Неточные совпадения
И тут настала каторга
Корёжскому крестьянину —
До нитки разорил!
А драл… как сам Шалашников!
Да
тот был прост; накинется
Со всей воинской силою,
Подумаешь:
убьет!
А деньги сунь, отвалится,
Ни дать ни взять раздувшийся
В собачьем ухе клещ.
У немца — хватка мертвая:
Пока не пустит по миру,
Не отойдя сосет!
А женщину одну
Никак за
то же самое
Убили насмерть кольями.
В канаве бабы ссорятся,
Одна кричит: «Домой идти
Тошнее, чем на каторгу!»
Другая: — Врешь, в моем дому
Похуже твоего!
Мне старший зять ребро сломал,
Середний зять клубок украл,
Клубок плевок, да дело в
том —
Полтинник был замотан в нем,
А младший зять все нож берет,
Того гляди
убьет,
убьет!..
Удары градом сыпались:
—
Убью! пиши к родителям! —
«
Убью! зови попа!»
Тем кончилось, что прасола
Клим сжал рукой, как обручем,
Другой вцепился в волосы
И гнул со словом «кланяйся»
Купца к своим ногам.
Началось с
того, что Волгу толокном замесили, потом теленка на баню тащили, потом в кошеле кашу варили, потом козла в соложеном тесте [Соложёное тесто — сладковатое тесто из солода (солод — слад),
то есть из проросшей ржи (употребляется в пивоварении).] утопили, потом свинью за бобра купили да собаку за волка
убили, потом лапти растеряли да по дворам искали: было лаптей шесть, а сыскали семь; потом рака с колокольным звоном встречали, потом щуку с яиц согнали, потом комара за восемь верст ловить ходили, а комар у пошехонца на носу сидел, потом батьку на кобеля променяли, потом блинами острог конопатили, потом блоху на цепь приковали, потом беса в солдаты отдавали, потом небо кольями подпирали, наконец утомились и стали ждать, что из этого выйдет.
Когда она родила, уже разведясь с мужем, первого ребенка, ребенок этот тотчас же умер, и родные г-жи Шталь, зная ее чувствительность и боясь, чтоб это известие не
убило ее, подменили ей ребенка, взяв родившуюся в
ту же ночь и в
том же доме в Петербурге дочь придворного повара.
В среде людей, к которым принадлежал Сергей Иванович, в это время ни о чем другом не говорили и не писали, как о Славянском вопросе и Сербской войне. Всё
то, что делает обыкновенно праздная толпа,
убивая время, делалось теперь в пользу Славян. Балы, концерты, обеды, спичи, дамские наряды, пиво, трактиры — всё свидетельствовало о сочувствии к Славянам.
— Но ведь не жертвовать только, а
убивать Турок, — робко сказал Левин. — Народ жертвует и готов жертвовать для своей души, а не для убийства, — прибавил он, невольно связывая разговор с
теми мыслями, которые так его занимали.
— Да, я его знаю. Я не могла без жалости смотреть на него. Мы его обе знаем. Он добр, но он горд, а теперь так унижен. Главное, что меня тронуло… — (и тут Анна угадала главное, что могло тронуть Долли) — его мучают две вещи:
то, что ему стыдно детей, и
то, что он, любя тебя… да, да, любя больше всего на свете, — поспешно перебила она хотевшую возражать Долли, — сделал тебе больно,
убил тебя. «Нет, нет, она не простит», всё говорит он.
Левин торопился, не выдерживал, горячился всё больше и больше и дошел до
того уже, что, стреляя, почти не надеялся, что
убьет.
«Что бы я был такое и как бы прожил свою жизнь, если б не имел этих верований, не знал, что надо жить для Бога, а не для своих нужд? Я бы грабил, лгал,
убивал. Ничего из
того, что составляет главные радости моей жизни, не существовало бы для меня». И, делая самые большие усилия воображения, он всё-таки не мог представить себе
того зверского существа, которое бы был он сам, если бы не знал
того, для чего он жил.
— Есть из нас тоже, вот хоть бы наш приятель Николай Иваныч или теперь граф Вронский поселился,
те хотят промышленность агрономическую вести; но это до сих пор, кроме как капитал
убить, ни к чему не ведет.
В первом письме Марья Николаевна писала, что брат прогнал ее от себя без вины, и с трогательною наивностью прибавляла, что хотя она опять в нищете, но ничего не просит, не желает, а что только
убивает ее мысль о
том, что Николай Дмитриевич пропадет без нее по слабости своего здоровья, и просила брата следить за ним.
— Вот он! — сказал Левин, указывая на Ласку, которая, подняв одно ухо и высоко махая кончиком пушистого хвоста, тихим шагом, как бы желая продлить удовольствие и как бы улыбаясь, подносила убитую птицу к хозяину. — Ну, я рад, что тебе удалось, — сказал Левин, вместе с
тем уже испытывая чувство зависти, что не ему удалось
убить этого вальдшнепа.
Я до сих пор стараюсь объяснить себе, какого рода чувство кипело тогда в груди моей:
то было и досада оскорбленного самолюбия, и презрение, и злоба, рождавшаяся при мысли, что этот человек, теперь с такою уверенностью, с такой спокойной дерзостью на меня глядящий, две минуты
тому назад, не подвергая себя никакой опасности, хотел меня
убить как собаку, ибо раненный в ногу немного сильнее, я бы непременно свалился с утеса.
— Вы счастливы, — сказал я Грушницкому, — вам стрелять первому! Но помните, что если вы меня не
убьете,
то я не промахнусь — даю вам честное слово.
После всего
того, что бы достаточно было если не
убить,
то охладить и усмирить навсегда человека, в нем не потухла непостижимая страсть.
Предметом став суждений шумных,
Несносно (согласитесь в
том)
Между людей благоразумных
Прослыть притворным чудаком,
Или печальным сумасбродом,
Иль сатаническим уродом,
Иль даже демоном моим.
Онегин (вновь займуся им),
Убив на поединке друга,
Дожив без цели, без трудов
До двадцати шести годов,
Томясь в бездействии досуга
Без службы, без жены, без дел,
Ничем заняться не умел.
Только люди, способные сильно любить, могут испытывать и сильные огорчения; но
та же потребность любить служит для них противодействием горести и исцеляет их. От этого моральная природа человека еще живучее природы физической. Горе никогда не
убивает.
— Врешь, чертов Иуда! — закричал, вышед из себя, Тарас. — Врешь, собака! Ты и Христа распял, проклятый Богом человек! Я тебя
убью, сатана! Утекай отсюда, не
то — тут же тебе и смерть! — И, сказавши это, Тарас выхватил свою саблю.
Тарас уже видел
то по движенью и шуму в городе и расторопно хлопотал, строил, раздавал приказы и наказы, уставил в три таборы курени, обнесши их возами в виде крепостей, — род битвы, в которой бывали непобедимы запорожцы; двум куреням повелел забраться в засаду:
убил часть поля острыми кольями, изломанным оружием, обломками копьев, чтобы при случае нагнать туда неприятельскую конницу.
К
тому же замкнутый образ жизни Лонгрена освободил теперь истерический язык сплетни; про матроса говаривали, что он где-то кого-то
убил, оттого, мол, его больше не берут служить на суда, а сам он мрачен и нелюдим, потому что «терзается угрызениями преступной совести».
— Я сказал, уходя, что, может быть, прощаюсь с тобой навсегда, но что если приду сегодня,
то скажу тебе… кто
убил Лизавету.
Знайте же, я пришел к вам прямо сказать, что если вы держите свое прежнее намерение насчет моей сестры и если для этого думаете чем-нибудь воспользоваться из
того, что открыто в последнее время,
то я вас
убью, прежде чем вы меня в острог посадите.
Потому, потому я окончательно вошь, — прибавил он, скрежеща зубами, — потому что сам-то я, может быть, еще сквернее и гаже, чем убитая вошь, и заранее предчувствовал, что скажу себе это уже после
того, как
убью!
— Да неужель, неужель это все взаправду! Господи, да какая ж это правда! Кто же этому может поверить?.. И как же, как же вы сами последнее отдаете, а
убили, чтоб ограбить! А!.. — вскрикнула она вдруг, —
те деньги, что Катерине Ивановне отдали…
те деньги… Господи, да неужели ж и
те деньги…
Если
убили они, или только один Николай, и при этом ограбили сундуки со взломом, или только участвовали чем-нибудь в грабеже,
то позволь тебе задать всего только один вопрос: сходится ли подобное душевное настроение,
то есть взвизги, хохот, ребяческая драка под воротами, — с топорами, с кровью, с злодейскою хитростью, осторожностью, грабежом?
— «А было ль известно тебе, Миколаю, в
тот самый день, что такую-то вдову в такой-то день и час с сестрой ее
убили и ограбили?» — «Знать не знаю, ведать не ведаю.
— Это пусть, а все-таки вытащим! — крикнул Разумихин, стукнув кулаком по столу. — Ведь тут что всего обиднее? Ведь не
то, что они врут; вранье всегда простить можно; вранье дело милое, потому что к правде ведет. Нет,
то досадно, что врут, да еще собственному вранью поклоняются. Я Порфирия уважаю, но… Ведь что их, например, перво-наперво с толку сбило? Дверь была заперта, а пришли с дворником — отперта: ну, значит, Кох да Пестряков и
убили! Вот ведь их логика.
Господину Заметову прежде всего ваш гнев и ваша открытая смелость в глаза бросилась: ну, как это в трактире вдруг брякнуть: «Я
убил!» Слишком смело-с, слишком дерзко-с, и если, думаю, он виновен,
то это страшный боец!
Раскольников до
того устал за все это время, за весь этот месяц, что уже не мог разрешать теперь подобных вопросов иначе как только одним решением: «Тогда я
убью его», — подумал он в холодном отчаянии.
Кроме
того, у него было в виду и страшно тревожило его, особенно минутами, предстоящее свидание с Соней: он должен был объявить ей, кто
убил Лизавету, и предчувствовал себе страшное мучение, и точно отмахивался от него руками.
В раздумье остановился он перед дверью с странным вопросом: «Надо ли сказывать, кто
убил Лизавету?» Вопрос был странный, потому что он вдруг, в
то же время, почувствовал, что не только нельзя не сказать, но даже и отдалить эту минуту, хотя на время, невозможно.
Не для
того я
убил, чтобы, получив средства и власть, сделаться благодетелем человечества.
— А коль так-с,
то неужели вы бы сами решились, — ну там, ввиду житейских каких-нибудь неудач и стеснений или для споспешествования как-нибудь всему человечеству, — перешагнуть через препятствие-то?.. Ну, например,
убить и ограбить?..
Какое преступление? — вскричал он вдруг в каком-то внезапном бешенстве, —
то, что я
убил гадкую, зловредную вошь, старушонку процентщицу, никому не нужную, которую
убить сорок грехов простят, которая из бедных сок высасывала, и это-то преступление?
— Слушай, Разумихин, — заговорил Раскольников, — я тебе хочу сказать прямо: я сейчас у мертвого был, один чиновник умер… я там все мои деньги отдал… и, кроме
того, меня целовало сейчас одно существо, которое, если б я и
убил кого-нибудь, тоже бы… одним словом, я там видел еще другое одно существо…. с огненным пером… а впрочем, я завираюсь; я очень слаб, поддержи меня… сейчас ведь и лестница…
— Сильно подействовало! — бормотал про себя Свидригайлов, нахмурясь. — Авдотья Романовна, успокойтесь! Знайте, что у него есть друзья. Мы его спасем, выручим. Хотите, я увезу его за границу? У меня есть деньги; я в три дня достану билет. А насчет
того, что он
убил,
то он еще наделает много добрых дел, так что все это загладится; успокойтесь. Великим человеком еще может быть. Ну, что с вами? Как вы себя чувствуете?
— Э-эх! Посидите, останьтесь, — упрашивал Свидригайлов, — да велите себе принести хоть чаю. Ну посидите, ну, я не буду болтать вздору, о себе
то есть. Я вам что-нибудь расскажу. Ну, хотите, я вам расскажу, как меня женщина, говоря вашим слогом, «спасала»? Это будет даже ответом на ваш первый вопрос, потому что особа эта — ваша сестра. Можно рассказывать? Да и время
убьем.
Не для
того, чтобы матери помочь, я
убил — вздор!
Я просто
убил; для себя
убил, для себя одного; а там стал ли бы я чьим-нибудь благодетелем или всю жизнь, как паук, ловил бы всех в паутину и из всех живые соки высасывал, мне, в
ту минуту, все равно должно было быть!..
А Катерина Ивановна была сверх
того и не из забитых: ее можно было совсем
убить обстоятельствами, но забить ее нравственно,
то есть запугать и подчинить себе ее волю, нельзя было.
Он никогда не говорил с ними о боге и о вере, но они хотели
убить его как безбожника; он молчал и не возражал им. Один каторжный бросился было на него в решительном исступлении; Раскольников ожидал его спокойно и молча: бровь его не шевельнулась, ни одна черта его лица не дрогнула. Конвойный успел вовремя стать между ним и убийцей — не
то пролилась бы кровь.
Ну, да это, положим, в болезни, а
то вот еще:
убил, да за честного человека себя почитает, людей презирает, бледным ангелом ходит, — нет, уж какой тут Миколка, голубчик Родион Романыч, тут не Миколка!
Убей ее и возьми ее деньги, с
тем чтобы с их помощию посвятить потом себя на служение всему человечеству и общему делу: как ты думаешь, не загладится ли одно крошечное преступленьице тысячами добрых дел?
— То-то и есть, что они все так делают, — отвечал Заметов, — убьет-то хитро, жизнь отваживает, а потом тотчас в кабаке и попался. На трате-то их и ловят. Не все же такие, как вы, хитрецы. Вы бы в кабак не пошли, разумеется?
Он вышел. Соня смотрела на него как на помешанного; но она и сама была как безумная и чувствовала это. Голова у ней кружилась. «Господи! как он знает, кто
убил Лизавету? Что значили эти слова? Страшно это!» Но в
то же время мысль не приходила ей в голову. Никак! Никак!.. «О, он должен быть ужасно несчастен!.. Он бросил мать и сестру. Зачем? Что было? И что у него в намерениях? Что это он ей говорил? Он ей поцеловал ногу и говорил… говорил (да, он ясно это сказал), что без нее уже жить не может… О господи!»
Убил, да и денег взять не сумел, а что успел захватить,
то под камень снес.
Если же приду завтра,
то скажу тебе, кто
убил Лизавету.
— Штука в
том: я задал себе один раз такой вопрос: что, если бы, например, на моем месте случился Наполеон и не было бы у него, чтобы карьеру начать, ни Тулона, ни Египта, ни перехода через Монблан, а была бы вместо всех этих красивых и монументальных вещей просто-запросто одна какая-нибудь смешная старушонка, легистраторша, которую еще вдобавок надо
убить, чтоб из сундука у ней деньги стащить (для карьеры-то, понимаешь?), ну, так решился ли бы он на это, если бы другого выхода не было?