Неточные совпадения
Солнце пряталось за
холодные вершины, и беловатый туман начинал расходиться в долинах, когда на
улице раздался звон дорожного колокольчика и крик извозчиков.
Рыбачьи лодки, повытащенные на берег, образовали на белом песке длинный ряд темных килей, напоминающих хребты громадных рыб. Никто не отваживался заняться промыслом в такую погоду. На единственной
улице деревушки редко можно было увидеть человека, покинувшего дом;
холодный вихрь, несшийся с береговых холмов в пустоту горизонта, делал открытый воздух суровой пыткой. Все трубы Каперны дымились с утра до вечера, трепля дым по крутым крышам.
Уже по
улицам свободным
С своим бесчувствием
холоднымХодил народ.
Сереньким днем он шел из окружного суда; ветер бестолково и сердито кружил по
улице, точно он искал места — где спрятаться, дул в лицо, в ухо, в затылок, обрывал последние листья с деревьев, гонял их по
улице вместе с
холодной пылью, прятал под ворота. Эта бессмысленная игра вызывала неприятные сравнения, и Самгин, наклонив голову, шел быстро.
Клим остался с таким ощущением, точно он не мог понять, кипятком или
холодной водой облили его? Шагая по комнате, он пытался свести все слова, все крики Лютова к одной фразе. Это — не удавалось, хотя слова «удирай», «уезжай» звучали убедительнее всех других. Он встал у окна, прислонясь лбом к
холодному стеклу. На
улице было пустынно, только какая-то женщина, согнувшись, ходила по черному кругу на месте костра, собирая угли в корзинку.
«Какая ненужная встреча», — думал Самгин, погружаясь в
холодный туман очень провинциальной
улицы, застроенной казарменными домами, среди которых деревянные торчали, как настоящие, но гнилые зубы в ряду искусственных.
Он почти неделю не посещал Дронова и не знал, что Юрин помер, он встретил процессию на
улице. Зимою похороны особенно грустны, а тут еще вспомнились похороны Варвары: день такой же враждебно
холодный, шипел ветер, сеялся мелкий, колючий снег, точно так же навстречу катафалку и обгоняя его, но как бы не замечая, поспешно шагали равнодушные люди, явилась та же унылая мысль...
На Неве было
холоднее, чем на
улицах, бестолково метался ветер, сдирал снег, обнажая синеватые лысины льда, окутывал ноги белым дымом. Шли быстро, почти бегом, один из рабочих невнятно ворчал, коротконогий, оглянувшись на него раза два, произнес строго, храбрым голосом...
В магазинах вспыхивали огни, а на
улице сгущался мутный холод, сеялась какая-то сероватая пыль, пронзая кожу лица. Неприятно было видеть людей, которые шли встречу друг другу так, как будто ничего печального не случилось; неприятны голоса женщин и топот лошадиных копыт по торцам, — странный звук, точно десятки молотков забивали гвозди в небо и в землю, заключая и город и душу в
холодную, скучную темноту.
А после, идя с ним по
улице, под черным небом и
холодным ветром, который, сердито пыля сухим снегом, рвал и разбрасывал по городу жидковатый звон колоколов, она, покашливая, виновато говорила...
На нее обрушилась
холодная темнота и, затискав людей в домики, в дома, погасила все огни на
улицах, в окнах.
На Невском стало еще страшней; Невский шире других
улиц и от этого был пустынней, а дома на нем бездушнее, мертвей. Он уходил во тьму, точно ущелье в гору. Вдали и низко, там, где должна быть земля,
холодная плоть застывшей тьмы была разорвана маленькими и тусклыми пятнами огней. Напоминая раны, кровь, эти огни не освещали ничего, бесконечно углубляя проспект, и было в них что-то подстерегающее.
«Действительно — темная баба», — размышлял он, шагая по
улице в
холодном сумраке вечера. Размышлял сердито и чувствовал, что неприязненное любопытство перерождается в серьезный и тревожный интерес к этой женщине. Он оправдывался пред кем-то...
Ехали долго, по темным
улицам, где ветер был сильнее и мешал говорить, врываясь в рот. Черные трубы фабрик упирались в небо, оно имело вид застывшей тучи грязно-рыжего дыма, а дым этот рождался за дверями и окнами трактиров, наполненных желтым огнем. В
холодной темноте двигались человекоподобные фигуры, покрикивали пьяные, визгливо пела женщина, и чем дальше, тем более мрачными казались
улицы.
Было уже очень поздно. На пустынной
улице застыл
холодный туман, не решаясь обратиться в снег или в дождь. В тумане висели пузыри фонарей, окруженные мутноватым радужным сиянием, оно тоже застыло. Кое-где среди черных окон поблескивали желтые пятна огней.
Пение удалялось, пятна флагов темнели, ветер нагнетал на людей острый холодок; в толпе образовались боковые движения направо, налево; люди уже, видимо, не могли целиком влезть в узкое горло
улицы, а сзади на них все еще давила неисчерпаемая масса, в сумраке она стала одноцветно черной, еще плотнее, но теряла свою реальность, и можно было думать, что это она дышит
холодным ветром.
Когда я очутился на
улице и дохнул уличного
холодного воздуху, то так и вздрогнул от сильнейшего ощущения — почти животного и которое я назвал бы плотоядным.
В следующую минуту Хионию Алексеевну выкинуло из приваловского кабинета, точно ветром, и она опомнилась только на
улице, где стояло мглистое,
холодное сентябрьское утро, дул пронизывающий насквозь ветер и везде по колено стояла вязкая глубокая грязь.
В мягких, глубоких креслах было покойно, огни мигали так ласково в сумерках гостиной; и теперь, в летний вечер, когда долетали с
улицы голоса, смех и потягивало со двора сиренью, трудно было понять, как это крепчал мороз и как заходившее солнце освещало своими
холодными лучами снежную равнину и путника, одиноко шедшего по дороге; Вера Иосифовна читала о том, как молодая, красивая графиня устраивала у себя в деревне школы, больницы, библиотеки и как она полюбила странствующего художника, — читала о том, чего никогда не бывает в жизни, и все-таки слушать было приятно, удобно, и в голову шли всё такие хорошие, покойные мысли, — не хотелось вставать.
Сколько раз наедине, в своей комнате, отпущенный наконец «с Богом» натешившейся всласть ватагою гостей, клялся он, весь пылая стыдом, с
холодными слезами отчаяния на глазах, на другой же день убежать тайком, попытать своего счастия в городе, сыскать себе хоть писарское местечко или уж за один раз умереть с голоду на
улице.
Когда меня разбудили, лошади уже были запряжены, и мы тотчас же выехали. Солнце еще не взошло, но в деревне царствовало суетливое движение, в котором преимущественно принимало участие женское население. Свежий, почти
холодный воздух, насыщенный гарью и дымом от топящихся печей, насквозь прохватывал меня со сна. На деревенской
улице стоял столб пыли от прогонявшегося стада.
В комнате было очень светло, в переднем углу, на столе, горели серебряные канделябры по пяти свеч, между ними стояла любимая икона деда «Не рыдай мене, мати», сверкал и таял в огнях жемчуг ризы, лучисто горели малиновые альмандины на золоте венцов. В темных стеклах окон с
улицы молча прижались блинами мутные круглые рожи, прилипли расплющенные носы, всё вокруг куда-то плыло, а зеленая старуха щупала
холодными пальцами за ухом у меня, говоря...
Потом, как-то не памятно, я очутился в Сормове, в доме, где всё было новое, стены без обоев, с пенькой в пазах между бревнами и со множеством тараканов в пеньке. Мать и вотчим жили в двух комнатах на
улицу окнами, а я с бабушкой — в кухне, с одним окном на крышу. Из-за крыш черными кукишами торчали в небо трубы завода и густо, кудряво дымили, зимний ветер раздувал дым по всему селу, всегда у нас, в
холодных комнатах, стоял жирный запах гари. Рано утром волком выл гудок...
Утром было холодно и в постели, и в комнате, и на дворе. Когда я вышел наружу, шел
холодный дождь и сильный ветер гнул деревья, море ревело, а дождевые капли при особенно жестоких порывах ветра били в лицо и стучали по крышам, как мелкая дробь. «Владивосток» и «Байкал», в самом деле, не совладали со штормом, вернулись и теперь стояли на рейде, и их покрывала мгла. Я прогулялся по
улицам, по берегу около пристани; трава была мокрая, с деревьев текло.
Холодный ветер взметал за ними пыль на
улицах местечка. Сзади, среди слепых поднялся говор и ссоры из-за данных Петром денег…
Да, это она, шумная
улица. Светлая, гремучая, полная жизни волна катится, дробясь, сверкая и рассыпаясь тысячью звуков. Она то поднимается, возрастает, то падает опять к отдаленному, но неумолчному рокоту, оставаясь все время спокойной, красиво-бесстрастной,
холодной и безучастной.
Прошло два года. На дворе стояла сырая, ненастная осень; серые петербургские дни сменялись темными
холодными ночами: столица была неопрятна, и вид ее не способен был пленять ничьего воображения. Но как ни безотрадны были в это время картины людных мест города, они не могли дать и самого слабого понятия о впечатлениях, производимых на свежего человека видами пустырей и бесконечных заборов, огораживающих болотистые
улицы одного из печальнейших углов Петербургской стороны.
Погода была теплая и немножко сырая. Дул южный ветерок, с крыш капали капели, дорожки по
улицам чернели и маслились, но запад неба окрашивался
холодным розовым светом и маленькие облачка с розовыми окраинами, спеша, обгоняли друг друга.
Это история женщины, доведенной до отчаяния; ходившей с своею девочкой, которую она считала еще ребенком, по
холодным, грязным петербургским
улицам и просившей милостыню; женщины, умиравшей потом целые месяцы в сыром подвале и которой отец отказывал в прощении до последней минуты ее жизни и только в последнюю минуту опомнившийся и прибежавший простить ее, но уже заставший один
холодный труп вместо той, которую любил больше всего на свете.
В этом крике было что-то суровое, внушительное. Печальная песня оборвалась, говор стал тише, и только твердые удары ног о камни наполняли
улицу глухим, ровным звуком. Он поднимался над головами людей, уплывая в прозрачное небо, и сотрясал воздух подобно отзвуку первого грома еще далекой грозы.
Холодный ветер, все усиливаясь, враждебно нес встречу людям пыль и сор городских
улиц, раздувал платье и волосы, слепил глаза, бил в грудь, путался в ногах…
Идя по
улице встречу
холодному ветру и дождю, она думала о Николае: «Какой стал, — поди-ка ты!»
В
холодном сумраке они шли по немощеной
улице к высоким каменным клеткам фабрики; она с равнодушной уверенностью ждала их, освещая грязную дорогу десятками жирных квадратных глаз.
Мать посмотрела в окно, на
улице сиял
холодный крепкий день, в груди ее тоже было светло, но жарко.
Днем Ромашов старался хоть издали увидать ее на
улице, но этого почему-то не случалось. Часто, увидав издали женщину, которая фигурой, походкой, шляпкой напоминала ему Шурочку, он бежал за ней со стесненным сердцем, с прерывающимся дыханием, чувствуя, как у него руки от волнения делаются
холодными и влажными. И каждый раз, заметив свою ошибку, он ощущал в душе скуку, одиночество и какую-то мертвую пустоту.
Вышед на
улицу, Флегонт Михайлыч приостановился, подумал немного и потом не пошел по обыкновению домой, а поворотил в совершенно другую сторону. Ночь была осенняя, темная, хоть глаз, как говорится, выколи; порывистый ветер опахивал
холодными волнами и воймя завывал где-то в соседней трубе. В целом городе хотя бы в одном доме промелькнул огонек: все уже мирно спали, и только в гостином дворе протявкивали изредка собаки.
В один из них порывисто дул по
улицам холодный, с изморозью, ветер.
Вихорь, не
холодный, а теплый, почти знойный, ударил по деревьям, по крыше дома, по его стенам, по
улице; он мгновенно сорвал шляпу с головы Санина, взвил и разметал черные кудри Джеммы.
Поздно ночью, тайно, являлся к ним пьяный В.Н. Бестужев, посылал за водкой, хлебом и огурцами, бил их смертным боем — и газета выходила. Подшибалы чувствовали себя как дома в
холодной, нетопленой типографии, и так как все были разуты и раздеты — босые и голые, то в осенние дожди уже не показывались на
улицу.
Да разве один он здесь Лупетка! Среди экспонентов выставки, выбившихся из мальчиков сперва в приказчики, а потом в хозяева, их сколько угодно. В бытность свою мальчиками в Ножовой линии, на Глаголе и вообще в
холодных лавках они стояли целый день на
улице, зазывая покупателей, в жестокие морозы согревались стаканом сбитня или возней со сверстниками, а носы, уши и распухшие щеки блестели от гусиного сала, лоснившего помороженные места, на которых лупилась кожа. Вот за это и звали их «лупетками».
По утрам, в
холодном сумраке рассвета, я иду с ним через весь город по сонной купеческой
улице Ильинке на Нижний базар; там, во втором этаже гостиного двора, помещается лавка.
Солнце точно погасло, свет его расплылся по земле серой, жидкой мутью, и трудно было понять, какой час дня проходит над пустыми
улицами города, молча утопавшими в грязи. Но порою — час и два — в синевато-сером небе жалобно блестело
холодное бесформенное пятно, старухи называли его «солнышком покойничков».
Пошли окуровские дожди, вытеснили воздух, завесили синие дали мокрыми туманами, побежали меж холмов
холодные потоки, разрывая ямы в овраги, на
улицах разлились мутные лужи, усеянные серыми пузырями, заплакали окна домов, почернели деревья, — захлебнулась земля водой.
Собственно наша дача состояла из крошечной комнаты с двумя крошечными оконцами и огромной русской печью. Нечего было и думать о таких удобствах, как кровать, но зато были
холодные сени, где можно было спасаться от летних жаров. Вообще мы были довольны и лучшего ничего не желали. Впечатление испортила только жена хозяина, которая догнала нас на
улице и принялась жаловаться...
Дни, когда в окна стучит
холодный дождь и рано наступают сумерки, и стены домов и церквей принимают бурый, печальный цвет, и когда, выходя на
улицу, не знаешь, что надеть, — такие дни приятно возбуждали их.
Хотел писать о том, как легко ходить по
улицам в
холодном пальто, и какая чувствуется отрада при виде распустившихся перед Мариинской больницей тополей; о том, что мы едим уже сморчки и щи из свежей крапивы, а недавно лакомились даже ботвиньей; о том, что думаем вскорости перебраться на дачу, а там пойдут ягоды, щи из свежей капусты, свежепросольные огурцы…
Они смотрели друг на друга в упор, и Лунёв почувствовал, что в груди у него что-то растёт — тяжёлое, страшное. Быстро повернувшись к двери, он вышел вон и на
улице, охваченный
холодным ветром, почувствовал, что тело его всё в поту. Через полчаса он был у Олимпиады. Она сама отперла ему дверь, увидав из окна, что он подъехал к дому, и встретила его с радостью матери. Лицо у неё было бледное, а глаза увеличились и смотрели беспокойно.
Церковь не вмещала всех желавших войти сразу, народ толпился на
улице, ожидая очереди, и под ярким мартовским солнцем, и в сырую,
холодную ночь, до тех пор, пока от церкви не двинулась процессия к Малому театру.
Улица, очень чистая и широкая, с садами, разделявшими между собой небольшие дома, была пуста. Только вдали виднелась знакомая фигура, в которой я сразу узнал Песоцкого. Прекрасный актер на роли
холодных любовников, фатов, он и в жизни изящно одевался, носил небольшие усики, которые так шли к его матово-бледному, продолговатому лицу, которое или совсем не знало загара, или знало такие средства, с которыми загар не в силах был бороться, то есть перед которыми солнце пасовало.
Холодный, бодрящий ветер порывисто метался в
улице, гоняя сор, бросая пыль в лицо прохожих. Во тьме торопливо шагали какие-то люди. Фома морщился от пыли, щурил глаза и думал...
В уши назойливо лез уличный шум, хлюпала и брызгала жидкая,
холодная грязь. Климкову было скучно, одиноко, вспоминалась Раиса. Тянуло куда-то в сторону с
улицы.