Неточные совпадения
Городничий.
Это бы
еще ничего, — инкогнито проклятое! Вдруг заглянет: «А, вы здесь, голубчик! А кто, скажет, здесь судья?» — «Ляпкин-Тяпкин». — «А подать сюда Ляпкина-Тяпкина! А кто попечитель богоугодных заведений?» — «Земляника». — «А подать сюда Землянику!» Вот что худо!
Городничий (в сторону).Славно завязал узелок! Врет, врет — и нигде не оборвется! А ведь какой невзрачный, низенький, кажется, ногтем бы придавил его. Ну, да постой, ты у меня проговоришься. Я тебя уж заставлю побольше рассказать! (Вслух.)Справедливо изволили заметить. Что можно сделать в глуши? Ведь вот хоть бы здесь: ночь не спишь, стараешься для отечества, не жалеешь
ничего, а награда неизвестно
еще когда будет. (Окидывает глазами комнату.)Кажется,
эта комната несколько сыра?
Конечно, если он ученику сделает такую рожу, то оно
еще ничего: может быть, оно там и нужно так, об
этом я не могу судить; но вы посудите сами, если он сделает
это посетителю, —
это может быть очень худо: господин ревизор или другой кто может принять
это на свой счет.
Больше полугода, как я в разлуке с тою, которая мне дороже всего на свете, и, что
еще горестнее,
ничего не слыхал я о ней во все
это время.
К удивлению, бригадир не только не обиделся
этими словами, но, напротив того,
еще ничего не видя, подарил Аленке вяземский пряник и банку помады. Увидев
эти дары, Аленка как будто опешила; кричать — не кричала, а только потихоньку всхлипывала. Тогда бригадир приказал принести свой новый мундир, надел его и во всей красе показался Аленке. В
это же время выбежала в дверь старая бригадирова экономка и начала Аленку усовещивать.
Она поехала в игрушечную лавку, накупила игрушек и обдумала план действий. Она приедет рано утром, в 8 часов, когда Алексей Александрович
еще, верно, не вставал. Она будет иметь в руках деньги, которые даст швейцару и лакею, с тем чтоб они пустили ее, и, не поднимая вуаля, скажет, что она от крестного отца Сережи приехала поздравить и что ей поручено поставить игрушки у кровати сына. Она не приготовила только тех слов, которые она скажет сыну. Сколько она ни думала об
этом, она
ничего не могла придумать.
То же самое он видел и в социалистических книгах: или
это были прекрасные фантазии, но неприложимые, которыми он увлекался,
еще бывши студентом, — или поправки, починки того положения дела, в которое поставлена была Европа и с которым земледельческое дело в России не имело
ничего общего.
Это были единственные слова, которые были сказаны искренно. Левин понял, что под
этими словами подразумевалось: «ты видишь и знаешь, что я плох, и, может быть, мы больше не увидимся». Левин понял
это, и слезы брызнули у него из глаз. Он
еще раз поцеловал брата, но
ничего не мог и не умел сказать ему.
— Кити! я мучаюсь. Я не могу один мучаться, — сказал он с отчаянием в голосе, останавливаясь пред ней и умоляюще глядя ей в глаза. Он уже видел по ее любящему правдивому лицу, что
ничего не может выйти из того, что он намерен был сказать, но ему всё-таки нужно было, чтоб она сама разуверила его. — Я приехал сказать, что
еще время не ушло.
Это всё можно уничтожить и поправить.
Долли
ничего не отвечала и только вздохнула. Анна заметила
этот вздох, выказывавший несогласие, и продолжала. В запасе у ней были
еще аргументы, уже столь сильные, что отвечать на них
ничего нельзя было.
То, что она уехала, не сказав куда, то, что ее до сих пор не было, то, что она утром
еще ездила куда-то,
ничего не сказав ему, — всё
это, вместе со странно возбужденным выражением ее лица нынче утром и с воспоминанием того враждебного тона, с которым она при Яшвине почти вырвала из его рук карточки сына, заставило его задуматься.
—
Это можно завтра, завтра, и больше
ничего!
Ничего,
ничего, молчание! — сказал Левин и, запахнув его
еще раз шубой, прибавил: — я тебя очень люблю! Что же, можно мне быть в заседании?
— Нет, я всегда хожу одна, и никогда со мной
ничего не бывает, — сказала она, взяв шляпу. И, поцеловав
ещё раз Кити и так и не сказав, что было важно, бодрым шагом, с нотами под мышкой, скрылась в полутьме летней ночи, унося с собой свою тайну о том, что важно и что даёт ей
это завидное спокойствие и достоинство.
Кити
еще более стала умолять мать позволить ей познакомиться с Варенькой. И, как ни неприятно было княгине как будто делать первый шаг в желании познакомиться с г-жею Шталь, позволявшею себе чем-то гордиться, она навела справки о Вареньке и, узнав о ней подробности, дававшие заключить, что не было
ничего худого, хотя и хорошего мало, в
этом знакомстве, сама первая подошла к Вареньке и познакомилась с нею.
— Ты не поверишь, как мне опостылели
эти комнаты, — сказала она, садясь подле него к своему кофею. —
Ничего нет ужаснее
этих chambres garnies. [меблированных комнат.] Нет выражения лица в них, нет души.
Эти часы, гардины, главное, обои — кошмар. Я думаю о Воздвиженском, как об обетованной земле. Ты не отсылаешь
еще лошадей?
И в
это же время, как бы одолев препятствия, ветер посыпал снег с крыш вагонов, затрепал каким-то железным оторванным листом, и впереди плачевно и мрачно заревел густой свисток паровоза. Весь ужас метели показался ей
еще более прекрасен теперь. Он сказал то самое, чего желала ее душа, но чего она боялась рассудком. Она
ничего не отвечала, и на лице ее он видел борьбу.
Ни думать, ни желать она
ничего не могла вне жизни с
этим человеком; но
этой новой жизни
еще не было, и она не могла себе даже представить ее ясно.
Вронский
ничего и никого не видал. Он чувствовал себя царем, не потому, чтоб он верил, что произвел впечатление на Анну, — он
еще не верил
этому, — но потому, что впечатление, которое она произвела на него, давало ему счастье и гордость.
Положение нерешительности, неясности было все то же, как и дома;
еще хуже, потому что нельзя было
ничего предпринять, нельзя было увидать Вронского, а надо было оставаться здесь, в чуждом и столь противоположном ее настроению обществе; но она была в туалете, который, она знала, шел к ней; она была не одна, вокруг была
эта привычная торжественная обстановка праздности, и ей было легче, чем дома; она не должна была придумывать, что ей делать.
Открытие
это, вдруг объяснившее для нее все те непонятные для нее прежде семьи, в которых было только по одному и по два ребенка, вызвало в ней столько мыслей, соображений и противоречивых чувств, что она
ничего не умела сказать и только широко раскрытыми глазами удивленно смотрела на Анну.
Это было то самое, о чем она мечтала
еще нынче дорогой, но теперь, узнав, что
это возможно, она ужаснулась. Она чувствовала, что
это было слишком простое решение слишком сложного вопроса.
Это еще дедовский дом, и он
ничего не изменен снаружи.
Правда, было
еще одно средство: не удерживать его, — для
этого она не хотела
ничего другого, кроме его любви, — но сблизиться с ним, быть в таком положении, чтоб он не покидал ее.
Левин
ничего не отвечал теперь — не потому, что он не хотел вступать в спор со священником, но потому, что никто ему не задавал таких вопросов, а когда малютки его будут задавать
эти вопросы,
еще будет время подумать, что отвечать.
— Я несогласен, что нужно и можно поднять
еще выше уровень хозяйства, — сказал Левин. — Я занимаюсь
этим, и у меня есть средства, а я
ничего не мог сделать. Банки не знаю кому полезны. Я, по крайней мере, на что ни затрачивал деньги в хозяйстве, всё с убытком: скотина — убыток, машина — убыток.
Ему хотелось
еще сказать, что если общественное мнение есть непогрешимый судья, то почему революция, коммуна не так же законны, как и движение в пользу Славян? Но всё
это были мысли, которые
ничего не могли решить. Одно несомненно можно было видеть —
это то, что в настоящую минуту спор раздражал Сергея Ивановича, и потому спорить было дурно; и Левин замолчал и обратил внимание гостей на то, что тучки собрались и что от дождя лучше итти домой.
— Она и так
ничего не ест все
эти дни и подурнела, а ты
еще ее расстраиваешь своими глупостями, — сказала она ему. — Убирайся, убирайся, любезный.
— Ах, Анна Григорьевна, пусть бы
еще куры,
это бы
еще ничего; слушайте только, что рассказала протопопша: приехала, говорит, к ней помещица Коробочка, перепуганная и бледная как смерть, и рассказывает, и как рассказывает, послушайте только, совершенный роман; вдруг в глухую полночь, когда все уже спало в доме, раздается в ворота стук, ужаснейший, какой только можно себе представить; кричат: «Отворите, отворите, не то будут выломаны ворота!» Каково вам
это покажется? Каков же после
этого прелестник?
Завидев
еще издали его, Чичиков решился даже на пожертвование, то есть оставить свое завидное место и сколько можно поспешнее удалиться:
ничего хорошего не предвещала ему
эта встреча.
И выбрать вместо
этого что же? — переписыванье бумаг, что может несравненно лучше производить
ничему не учившийся кантонист!» И
еще раз дал себе названье дурака Андрей Иванович Тентетников.
— «
Это бы
еще ничего, что нет воды,
это бы
ничего, Степан Дмитриевич, но переселение-то ненадежная вещь.
—
Это, однако ж, странно, — сказала во всех отношениях приятная дама, — что бы такое могли значить
эти мертвые души? Я, признаюсь, тут ровно
ничего не понимаю. Вот уже во второй раз я все слышу про
эти мертвые души; а муж мой
еще говорит, что Ноздрев врет; что-нибудь, верно же, есть.
Мне казалось, что важнее тех дел, которые делались в кабинете,
ничего в мире быть не могло; в
этой мысли подтверждало меня
еще то, что к дверям кабинета все подходили обыкновенно перешептываясь и на цыпочках; оттуда же был слышен громкий голос папа и запах сигары, который всегда, не знаю почему, меня очень привлекал.
— Скажи епископу от меня и от всех запорожцев, — сказал кошевой, — чтобы он
ничего не боялся.
Это козаки
еще только зажигают и раскуривают свои трубки.
Ее не теребил страх; она знала, что
ничего худого с ним не случится. В
этом отношении Ассоль была все
еще той маленькой девочкой, которая молилась по-своему, дружелюбно лепеча утром: «Здравствуй, бог!» а вечером: «Прощай, бог!»
Я очаровал
эту даму, внеся ей деньги за всех трех птенцов Катерины Ивановны, кроме того и на заведения пожертвовал
еще денег; наконец, рассказал ей историю Софьи Семеновны, даже со всеми онерами,
ничего не скрывая.
— Эх, брат, да ведь природу поправляют и направляют, а без
этого пришлось бы потонуть в предрассудках. Без
этого ни одного бы великого человека не было. Говорят: «долг, совесть», — я
ничего не хочу говорить против долга и совести, — но ведь как мы их понимаем? Стой, я тебе
еще задам один вопрос. Слушай!
— А вам разве не жалко? Не жалко? — вскинулась опять Соня, — ведь вы, я знаю, вы последнее сами отдали,
еще ничего не видя. А если бы вы все-то видели, о господи! А сколько, сколько раз я ее в слезы вводила! Да на прошлой
еще неделе! Ох, я! Всего за неделю до его смерти. Я жестоко поступила! И сколько, сколько раз я
это делала. Ах, как теперь, целый день вспоминать было больно!
А главное, об
этом ни слова никому не говорить, потому что бог знает
еще что из
этого выйдет, а деньги поскорее под замок, и, уж конечно, самое лучшее во всем
этом, что Федосья просидела в кухне, а главное, отнюдь, отнюдь, отнюдь не надо сообщать
ничего этой пройдохе Ресслих и прочее и прочее.
Народ расходился, полицейские возились
еще с утопленницей, кто-то крикнул про контору… Раскольников смотрел на все с странным ощущением равнодушия и безучастия. Ему стало противно. «Нет, гадко… вода… не стоит, — бормотал он про себя. —
Ничего не будет, — прибавил он, — нечего ждать. Что
это, контора… А зачем Заметов не в конторе? Контора в десятом часу отперта…» Он оборотился спиной к перилам и поглядел кругом себя.
Выходило, что или тот человек
еще ничего не донес, или… или просто он
ничего тоже не знает и сам, своими глазами,
ничего не видал (да и как он мог видеть?), а стало быть, все
это, вчерашнее, случившееся с ним, Раскольниковым, опять-таки было призрак, преувеличенный раздраженным и больным воображением его.
— Он Лидочку больше всех нас любил, — продолжала она очень серьезно и не улыбаясь, уже совершенно как говорят большие, — потому любил, что она маленькая, и оттого
еще, что больная, и ей всегда гостинцу носил, а нас он читать учил, а меня грамматике и закону божию, — прибавила она с достоинством, — а мамочка
ничего не говорила, а только мы знали, что она
это любит, и папочка знал, а мамочка меня хочет по-французски учить, потому что мне уже пора получить образование.
— Вы, кажется,
этого не ожидали? — проговорил Раскольников, конечно
ничего еще не понимавший ясно, но уже успевший сильно ободриться.
После первого, страстного и мучительного сочувствия к несчастному опять страшная идея убийства поразила ее. В переменившемся тоне его слов ей вдруг послышался убийца. Она с изумлением глядела на него. Ей
ничего еще не было известно, ни зачем, ни как, ни для чего
это было. Теперь все
эти вопросы разом вспыхнули в ее сознании. И опять она не поверила: «Он, он убийца! Да разве
это возможно?»
Борис. Да нет,
этого мало, Кулигин! Он прежде наломается над нами, наругается всячески, как его душе угодно, а кончит все-таки тем, что не даст
ничего или так, какую-нибудь малость. Да
еще станет рассказывать, что из милости дал, что и
этого бы не следовало.
Катерина. На беду я увидала тебя. Радости видела мало, а горя-то, горя-то что! Да
еще впереди-то сколько! Ну, да что думать о том, что будет! Вот я теперь тебя видела,
этого они у меня не отымут; а больше мне
ничего не надо. Только ведь мне и нужно было увидать тебя. Вот мне теперь гораздо легче сделалось; точно гора с плеч свалилась. А я все думала, что ты на меня сердишься, проклинаешь меня…
Раздав сии повеления, Иван Кузмич нас распустил. Я вышел вместе со Швабриным, рассуждая о том, что мы слышали. «Как ты думаешь, чем
это кончится?» — спросил я его. «Бог знает, — отвечал он, — посмотрим. Важного покамест
еще ничего не вижу. Если же…» Тут он задумался и в рассеянии стал насвистывать французскую арию.
«Енюша меня сокрушает, — жаловался он втихомолку жене, — он не то что недоволен или сердит,
это бы
еще ничего; он огорчен, он грустен — вот что ужасно.
Базаров тихонько двинулся вперед, и Павел Петрович пошел на него, заложив левую руку в карман и постепенно поднимая дуло пистолета… «Он мне прямо в нос целит, — подумал Базаров, — и как щурится старательно, разбойник! Однако
это неприятное ощущение. Стану смотреть на цепочку его часов…» Что-то резко зыкнуло около самого уха Базарова, и в то же мгновенье раздался выстрел. «Слышал, стало быть
ничего», — успело мелькнуть в его голове. Он ступил
еще раз и, не целясь, подавил пружинку.
И вдруг мы с нею оба обнялись и,
ничего более не говоря друг другу, оба заплакали. Бабушка отгадала, что я хотел все мои маленькие деньги извести в
этот день не для себя. И когда
это мною было сделано, то сердце исполнилось такою радостию, какой я не испытывал до того
еще ни одного раза. В
этом лишении себя маленьких удовольствий для пользы других я впервые испытал то, что люди называют увлекательным словом — полное счастие, при котором
ничего больше не хочешь.
У него приятно шумело в голове, и
еще более приятно было сознавать, что никто из
этих людей не сказал больше, чем мог бы сказать он, никто не сказал
ничего, что не было бы знакомо ему, продумано им.