами, сколько честностью и порядком.
Он
больше виноват: говядину
мне подает
такую твердую, как бревно; а суп — он черт знает чего плеснул туда,
я должен
был выбросить его за окно. Он
меня морил голодом по целым дням… Чай
такой странный: воняет рыбой, а
не чаем. За что ж
я… Вот новость!
Почтмейстер. Знаю, знаю… Этому
не учите, это
я делаю
не то чтоб из предосторожности, а
больше из любопытства: смерть люблю узнать, что
есть нового на свете.
Я вам скажу, что это преинтересное чтение. Иное письмо с наслажденьем прочтешь —
так описываются разные пассажи… а назидательность какая… лучше, чем в «Московских ведомостях»!
—
Я больше тебя знаю свет, — сказала она. —
Я знаю этих людей, как Стива, как они смотрят на это. Ты говоришь, что он с ней говорил об тебе. Этого
не было. Эти люди делают неверности, но свой домашний очаг и жена — это для них святыня. Как-то у них эти женщины остаются в презрении и
не мешают семье. Они какую-то черту проводят непроходимую между семьей и этим.
Я этого
не понимаю, но это
так.
—
Мне очень жаль, что тебя
не было, — сказала она. —
Не то, что тебя
не было в комнате…
я бы
не была так естественна при тебе…
Я теперь краснею гораздо
больше, гораздо, гораздо
больше, — говорила она, краснея до слез. — Но что ты
не мог видеть в щелку.
—
Я тебе говорю, чтò
я думаю, — сказал Степан Аркадьич улыбаясь. — Но
я тебе
больше скажу: моя жена — удивительнейшая женщина…. — Степан Аркадьич вздохнул, вспомнив о своих отношениях с женою, и, помолчав с минуту, продолжал: — У нее
есть дар предвидения. Она насквозь видит людей; но этого мало, — она знает, чтò
будет, особенно по части браков. Она, например, предсказала, что Шаховская выйдет за Брентельна. Никто этому верить
не хотел, а
так вышло. И она — на твоей стороне.
Что? Что
такое страшное
я видел во сне? Да, да. Мужик — обкладчик, кажется, маленький, грязный, со взъерошенною бородой, что-то делал нагнувшись и вдруг заговорил по-французски какие-то странные слова. Да,
больше ничего
не было во сне, ― cказал он себе. ― Но отчего же это
было так ужасно?» Он живо вспомнил опять мужика и те непонятные французские слова, которые призносил этот мужик, и ужас пробежал холодом по его спине.
— О нет, он очень хороший человек, и
я не несчастна; напротив,
я очень счастлива. Ну,
так не будем больше петь нынче? — прибавила она, направляясь к дому.
—
Я спрашивала доктора: он сказал, что он
не может жить
больше трех дней. Но разве они могут знать?
Я всё-таки очень рада, что уговорила его, — сказала она, косясь на мужа из-за волос. — Всё может
быть, — прибавила она с тем особенным, несколько хитрым выражением, которое на ее лице всегда бывало, когда она говорила о религии.
— Как вы смешны, — сказала Дарья Александровна с грустною усмешкой, несмотря на волненье Левина. — Да,
я теперь всё
больше и
больше понимаю, — продолжала она задумчиво. —
Так вы
не приедете к нам, когда Кити
будет?
— И неправда! И поскорей
не думайте
больше так! — сказала Кити. —
Я тоже
была о нем очень низкого мнения, но это, это — премилый и удивительно добрый человек. Сердце у него золотое.
― Это
не будет так, как мы думаем.
Я не хотела тебе говорить этого, но ты заставил
меня. Скоро, скоро всё развяжется, и мы все, все успокоимся и
не будем больше мучаться.
«Что бы
я был такое и как бы прожил свою жизнь, если б
не имел этих верований,
не знал, что надо жить для Бога, а
не для своих нужд?
Я бы грабил, лгал, убивал. Ничего из того, что составляет главные радости моей жизни,
не существовало бы для
меня». И, делая самые
большие усилия воображения, он всё-таки
не мог представить себе того зверского существа, которое бы
был он сам, если бы
не знал того, для чего он жил.
— Вы
мне не сказали, когда развод. Положим,
я забросила свой чепец через мельницу, но другие поднятые воротники
будут вас бить холодом, пока вы
не женитесь. И это
так просто теперь. Ça se fait. [Это обычно.]
Так вы в пятницу едете? Жалко, что мы
больше не увидимся.
— Ну вот,
я очень рад или, напротив, очень
не рад, что сошелся со Спенсером; только это
я давно знаю. Школы
не помогут, а поможет
такое экономическое устройство, при котором народ
будет богаче,
будет больше досуга, — и тогда
будут и школы.
— Нет, — перебил он и невольно, забывшись, что он этим ставит в неловкое положение свою собеседницу, остановился,
так что и она должна
была остановиться. — Никто
больше и сильнее
меня не чувствует всей тяжести положения Анны. И это понятно, если вы делаете
мне честь считать
меня за человека, имеющего сердце.
Я причиной этого положения, и потому
я чувствую его.
Я отвечал, что много
есть людей, говорящих то же самое; что
есть, вероятно, и
такие, которые говорят правду; что, впрочем, разочарование, как все моды, начав с высших слоев общества, спустилось к низшим, которые его донашивают, и что нынче те, которые
больше всех и в самом деле скучают, стараются скрыть это несчастие, как порок. Штабс-капитан
не понял этих тонкостей, покачал головою и улыбнулся лукаво...
Я часто себя спрашиваю, зачем
я так упорно добиваюсь любви молоденькой девочки, которую обольстить
я не хочу и на которой никогда
не женюсь? К чему это женское кокетство? Вера
меня любит
больше, чем княжна Мери
будет любить когда-нибудь; если б она
мне казалась непобедимой красавицей, то, может
быть,
я бы завлекся трудностью предприятия…
Признаюсь еще, чувство неприятное, но знакомое пробежало слегка в это мгновение по моему сердцу; это чувство —
было зависть;
я говорю смело «зависть», потому что привык себе во всем признаваться; и вряд ли найдется молодой человек, который, встретив хорошенькую женщину, приковавшую его праздное внимание и вдруг явно при нем отличившую другого, ей равно незнакомого, вряд ли, говорю, найдется
такой молодой человек (разумеется, живший в
большом свете и привыкший баловать свое самолюбие), который бы
не был этим поражен неприятно.
Глупец
я или злодей,
не знаю; но то верно, что
я также очень достоин сожаления, может
быть,
больше, нежели она: во
мне душа испорчена светом, воображение беспокойное, сердце ненасытное;
мне все мало: к печали
я так же легко привыкаю, как к наслаждению, и жизнь моя становится пустее день ото дня;
мне осталось одно средство: путешествовать.
—
Я придумал вот что. Теперь, покуда новые ревижские сказки
не поданы, у помещиков
больших имений наберется немало, наряду с душами живыми, отбывших и умерших…
Так, если, например, ваше превосходительство передадите
мне их в
таком виде, как бы они
были живые, с совершением купчей крепости,
я бы тогда эту крепость представил старику, и он, как ни вертись, а наследство бы
мне отдал.
Как-то в жарком разговоре, а может
быть, несколько и
выпивши, Чичиков назвал другого чиновника поповичем, а тот, хотя действительно
был попович, неизвестно почему обиделся жестоко и ответил ему тут же сильно и необыкновенно резко, именно вот как: «Нет, врешь,
я статский советник, а
не попович, а вот ты
так попович!» И потом еще прибавил ему в пику для
большей досады: «Да вот, мол, что!» Хотя он отбрил
таким образом его кругом, обратив на него им же приданное название, и хотя выражение «вот, мол, что!» могло
быть сильно, но, недовольный сим, он послал еще на него тайный донос.
Я и в университете
был, и слушал лекции по всем частям, а искусству и порядку жить
не только
не выучился, а еще как бы
больше выучился искусству побольше издерживать деньги на всякие новые утонченности да комфорты,
больше познакомился с
такими предметами, на которые нужны деньги.
Уже два листа бумаги
были испорчены…
не потому, чтобы
я думал что-нибудь переменить в них: стихи
мне казались превосходными; но с третьей линейки концы их начинали загибаться кверху все
больше и
больше,
так что даже издалека видно
было, что это написано криво и никуда
не годится.
Бывало, покуда поправляет Карл Иваныч лист с диктовкой, выглянешь в ту сторону, видишь черную головку матушки, чью-нибудь спину и смутно слышишь оттуда говор и смех;
так сделается досадно, что нельзя там
быть, и думаешь: «Когда же
я буду большой, перестану учиться и всегда
буду сидеть
не за диалогами, а с теми, кого
я люблю?» Досада перейдет в грусть, и, бог знает отчего и о чем,
так задумаешься, что и
не слышишь, как Карл Иваныч сердится за ошибки.
Я остановился у двери и стал смотреть; но глаза мои
были так заплаканы и нервы
так расстроены, что
я ничего
не мог разобрать; все как-то странно сливалось вместе: свет, парча, бархат,
большие подсвечники, розовая, обшитая кружевами подушка, венчик, чепчик с лентами и еще что-то прозрачное, воскового цвета.
Может
быть, потому, что ему надоедало чувствовать беспрестанно устремленными на него мои беспокойные глаза, или просто,
не чувствуя ко
мне никакой симпатии, он заметно
больше любил играть и говорить с Володей, чем со
мною; но
я все-таки
был доволен, ничего
не желал, ничего
не требовал и всем готов
был для него пожертвовать.
Третий лист
был так же крив, как и прежние; но
я решился
не переписывать
больше. В стихотворении своем
я поздравлял бабушку, желал ей много лет здравствовать и заключал
так...
Сонечка занимала все мое внимание:
я помню, что, когда Володя, Этьен и
я разговаривали в зале на
таком месте, с которого видна
была Сонечка и она могла видеть и слышать нас,
я говорил с удовольствием; когда
мне случалось сказать, по моим понятиям, смешное или молодецкое словцо,
я произносил его громче и оглядывался на дверь в гостиную; когда же мы перешли на другое место, с которого нас нельзя
было ни слышать, ни видеть из гостиной,
я молчал и
не находил
больше никакого удовольствия в разговоре.
Я не мог надеяться на взаимность, да и
не думал о ней: душа моя и без того
была преисполнена счастием.
Я не понимал, что за чувство любви, наполнявшее мою душу отрадой, можно
было бы требовать еще
большего счастия и желать чего-нибудь, кроме того, чтобы чувство это никогда
не прекращалось.
Мне и
так было хорошо. Сердце билось, как голубь, кровь беспрестанно приливала к нему, и хотелось плакать.
Вдруг Жиран завыл и рванулся с
такой силой, что
я чуть
было не упал.
Я оглянулся. На опушке леса, приложив одно ухо и приподняв другое, перепрыгивал заяц. Кровь ударила
мне в голову, и
я все забыл в эту минуту: закричал что-то неистовым голосом, пустил собаку и бросился бежать. Но
не успел
я этого сделать, как уже стал раскаиваться: заяц присел, сделал прыжок и
больше я его
не видал.
В голову никому
не могло прийти, глядя на печаль бабушки, чтобы она преувеличивала ее, и выражения этой печали
были сильны и трогательны; но
не знаю почему,
я больше сочувствовал Наталье Савишне и до сих пор убежден, что никто
так искренно и чисто
не любил и
не сожалел о maman, как это простодушное и любящее созданье.
На лошади же он
был очень хорош — точно
большой. Обтянутые ляжки его лежали на седле
так хорошо, что
мне было завидно, — особенно потому, что, сколько
я мог судить по тени,
я далеко
не имел
такого прекрасного вида.
Во власти
такого чувства
был теперь Грэй; он мог бы, правда, сказать: «
Я жду,
я вижу,
я скоро узнаю…» — но даже эти слова равнялись
не большему, чем отдельные чертежи в отношении архитектурного замысла.
— Жалостно и обидно смотреть.
Я видела по его лицу, что он груб и сердит.
Я с радостью убежала бы, но, честное слово, сил
не было от стыда. И он стал говорить: «
Мне, милая, это
больше невыгодно. Теперь в моде заграничный товар, все лавки полны им, а эти изделия
не берут».
Так он сказал. Он говорил еще много чего, но
я все перепутала и забыла. Должно
быть, он сжалился надо
мною,
так как посоветовал сходить в «Детский базар» и «Аладдинову лампу».
—
Не скажу какую, Родион Романыч. Да и, во всяком случае, теперь и права
не имею
больше отсрочивать; посажу-с.
Так вы рассудите:
мне теперь уж все равно, а следственно,
я единственно только для вас. Ей-богу, лучше
будет, Родион Романыч!
— В самом серьезном,
так сказать, в самой сущности дела, — подхватил Петр Петрович, как бы обрадовавшись вопросу. —
Я, видите ли, уже десять лет
не посещал Петербурга. Все эти наши новости, реформы, идеи — все это и до нас прикоснулось в провинции; но чтобы видеть яснее и видеть все, надобно
быть в Петербурге. Ну-с, а моя мысль именно такова, что всего
больше заметишь и узнаешь, наблюдая молодые поколения наши. И признаюсь: порадовался…
— То-то и дело, что
я, в настоящую минуту, — как можно
больше постарался законфузиться Раскольников, —
не совсем при деньгах… и даже
такой мелочи
не могу…
я, вот видите ли, желал бы теперь только заявить, что эти вещи мои, но что когда
будут деньги…
—
Я пришел вас уверить, что
я вас всегда любил, и теперь рад, что мы одни, рад даже, что Дунечки нет, — продолжал он с тем же порывом, —
я пришел вам сказать прямо, что хоть вы и несчастны
будете, но все-таки знайте, что сын ваш любит вас теперь
больше себя и что все, что вы думали про
меня, что
я жесток и
не люблю вас, все это
была неправда. Вас
я никогда
не перестану любить… Ну и довольно;
мне казалось, что
так надо сделать и этим начать…
—
Не совсем
так, это правда, — тотчас же согласился Разумихин, торопясь и разгорячаясь, по обыкновению. — Видишь, Родион: слушай и скажи свое мнение.
Я хочу.
Я из кожи лез вчера с ними и тебя поджидал;
я и им про тебя говорил, что придешь… Началось с воззрения социалистов. Известно воззрение: преступление
есть протест против ненормальности социального устройства — и только, и ничего
больше, и никаких причин
больше не допускается, — и ничего!..
Больше я его на том
не расспрашивал, — это Душкин-то говорит, — а вынес ему билетик — рубль то
есть, — потому-де думал, что
не мне,
так другому заложит; все одно — пропьет, а пусть лучше у
меня вещь лежит: дальше-де положишь, ближе возьмешь, а объявится что аль слухи пойдут, тут
я и преставлю».
Катерина.
Такая уж
я зародилась горячая!
Я еще лет шести
была,
не больше,
так что сделала! Обидели
меня чем-то дома, а дело
было к вечеру, уж темно,
я выбежала на Волгу, села в лодку, да и отпихнула ее от берега. На другое утро уж нашли, верст за десять!
Большой собравшися гурьбой,
Медведя звери изловили;
На чистом поле задавили —
И делят меж собой,
Кто что́ себе достанет.
А Заяц за ушко медвежье тут же тянет.
«Ба, ты, косой»,
Кричат ему: «пожаловал отколе?
Тебя никто на ловле
не видал». —
«Вот, братцы!» Заяц отвечал:
«Да из лесу-то кто ж, — всё
я его пугал
И к вам поставил прямо в поле
Сердечного дружка?»
Такое хвастовство хоть слишком
было явно,
Но показалось
так забавно,
Что Зайцу дан клочок медвежьего ушка.
— Это
меня удивляет, — начала она, — никогда сестра
так не была расположена к вам, как именно теперь; гораздо
больше, чем в первый ваш приезд.
—
Меня вы забудете, — начал он опять, — мертвый живому
не товарищ. Отец вам
будет говорить, что вот, мол, какого человека Россия теряет… Это чепуха; но
не разуверяйте старика. Чем бы дитя ни тешилось… вы знаете. И мать приласкайте. Ведь
таких людей, как они, в вашем
большом свете днем с огнем
не сыскать…
Я нужен России… Нет, видно,
не нужен. Да и кто нужен? Сапожник нужен, портной нужен, мясник… мясо продает… мясник… постойте,
я путаюсь… Тут
есть лес…
И вдруг мы с нею оба обнялись и, ничего более
не говоря друг другу, оба заплакали. Бабушка отгадала, что
я хотел все мои маленькие деньги извести в этот день
не для себя. И когда это
мною было сделано, то сердце исполнилось
такою радостию, какой
я не испытывал до того еще ни одного раза. В этом лишении себя маленьких удовольствий для пользы других
я впервые испытал то, что люди называют увлекательным словом — полное счастие, при котором ничего
больше не хочешь.
Есть поверье, будто волшебными средствами можно получить неразменный рубль, т. е.
такой рубль, который, сколько раз его ни выдавай, он все-таки опять является целым в кармане. Но для того, чтобы добыть
такой рубль, нужно претерпеть
большие страхи. Всех их
я не помню, но знаю, что, между прочим, надо взять черную без единой отметины кошку и нести ее продавать рождественскою ночью на перекресток четырех дорог, из которых притом одна непременно должна вести к кладбищу.
Я стал покупать шире и
больше, —
я брал все, что по моим соображениям,
было нужно, и накупил даже вещи слишком рискованные, —
так, например, нашему молодому кучеру Константину
я купил наборный поясной ремень, а веселому башмачнику Егорке — гармонию. Рубль, однако, все
был дома, а на лицо бабушки
я уж
не смотрел и
не допрашивал ее выразительных взоров.
Я сам
был центр всего, — на
меня все смотрели, за
мною все шли, обо
мне говорили.
— Это — медовуха действует.
Ешь — сколько хочешь, она как метлой чистит. Немцы
больше четырех рюмок
не поднимают ее, балдеют. Вообще медовуха — укрощает. Секрет жены, он у нее в роду лет сотню держится, а то и
больше. Даже и
я не знаю, в чем тут дело, кроме крепости, а крепость —
не так уж велика, 65–70 градусов.
— Ну, а — Дмитрий? — спрашивала она. — Рабочий вопрос изучает? О, боже! Впрочем,
я так и думала, что он займется чем-нибудь в этом роде. Тимофей Степанович убежден, что этот вопрос раздувается искусственно.
Есть люди, которым кажется, что это Германия, опасаясь роста нашей промышленности, ввозит к нам рабочий социализм. Что говорит Дмитрий об отце? За эти восемь месяцев — нет,
больше! — Иван Акимович
не писал
мне…