Неточные совпадения
Маленькая горенка с маленькими окнами, не отворявшимися ни в зиму, ни в лето, отец, больной человек, в длинном сюртуке на мерлушках и в вязаных хлопанцах, надетых на босую ногу, беспрестанно вздыхавший, ходя по комнате, и плевавший в стоявшую в углу песочницу, вечное сиденье на лавке, с пером в руках, чернилами на пальцах и даже на губах, вечная пропись перед глазами: «не лги, послушествуй старшим и носи добродетель в сердце»; вечный шарк и шлепанье по комнате хлопанцев, знакомый, но всегда суровый голос: «опять задурил!», отзывавшийся в то время, когда
ребенок, наскуча однообразием труда, приделывал к букве какую-нибудь кавыку или хвост; и вечно знакомое, всегда неприятное чувство, когда вслед за сими словами краюшка
уха его скручивалась очень больно ногтями длинных протянувшихся сзади пальцев: вот бедная картина первоначального его детства, о котором едва сохранил он бледную память.
Кабанова. Поверила бы я тебе, мой друг, кабы своими глазами не видала да своими
ушами не слыхала, каково теперь стало почтение родителям от детей-то! Хоть бы то-то помнили, сколько матери болезней от
детей переносят.
Видал я на своём веку,
Что так же с правдой поступают.
Поколе совесть в нас чиста,
То правда нам мила и правда нам свята,
Её и слушают, и принимают:
Но только стал кривить душей,
То правду дале от
ушей.
И всякий, как
дитя, чесать волос не хочет,
Когда их склочет.
Ну? а что нашел смешного?
Чему он рад? Какой тут смех?
Над старостью смеяться грех.
Я помню, ты
дитёй с ним часто танцовала,
Я за
уши его дирала, только мало.
Он сошел по ступеням, перешагивая через
детей, а в двери стоял хромой с мельницы, улыбаясь до
ушей...
Ребенок, навострив
уши и глаза, страстно впивался в рассказ.
— Врешь, пиши: с двенадцатью человеками
детей; оно проскользнет мимо
ушей, справок наводить не станут, зато будет «натурально»… Губернатор письмо передаст секретарю, а ты напишешь в то же время и ему, разумеется, со вложением, — тот и сделает распоряжение. Да попроси соседей: кто у тебя там?
Там, на большом круглом столе, дымилась
уха. Обломов сел на свое место, один на диване, около него, справа на стуле, Агафья Матвеевна, налево, на маленьком детском стуле с задвижкой, усаживался какой-то
ребенок лет трех. Подле него садилась Маша, уже девочка лет тринадцати, потом Ваня и, наконец, в этот день и Алексеев сидел напротив Обломова.
— Кстати, мне недавно рассказывал один болгарин в Москве, — продолжал Иван Федорович, как бы и не слушая брата, — как турки и черкесы там у них, в Болгарии, повсеместно злодействуют, опасаясь поголовного восстания славян, — то есть жгут, режут, насилуют женщин и
детей, прибивают арестантам
уши к забору гвоздями и оставляют так до утра, а поутру вешают — и проч., всего и вообразить невозможно.
Бывают счастливые
дети, которые с пеленок ощущают на себе прикосновение тех бесконечно разнообразных сокровищ, которые мать-природа на всяком месте расточает перед каждым, имеющим очи, чтоб видеть, и
уши, чтобы слышать.
Так что во все время ее пребывания
уши у
детей постоянно бывали покрыты болячками.
Лаврецкий глядел на ее чистый, несколько строгий профиль, на закинутые за
уши волосы, на нежные щеки, которые загорели у ней, как у
ребенка, и думал: «О, как мило стоишь ты над моим прудом!» Лиза не оборачивалась к нему, а смотрела на воду и не то щурилась, не то улыбалась.
— А я всех, именно всех! Скажите мне, Сергей Иванович, по совести только скажите, если бы вы нашли на улице
ребенка, которого кто-то обесчестил, надругался над ним… ну, скажем, выколол бы ему глаза, отрезал
уши, — и вот вы бы узнали, что этот человек сейчас проходит мимо вас и что только один бог, если только он есть, смотрит не вас в эту минуту с небеси, — что бы вы сделали?
Он наклонился к
уху больного и громко сказал: «
Дети пришли проститься с вами».
Это напомнило мне давнопрошедшие истории с Волковым; и хотя я с некоторой гордостью думал, что был тогда глупеньким
дитятей, и теперь понимал, что семилетняя девочка не может быть невестой сорокалетнего мужчины, но слово «невеста» все-таки неприятно щекотало мое
ухо.
— Это хорошо дуэль в гвардии — для разных там лоботрясов и фигель-миглей, — говорил грубо Арчаковский, — а у нас… Ну, хорошо, я холостой… положим, я с Василь Василичем Липским напился в собрании и в пьяном виде закатил ему в
ухо. Что же нам делать? Если он со мной не захочет стреляться — вон из полка; спрашивается, что его
дети будут жрать? А вышел он на поединок, я ему влеплю пулю в живот, и опять
детям кусать нечего… Чепуха все…
И потом… подожди, нагнись ко мне, милый, я скажу тебе на
ухо, это стыдно… потом — я не хочу
ребенка.
Ведь вы на себя посмотрите, ведь уж вы не
ребенок, не маленькая девочка, ведь вам уже пятнадцать лет!» И тут, вероятно, желая поверить, справедливо ли то, что я уж не маленькая, он взглянул на меня и покраснел до
ушей.
Ведут ли населяющие их жители какую бы то ни было самостоятельную жизнь и имеют ли свойственные всем земноводным постоянные занятия? пользуются ли благами общественности, то есть держат ли, как в прочих местах,
ухо востро, являются ли по начальству в мундирах для принесения поздравлений, фигурируют ли в процессах в качестве попустителей и укрывателей и затем уже, в свободное от явок время, женятся, рождают
детей и умирают, или же представляют собой изнуренный летнею беготнёю сброд, который, сосчитав барыши, погружается в спячку, с тем чтоб проснуться в начале апреля и начать приготовление к новой летней беготне?
— Во-вторых, ступайте к нему на квартиру и скажите ему прямо: «Так, мол, и так, в городе вот что говорят…» Это уж я вам говорю… верно… своими
ушами слышал: там беременна, говорят, была…
ребенка там подкинула, что ли…
Gnadige Frau встала и подошла: она также любила
детей и думала, что малютке не заполз ли в
ухо какой-нибудь маленький таракашик.
«И пойдут они, как бараны на бойню, не зная, куда они идут, зная, что они бросают своих жен, что
дети их будут голодать, и пойдут они с робостью, но опьяненные звучными словами, которые им будут трубить в
уши. И пойдут они беспрекословно, покорные и смиренные, не зная и не понимая того, что они сила, что власть была бы в их руках, если бы они только захотели, если бы только могли и умели сговориться и установить здравый смысл и братство, вместо диких плутень дипломатов.
«
Детей он любит, — когда они свиным
ухом не дразнятся и камнями не лукают…»
— Извини, я сделаю одно замечание: большую роль в данном случае играет декоративная сторона. Каждый вперед воображает себя уже героем, который жертвует собой за любовь к ближнему, — эта мысль красиво окутывается пороховым дымом, освещается блеском выстрелов, а
ухо слышит мольбы угнетенных братьев, стоны раненых, рыдания женщин и
детей. Ты, вероятно, встречал охотников бегать на пожары? Тоже декоративная слабость…
Во время приемки Андрей Ефимыч не делает никаких операций; он давно уже отвык от них, и вид крови его неприятно волнует. Когда ему приходится раскрывать
ребенку рот, чтобы заглянуть в горло, а
ребенок кричит и защищается ручонками, то от шума в
ушах у него кружится голова и выступают слезы на глазах. Он торопится прописать лекарство и машет руками, чтобы баба поскорее унесла
ребенка.
Достаточно сказать, что бабы и
дети опрометью кинулись вон и попрятались, кто куда мог; несколько минут пролежали они в своих прятках совершеннейшим пластом, ничего не видя, не слыша и не чувствуя, кроме того разве, что в
ушах звенело, а зубы щелкали немилосерднейшим образом.
— Мы все
дети, — сказала она с робкой улыбкой, — да и я
ребенок, хуже, гораздо хуже тебя, — прибавила она мне на
ухо. — Прощай, будь здорова. Только, ради бога, не сердись на меня.
Не ядра неприятельские, не смерть ужасна: об этом солдат не думает; но быть свидетелем опустошения прекрасной и цветущей стороны, смотреть на гибель несчастных семейств, видеть стариков, жен и
детей, умирающих с голода, слышать их отчаянный вопль и из сострадания затыкать себе
уши!..
— Как вам сказать? Поэзия и правда — вот что влекло всех к нему. При уме ясном, обширном, он был мил и забавен, как
ребенок. У меня до сих пор звенит в
ушах его светлое хохотанье, и в то же время он
Цыплунов. Эту забыть нельзя. Ей было лет тринадцать или четырнадцать, но она была совершенный
ребенок, вся прозрачная, тоненькие пальчики… Сколько в ней было детского кокетства, как она грациозно встряхивала и закидывала за
уши свои пепельные волосы!
— Знаю, что вы давно стыд-то потеряли. Двадцать пятый год с вами маюсь. Все сама, везде сама. На какие-нибудь сто душ вырастила и воспитала всех
детей; старших, как помоложе была, сама даже учила, а вы, отец семейства, что сделали? За рабочими не хотите хорошенько присмотреть, только конфузите везде. Того и жди, что где-нибудь в порядочном обществе налжете и заставите покраснеть до
ушей.
«Какая, однако, здесь глушь! — думал землемер, стараясь прикрыть свои
уши воротником от шинели. — Ни кола ни двора. Не ровен час — нападут и ограбят, так никто и не узнает, хоть из пушек пали… Да и возница ненадежный… Ишь какая спинища! Этакое
дитя природы пальцем тронет, так душа вон! И морда у него зверская, подозрительная».
Выгнали его в ту пору из берлоги и напустили стаю шавок — так и впились, собачьи
дети, и в
уши, и в загривок, и под хвост!
— Не говорите, не возражайте мне ничего… Я знаю — он ваш друг; вы в состоянии его защищать. Вы знали, Кистер, знали… Как же вы не помешали мне сделать такую глупость? Как вы не выдрали меня за
уши, как
ребенка? Вы знали… и вам было всё равно?
Правда, воздух был зноен, и все общество, старики, старухи и
дети, пошли гулять в тех же платьях, какие на них были, радуясь прохладе; правда, Наташа шла с открытой шеей и с голыми руками, в самых тоненьких башмачках; правда, было немного смешно смотреть на румяного, полного, пышущего здоровьем Шатова, который, ведя под руку девушку, в своем толстом сюртуке и толстых калошах, потел и пыхтел, походил на какого-то медведя, у которого вдобавок ко всему, торчали из
ушей клочья хлопчатой бумаги…
Антонина(входит). Дурак Алешка страшно больно дернул меня за
ухо. И деньги отобрал, как жулик! Знаешь, он сопьется, это — наверное! Мы с ним такие никчемушные, купеческие
дети. Тебе — смешно?
Что может удержать от разрыва тоненькую пленку, застилающую глаза людей, такую тоненькую, что ее как будто нет совсем? Вдруг — они поймут? Вдруг всею своею грозною массой мужчин, женщин и
детей они двинутся вперед, молча, без крика, сотрут солдат, зальют их по
уши своею кровью, вырвут из земли проклятый крест и руками оставшихся в живых высоко над теменем земли поднимут свободного Иисуса! Осанна! Осанна!
Но этого мало: он не женился и
детей не имел, хотя у отца его была большая семья. Он рассуждал так: «Отцу шутя можно было прожить! В то время и щуки были добрее, и окуни на нас, мелюзгу, не зарились. А хотя однажды он и попал было в
уху, так и тут нашелся старичок, который его вызволил! А нынче, как рыба-то в реках повывелась, и пискари в честь попали. Так уж тут не до семьи, а как бы только самому прожить!»
Во всю ночь не мог он сомкнуть глаз ни на минуту. За час перед рассветом послышалось ему, что под полом что-то шумит. Он встал с постели, приложил к полу
ухо и долго слышал стук маленьких колес и шум, как будто множество маленьких людей проходило. Между шумом этим слышен был также плач женщин и
детей и голос министра-Чернушки, который кричал ему...
Находя, что приближается в действительности для них решительная минута, которою определится навеки их судьба, мы все еще не хотим сказать себе: в настоящее время не способны они понять свое положение; не способны поступить благоразумно и вместе великодушно, — только их
дети и внуки, воспитанные в других понятиях и привычках, будут уметь действовать как честные и благоразумные граждане, а сами они теперь не пригодны к роли, которая дается им; мы не хотим еще обратить на них слова пророка: «Будут видеть они и не увидят, будут слышать и не услышат, потому что загрубел смысл в этих людях, и оглохли их
уши, и закрыли они свои глаза, чтоб не видеть», — нет, мы все еще хотим полагать их способными к пониманию совершающегося вокруг них и над ними, хотим думать, что они способны последовать мудрому увещанию голоса, желавшего спасти их, и потому мы хотим дать им указание, как им избавиться от бед, неизбежных для людей, не умеющих вовремя сообразить своего положения и воспользоваться выгодами, которые представляет мимолетный час.
Урбенин сел. Граф выпил коньяку и начал излагать ему план своих будущих действий в области рационального хозяйства. Говорил он долго, утомительно, то и дело повторяясь и меняя тему. Урбенин слушал его, как серьезные люди слушают болтовню
детей и женщин, лениво и внимательно… Он ел ершовую
уху и печально глядел в свою тарелку.
Позади меня стоят
дети Урбенина от первого брака — гимназист Гриша и белокурая девочка Саша. Они глядят на красный затылок и оттопыренные
уши отца, и лица их изображают вопросительные знаки. Им непонятно, на что их отцу сдалась тетя Оля и зачем он берет ее к себе в дом. Саша только удивлена, четырнадцатилетний же Гриша нахмурен и глядит исподлобья. Наверное, он ответил бы отказом, если бы отец попросил у него позволения жениться…
Это Терек! Бурное
дитя Кавказа, я узнаю тебя!.. Он рассказывает бесконечно длинную, чудную сказку, сказку речных валунов с каменистого дна… И бежит, и сердится, и струится… Потом я услышала цокот подков быстрого кабардинского коня, звонкие бубенцы тяжеловесных мулов, лениво тянущих неуклюжую грузинскую арбу. Колокольчики звенят… Звон стоит в
ушах, в голове, во всем моем существе. Я вздрагиваю и открываю глаза.
— Не было случая на веку бека-Мешедзе, — а старый бек живет долго, очень долго, — чтобы
дети учили взрослых, как поступать. Если ты пришла как гостья, войди, женщины угостят тебя бараниной и хинкалом… Тогда будь тиха и не напоминай о том, что неприятно слышать
ушам старого бека-Мешедзе.
— Возможно ли? Простая крестьяночка! Какое нежное, прелестное и грациозное
дитя! — чуть слышными возгласами восторга доносилось до
ушей Дуни. Эти возгласы скорее смущали, нежели радовали ее… Уже само появление ее под столькими взглядами чужих глаз и страх, что вот-вот выскочит из ее памяти довольно длинный монолог доброй феи, и туманный намек Нан на какую-то близкую радость, все это вместе взятое несказанно волновало Дуню.
Теперь, там, на поле, я вижу траву гулявицу от судорог; на холмике вон Божье деревцо; вон львиноуст от трепетанья сердца; дягиль, лютик, целебная и смрадная трава омег; вон курослеп, от укушения бешеным животным; а там по потовинам луга растет ручейный гравилат от кровотоока; авран и многолетний крин, восстановляющий бессилие; медвежье
ухо от перхоты; хрупкая ива, в которой купают золотушных
детей; кувшинчик, кукушкин лен, козлобород…
В люльке лежал под кучею красных тряпок грязный, бледный
ребенок, с огромными
ушами.
— Послушай, Лидочка, ведь это, в сущности, ужасно! — говорит Сомов, вдруг останавливаясь перед женой и с ужасом глядя на ее лицо. — Ведь ты мать… понимаешь? мать! Как же ты будешь
детей учить, если сама ничего не знаешь? Мозг у тебя хороший, но что толку в нем, если он не усвоил себе даже элементарных знаний? Ну, плевать на знания… знания
дети и в школе получат, но ведь ты и по части морали хромаешь! Ты ведь иногда такое ляпнешь, что
уши вянут!
И после этого тотчас же показался буревестник, перед которым трепетала вся семья: короткая, упитанная шея Ширяева стала вдруг красной, как кумач. Краска медленно поползла к
ушам, от
ушей к вискам и мало-помалу залила всё лицо. Евграф Иваныч задвигался на стуле и расстегнул воротник сорочки, чтобы не было душно. Видимо, он боролся с чувством, которое овладевало им. Наступила мертвая тишина.
Дети притаили дыхание, Федосья же Семеновна, словно не понимая, что делается с ее мужем, продолжала...
— Человека и то убить можно, а утка тварь слабая, ее и щепкой зашибить можно… Я говорю, а Гришутка не слушается… Известно,
дитё молодое, рассудка — ни боже мой… «Что ж ты, говорю, не слушаешься?
Уши, говорю, оттреплю! Дурак!»