Неточные совпадения
«Честолюбие? Серпуховской?
Свет? Двор?» Ни на чем он не мог остановиться. Всё это имело смысл прежде, но теперь ничего этого уже не было. Он встал с дивана, снял сюртук, выпустил ремень и, открыв мохнатую грудь, чтобы дышать свободнее, прошелся
по комнате. «Так
сходят с ума, — повторил он, — и так стреляются… чтобы не было стыдно», добавил он медленно.
Он не раздеваясь
ходил своим ровным шагом взад и вперед
по звучному паркету освещенной одною лампой столовой,
по ковру темной гостиной, в которой
свет отражался только на большом, недавно сделанном портрете его, висевшем над диваном, и чрез ее кабинет, где горели две свечи, освещая портреты ее родных и приятельниц и красивые, давно близко знакомые ему безделушки ее письменного стола. Чрез ее комнату он доходил до двери спальни и опять поворачивался.
Я помню, что в продолжение ночи, предшествовавшей поединку, я не спал ни минуты. Писать я не мог долго: тайное беспокойство мною овладело. С час я
ходил по комнате; потом сел и открыл роман Вальтера Скотта, лежавший у меня на столе: то были «Шотландские пуритане»; я читал сначала с усилием, потом забылся, увлеченный волшебным вымыслом… Неужели шотландскому барду на том
свете не платят за каждую отрадную минуту, которую дарит его книга?..
У нас теперь не то в предмете:
Мы лучше поспешим на бал,
Куда стремглав в ямской карете
Уж мой Онегин поскакал.
Перед померкшими домами
Вдоль сонной улицы рядами
Двойные фонари карет
Веселый изливают
светИ радуги на снег наводят;
Усеян плошками кругом,
Блестит великолепный дом;
По цельным окнам тени
ходят,
Мелькают профили голов
И дам и модных чудаков.
Он обернулся к ней. Та сбежала последнюю лестницу и остановилась вплоть перед ним, ступенькой выше его. Тусклый
свет проходил со двора. Раскольников разглядел худенькое, но милое личико девочки, улыбавшееся ему и весело, по-детски, на него смотревшее. Она прибежала с поручением, которое, видимо, ей самой очень нравилось.
В передней было очень темно и пусто, ни души, как будто все вынесли; тихонько, на цыпочках
прошел он в гостиную: вся комната была ярко облита лунным
светом; все тут по-прежнему: стулья, зеркало, желтый диван и картинки в рамках.
По двору в сарай
прошли Калитин и водопроводчик, там зажгли огонь. Самгин тихо пошел туда, говоря себе, что этого не надо делать. Он встал за неоткрытой половинкой двери сарая; сквозь щель на пальто его легла полоса
света и разделила надвое; стирая рукой эту желтую ленту, он смотрел в щель и слушал.
У англичан море — их почва: им не
по чем
ходить больше. Оттого в английском обществе есть множество женщин, которые бывали во всех пяти частях
света.
«Хвастаете, дед: ведь вы три раза
ходили вокруг
света: итого шесть раз!» — «Так; но однажды на самом экваторе корабль захватили штили и нас раза три-четыре перетаскивало то
по ту, то
по эту сторону экватора».
9-го февраля, рано утром, оставили мы Напакианский рейд и лавировали, за противным ветром, между большим Лю-чу и другими, мелкими Ликейскими островами, из которых одни путешественники назвали Ама-Керима, а миссионер Беттельгейм говорит, что Ама-Керима на языке ликейцев значит: вон там дальше — Керима. Сколько
по белу
свету ходит переводов и догадок, похожих на это!
А высший начальник, тоже смотря
по тому, нужно ли ему отличиться или в каких он отношениях с министром, — или
ссылает на край
света, или держит в одиночном заключении, или приговаривает к ссылке, к каторге, к смерти, или выпускает, когда его попросит об этом какая-нибудь дама.
Старый бахаревский дом показался Привалову могилой или, вернее, домом, из которого только что вынесли дорогого покойника. О Надежде Васильевне не было сказано ни одного слова, точно она совсем не существовала на
свете. Привалов в первый раз почувствовал с болью в сердце, что он чужой в этом старом доме, который он так любил.
Проходя по низеньким уютным комнатам, он с каким-то суеверным чувством надеялся встретить здесь Надежду Васильевну, как это бывает после смерти близкого человека.
По дороге к Ивану пришлось ему
проходить мимо дома, в котором квартировала Катерина Ивановна. В окнах был
свет. Он вдруг остановился и решил войти. Катерину Ивановну он не видал уже более недели. Но ему теперь пришло на ум, что Иван может быть сейчас у ней, особенно накануне такого дня. Позвонив и войдя на лестницу, тускло освещенную китайским фонарем, он увидал спускавшегося сверху человека, в котором, поравнявшись, узнал брата. Тот, стало быть, выходил уже от Катерины Ивановны.
Стрелок объяснил мне, что надо идти
по тропе до тех пор, пока справа я не увижу
свет. Это и есть огонь Дерсу. Шагов триста я
прошел в указанном направлении и ничего не увидел. Я хотел уже было повернуть назад, как вдруг сквозь туман в стороне действительно заметил отблеск костра. Не успел я отойти от тропы и пятидесяти шагов, как туман вдруг рассеялся.
Зато он не имел старосты, сам вставал до
свету,
ходил по деревне и выгонял крестьян на работу.
Я, помнится, обещал вам, что в этой книжке будет и моя сказка. И точно, хотел было это сделать, но увидел, что для сказки моей нужно,
по крайней мере, три таких книжки. Думал было особо напечатать ее, но передумал. Ведь я знаю вас: станете смеяться над стариком. Нет, не хочу! Прощайте! Долго, а может быть, совсем, не увидимся. Да что? ведь вам все равно, хоть бы и не было совсем меня на
свете.
Пройдет год, другой — и из вас никто после не вспомнит и не пожалеет о старом пасичнике Рудом Паньке.
Я остался один в этом замурованном склепе и
прошел по колено в бурлящей воде шагов десять. Остановился. Кругом меня был мрак. Мрак непроницаемый, полнейшее отсутствие
света. Я повертывал голову во все стороны, но глаз мой ничего не различал.
Слух его чрезвычайно обострился;
свет он ощущал всем своим организмом, и это было заметно даже ночью: он мог отличать лунные ночи от темных и нередко долго
ходил по двору, когда все в доме спали, молчаливый и грустный, отдаваясь странному действию мечтательного и фантастического лунного
света.
— А что Феня? — тихо спросил он. — Знаете, что я вам скажу, Марья Родионовна: не жилец я на белом
свете. Чужой
хожу по людям… И так мне тошно, так тошно!.. Нет, зачем я это говорю?.. Вы не поймете, да и не дай бог никому понимать…
— Бедный Дмитрий Петрович! — говорил Помада,
ходя с Лизою перед ужином
по палисаднику. — Каково ему это выносить! Каково это выносить, Лизавета Егоровна! Скандал! срам! сплетни! Жена родная, жена жалуется! Каково! ведь это надо иметь медный лоб, чтобы еще жить на
свете.
То Арапов ругает на чем
свет стоит все существующее, но ругает не так, как ругал иногда Зарницын, по-фатски, и не так, как ругал сам Розанов, с сознанием какой-то неотразимой необходимости оставаться весь век в пассивной роли, — Арапов ругался яростно, с пеною у рта, с сжатыми кулаками и с искрами неумолимой мести в глазах, наливавшихся кровью; то он
ходит по целым дням, понурив голову, и только
по временам у него вырываются бессвязные, но грозные слова, за которыми слышатся таинственные планы мировых переворотов; то он начнет расспрашивать Розанова о провинции, о духе народа, о настроении высшего общества, и расспрашивает придирчиво, до мельчайших подробностей, внимательно вслушиваясь в каждое слово и стараясь всему придать смысл и значение.
— И сейчас же рассуждает: «Но ведь это, говорит,
пройдет; это там, в институте, да дома легко прослыть умницею-то, а в
свете, как раз да два щелкнуть хорошенько
по курносому носику-то, так и опустит хохол».
Помолившись богу, он накушался, и стал он опять
по палатам
ходить, чтоб опять на них полюбоваться при
свете солнышка красного.
Белокурые волосы ее при этом отливали приятным матовым
светом, белые руки
ходили по канве, а на переплете пялец выставлялся носок ее щеголеватого башмака.
Между нами уже давно было условлено, чтоб она ставила свечку на окно, если ей очень и непременно надо меня видеть, так что если мне случалось
проходить близко (а это случалось почти каждый вечер), то я все-таки,
по необыкновенному
свету в окне, мог догадаться, что меня ждут и что я ей нужен.
— Сумасшедшие, хотите вы сказать?.. договаривайте, не краснейте! Но кто же вам сказал, что я не хотел бы не то чтоб с ума
сойти — это неприятно, — а быть сумасшедшим?
По моему искреннему убеждению, смерть и сумасшествие две самые завидные вещи на
свете, и когда-нибудь я попотчую себя этим лакомством. Смерть я не могу себе представить иначе, как в виде состояния сладкой мечтательности, состояния грез и несокрушимого довольства самим собой, продолжающегося целую вечность… Я понимаю иногда Вертера.
Таким образом
проходит день за днем жизнь Бодрецова, представляя собой самое широкое олицетворение публичности. Сознает ли он это? — наверное сказать не могу, но думаю, что сознает… бессознательно.
По крайней мере, когда я слышу, как он взваливает все беды настоящего времени на публичность, то мне кажется, что он так и говорит: для чего нам публичность, коль скоро существует на
свете Афанасий Аркадьич Бодрецов?
— Конечно, мы хоть и рабы, — продолжал Григорий Васильев, — а тоже чувствовали, как их девичий век
проходил: попервоначалу ученье большое было, а там скука пошла; какое уж с маменькой старой да со скупой развлеченье может быть?.. Только
свету и радости было перед глазами, что князь один со своими лясами да балясами… ну, и втюрилась,
по нашему, по-деревенски сказать.
Смиренно потом
прошла вся четверня
по фашинной плотине мельницы, слегка вздрагивая и прислушиваясь к бестолковому шуму колес и воды, а там начался и лес — все гуще и гуще, так что в некоторых местах едва проникал сквозь ветви дневной
свет…
Проходя по левой стороне около адмиралтейства, при
свете какого-то яркого огня, горевшего за стеной, он увидал посаженные вдоль тротуара акации с зелеными подпорками и жалкие запыленные листья этих акаций.
Целых два месяца
прошло после первого раута в квартале, а он, по-видимому, даже забыл и думать, что существуют на
свете известные законы приличия.
Потому что — странний человек
по свету ходит, понимаешь ты, знает всякую штуку.
Случалось, посмотришь сквозь щели забора на
свет божий: не увидишь ли хоть чего-нибудь? — и только и увидишь, что краешек неба да высокий земляной вал, поросший бурьяном, а взад и вперед
по валу день и ночь расхаживают часовые, и тут же подумаешь, что
пройдут целые годы, а ты точно так же пойдешь смотреть сквозь щели забора и увидишь тот же вал, таких же часовых и тот же маленький краешек неба, не того неба, которое над острогом, а другого, далекого, вольного неба.
Рядились в праздники, и разрядившийся непременно, бывало,
пройдет по всем казармам показать себя всему
свету.
Тихими ночами мне больше нравилось
ходить по городу, из улицы в улицу, забираясь в самые глухие углы. Бывало, идешь — точно на крыльях несешься; один, как луна в небе; перед тобою ползет твоя тень, гасит искры
света на снегу, смешно тычется в тумбы, в заборы. Посредине улицы шагает ночной сторож, с трещоткой в руках, в тяжелом тулупе, рядом с ним — трясется собака.
Ему стало так горько, что он решил лучше заснуть… И вскоре он действительно спал, сидя и закинув голову назад. А
по лицу его, при
свете электрического фонаря,
проходили тени грустных снов, губы подергивались, и брови сдвигались, как будто от внутренней боли…
Одним словом,
ходили всегда
по свету с открытыми глазами, — знали себя, знали людей, а потому от равных видели радушие и уважение, от гордых сторонились, и если встречали от господ иногда какие-нибудь неприятности, то все-таки не часто.
В груди у Матвея что-то дрогнуло. Он понял, что этот человек говорит о нем, о том, кто
ходил этой ночью
по парку, несчастный и бесприютный, как и он, Лозинский, как и все эти люди с истомленными лицами. О том, кого, как и их всех, выкинул сюда этот безжалостный город, о том, кто недавно спрашивал у него о чем-то глухим голосом… О том, кто бродил здесь со своей глубокой тоской и кого теперь уже нет на этом
свете.
Всякий человек в своей жизни находится
по отношению к истине в положении путника, идущего в темноте при
свете впереди двигающегося фонаря: он не видит того, что еще не освещено фонарем, не видит и того, что он
прошел и что закрылось уже темнотою, и не властен изменить своего отношения ни к тому, ни к другому; но он видит, на каком бы месте пути он ни стоял, то, что освещено фонарем, и всегда властен выбрать ту или другую сторону дороги,
по которой движется.
Солнце точно погасло,
свет его расплылся
по земле серой, жидкой мутью, и трудно было понять, какой час дня
проходит над пустыми улицами города, молча утопавшими в грязи. Но порою — час и два — в синевато-сером небе жалобно блестело холодное бесформенное пятно, старухи называли его «солнышком покойничков».
Не раз на глаза навёртывались слёзы; снимая пальцем капельку влаги, он, надув губы, сначала рассматривал её на
свет, потом отирал палец о рубаху, точно давил слезу. Город молчал, он как бы растаял в зное, и не было его; лишь изредка
по улице тихо, нерешительно шаркали чьи-то шаги, — должно быть,
проходили в поисках милостыни мужики, очумевшие от голода и опьяняющей жары.
Ему казалось, что он вылезает на
свет из тяжёлого облака, шубой одевавшего и тело и душу. Прислушиваясь к бунту внутри себя, он твёрдо взошёл
по лестнице трактира и,
пройдя через пёстрый зал на балкон, сел за стол, широко распахнув полы сюртука.
Евгеньины речи против его речей — просто детские, он же прощупал людей умом своим до глубины. От этого, видно, когда он говорит слова суровые, — глаза его глядят отечески печально и ласково. Странно мне, что к попу он не
ходит, да и поп за всё время только дважды был у него; оба раза
по субботам, после всенощной, и они сидели почти до
света, ведя беседу о разуме, душе и боге.
И начинало мне представляться, что годы и десятки лет будет тянуться этот ненастный вечер, будет тянуться вплоть до моей смерти, и так же будет реветь за окнами ветер, так же тускло будет гореть лампа под убогим зеленым абажуром, так же тревожно буду
ходить я взад и вперед
по моей комнате, так же будет сидеть около печки молчаливый, сосредоточенный Ярмола — странное, чуждое мне существо, равнодушное ко всему на
свете: и к тому, что у него дома в семье есть нечего, и к бушеванию ветра, и к моей неопределенной, разъедающей тоске.
— Постой-ка!.. Ведь это, никак, придется близко святой?.. Ну так и есть!.. Мне сказывала мамушка Власьевна, что в субботу на Фомино воскресенье ей что-то ночью не послалось; вот она перед
светом слышит, что вдруг прискакали на боярский двор; подошла к окну, глядь: сидит кто-то в телеге, руки скручены назад, рот завязан;
прошло так около часу, вышел из хором боярский стремянный, Омляш, сел на телегу подле этого горемыки, да и
по всем
по трем.
— И, отец ты мой, тàк испортят, что и навек нечеловеком сделают! Мало ли дурных людей на
свете!
По злобе вынет горсть земли из-под следу… или чтò там… и навек нечеловеком сделает; долго ли до греха? Я так-себе думаю, не
сходить ли мне к Дундуку, старику, чтò в Воробьевке живет: он знает всякие слова, и травы знает, и порчу снимает, и с креста воду спущает; так не пособит ли он? — говорила баба: — може он его излечит.
Прошло еще несколько минут. В маленькие окна то и дело заглядывали синеватые огни молнии, высокие деревья вспыхивали за окном призрачными очертаниями и опять исчезали во тьме среди сердитого ворчания бури. Но вот резкий
свет на мгновение затмил бледные вспышки каганца, и
по лесу раскатился отрывистый недалекий удар.
— Ох, пане, пане, — говорит Опанас, — у нас говорят старые люди: в сказке правда и в песне правда. Только в сказке правда — как железо: долго
по свету из рук в руки
ходило, заржавело… А в песне правда — как золото, что никогда его ржа не ест… Вот как говорят старые люди!
В моей взволнованной, страдающей душе ее плач отзывался эхом; я уже забыл про свою болезнь и про все на
свете,
ходил по гостиной и бормотал растерянно...
Несколько раз поезда,
проходя мимо рощи, наполняли её грохотом, облаками пара и лучами
света; эти лучи скользили
по стволам деревьев, точно ощупывая их, желая найти кого-то между ними, и торопливо исчезали, быстрые, дрожащие и холодные.