Неточные совпадения
— Нет, ты фон Зон. Ваше преподобие, знаете вы, что такое фон Зон? Процесс такой уголовный был: его
убили в блудилище — так, кажется, у вас сии места именуются, —
убили и ограбили и, несмотря на его почтенные лета, вколотили в ящик, закупорили и из Петербурга в Москву отослали в багажном вагоне, за нумером. А когда заколачивали,
то блудные плясавицы пели песни и играли на гуслях,
то есть на фортоплясах. Так вот это
тот самый фон Зон и есть. Он из мертвых воскрес, так ли, фон Зон?
— Я ведь не знаю, не знаю… Может быть, не
убью, а может,
убью. Боюсь, что ненавистен он вдруг мне станет своим лицом в
ту самую минуту. Ненавижу я его кадык, его нос, его глаза, его бесстыжую насмешку. Личное омерзение чувствую. Вот этого боюсь. Вот и не удержусь…
— А хотя бы даже и смерти? К чему же лгать пред собою, когда все люди так живут, а пожалуй, так и не могут иначе жить. Ты это насчет давешних моих слов о
том, что «два гада поедят друг друга»? Позволь и тебя спросить в таком случае: считаешь ты и меня, как Дмитрия, способным пролить кровь Езопа, ну,
убить его, а?
А если так,
то вызови я его на дуэль, а ну как он меня тотчас же и
убьет, ну что же тогда?
Еще хуже
того, если он не
убьет, а лишь только меня искалечит: работать нельзя, а рот-то все-таки остается, кто ж его накормит тогда, мой рот, и кто ж их-то всех тогда накормит-с?
Я бы на дуэли из пистолета
того убил, который бы мне произнес, что я подлец, потому что без отца от Смердящей произошел, а они и в Москве это мне в глаза тыкали, отсюда благодаря Григорию Васильевичу переползло-с.
Оно пусть ложесна, но я бы дозволил
убить себя еще во чреве с
тем, чтобы лишь на свет не происходить вовсе-с.
Убедительнейше, однако, прошу, чтобы вы им про меня и про
то, что я сообщил, ничего не говорили-с, ибо они ни за что убьют-с.
Дикарь стал добывать деньги поденною работой в Женеве, добытое пропивал, жил как изверг и кончил
тем, что
убил какого-то старика и ограбил.
— А клейкие листочки, а дорогие могилы, а голубое небо, а любимая женщина! Как же жить-то будешь, чем ты любить-то их будешь? — горестно восклицал Алеша. — С таким адом в груди и в голове разве это возможно? Нет, именно ты едешь, чтобы к ним примкнуть… а если нет,
то убьешь себя сам, а не выдержишь!
С другой стороны, такая статья-с, как только сейчас смеркнется, да и раньше
того, братец ваш с оружьем в руках явится по соседству: «Смотри, дескать, шельма, бульонщик: проглядишь ее у меня и не дашь мне знать, что пришла, —
убью тебя прежде всякого».
— А как бы я не ввязался-с? Да я и не ввязывался вовсе, если хотите знать в полной точности-с. Я с самого начала все молчал, возражать не смея, а они сами определили мне своим слугой Личардой при них состоять. Только и знают с
тех пор одно слово: «
Убью тебя, шельму, если пропустишь!» Наверно полагаю, сударь, что со мной завтра длинная падучая приключится.
—
Убьет как муху-с, и прежде всего меня-с. А пуще
того я другого боюсь: чтобы меня в их сообществе не сочли, когда что нелепое над родителем своим учинят.
Иду
убивать человека доброго, умного, благородного, ни в чем предо мной не повинного, а супругу его
тем навеки счастья лишу, измучаю и
убью.
Мучился долго, но не
тем, а лишь сожалением, что
убил любимую женщину, что ее нет уже более, что,
убив ее,
убил любовь свою, тогда как огонь страсти оставался в крови его.
Если б я
убил тебя,
то все равно бы погиб за это убийство, хотя бы и не объявил о прежнем преступлении.
Тогда же, в
ту ночь, расставшись с братом, почувствовал он в исступлении своем, что лучше даже «
убить и ограбить кого-нибудь, но долг Кате возвратить».
Страшная, неистовая злоба закипела вдруг в сердце Мити: «Вот он, его соперник, его мучитель, мучитель его жизни!» Это был прилив
той самой внезапной, мстительной и неистовой злобы, про которую, как бы предчувствуя ее, возвестил он Алеше в разговоре с ним в беседке четыре дня назад, когда ответил на вопрос Алеши: «Как можешь ты говорить, что
убьешь отца?»
«Я ведь не знаю, не знаю, — сказал он тогда, — может, не
убью, а может,
убью. Боюсь, что ненавистен он вдруг мне станет своим лицом в
ту самую минуту. Ненавижу я его кадык, его нос, его глаза, его бесстыжую насмешку. Личное омерзение чувствую. Вот этого боюсь, вот и не удержусь…»
«А когда он воротился, — с волнением прибавила Феня, — и я призналась ему во всем,
то стала я его расспрашивать: отчего у вас, голубчик Дмитрий Федорович, в крови обе руки»,
то он будто бы ей так и ответил, что эта кровь — человеческая и что он только что сейчас человека
убил, — «так и признался, так мне во всем тут и покаялся, да вдруг и выбежал как сумасшедший.
— Как вы смели, милостивый государь, как решились обеспокоить незнакомую вам даму в ее доме и в такой час… и явиться к ней говорить о человеке, который здесь же, в этой самой гостиной, всего три часа
тому, приходил
убить меня, стучал ногами и вышел как никто не выходит из порядочного дома.
И сколько, сколько раз я смотрела на этого ужасного человека и всегда думала: вот человек, который кончит
тем, что
убьет меня.
То есть, если он
убил теперь не меня, а только отца своего,
то, наверное, потому, что тут видимый перст Божий, меня охранявший, да и сверх
того, сам он постыдился
убить, потому что я ему сама, здесь, на этом месте, надела на шею образок с мощей Варвары-великомученицы…
«Помните
того парня, господа, что
убил купца Олсуфьева, ограбил на полторы тысячи и тотчас же пошел, завился, а потом, не припрятав даже хорошенько денег, тоже почти в руках неся, отправился к девицам».
— Это я, я, окаянная, я виновата! — прокричала она раздирающим душу воплем, вся в слезах, простирая ко всем руки, — это из-за меня он
убил!.. Это я его измучила и до
того довела! Я и
того старичка-покойничка бедного измучила, со злобы моей, и до
того довела! Я виноватая, я первая, я главная, я виноватая!
— Успокойтесь, Дмитрий Федорович, — напомнил следователь, как бы, видимо, желая победить исступленного своим спокойствием. — Прежде чем будем продолжать допрос, я бы желал, если вы только согласитесь ответить, слышать от вас подтверждение
того факта, что, кажется, вы не любили покойного Федора Павловича, были с ним в какой-то постоянной ссоре… Здесь, по крайней мере, четверть часа назад, вы, кажется, изволили произнести, что даже хотели
убить его: «Не
убил, — воскликнули вы, — но хотел
убить!»
В
тот же день, вечером, бил и чуть не
убил отца и поклялся, что опять приду и
убью, при свидетелях…
Именно закончу просьбой: разучитесь вы, господа, этой казенщине допроса,
то есть сперва-де, видите ли, начинай с чего-нибудь мизерного, с ничтожного: как, дескать, встал, что съел, как плюнул, и, «усыпив внимание преступника», вдруг накрывай его ошеломляющим вопросом: «Кого
убил, кого обокрал?» Ха-ха!
Наконец дело дошло до
той точки в рассказе, когда он вдруг узнал, что Грушенька его обманула и ушла от Самсонова тотчас же, как он привел ее, тогда как сама сказала, что просидит у старика до полуночи: «Если я тогда не
убил, господа, эту Феню,
то потому только, что мне было некогда», — вырвалось вдруг у него в этом месте рассказа.
— Я гораздо добрее, чем вы думаете, господа, я вам сообщу почему, и дам этот намек, хотя вы
того и не стоите. Потому, господа, умалчиваю, что тут для меня позор. В ответе на вопрос: откуда взял эти деньги, заключен для меня такой позор, с которым не могло бы сравняться даже и убийство, и ограбление отца, если б я его
убил и ограбил. Вот почему не могу говорить. От позора не могу. Что вы это, господа, записывать хотите?
Тот, который отпер к отцу дверь и вошел этою дверью,
тот и
убил его,
тот и обокрал.
Верите ли, господа, не
то, не
то меня мучило больше всего в эту ночь, что я старика слугу
убил и что грозила Сибирь, и еще когда? — когда увенчалась любовь моя и небо открылось мне снова!
Принимаю казнь не за
то, что
убил его, а за
то, что хотел
убить и, может быть, в самом деле
убил бы…
— Об этих глупостях полно! — отрезала она вдруг, — не затем вовсе я и звала тебя. Алеша, голубчик, завтра-то, завтра-то что будет? Вот ведь что меня мучит! Одну только меня и мучит! Смотрю на всех, никто-то об
том не думает, никому-то до этого и дела нет никакого. Думаешь ли хоть ты об этом? Завтра ведь судят! Расскажи ты мне, как его там будут судить? Ведь это лакей, лакей
убил, лакей! Господи! Неужто ж его за лакея осудят, и никто-то за него не заступится? Ведь и не потревожили лакея-то вовсе, а?
— Ах, да ведь это правда, если б он
убил! — воскликнула Грушенька. — Помешанный он был тогда, совсем помешанный, и это я, я, подлая, в
том виновата! Только ведь он же не
убил, не
убил! И все-то на него, что он
убил, весь город. Даже Феня и
та так показала, что выходит, будто он
убил. А в лавке-то, а этот чиновник, а прежде в трактире слышали! Все, все против него, так и галдят.
Заговорит, заговорит — ничего понимать не могу, думаю, это он об чем умном, ну я глупая, не понять мне, думаю; только стал он мне вдруг говорить про дитё,
то есть про дитятю какого-то, «зачем, дескать, бедно дитё?» «За дитё-то это я теперь и в Сибирь пойду, я не
убил, по мне надо в Сибирь пойти!» Что это такое, какое такое дитё — ничегошеньки не поняла.
— Ну, так и я тогда же подумала! Лжет он мне, бесстыжий, вот что! И приревновал он теперь меня, чтобы потом на меня свалить. Ведь он дурак, ведь он не умеет концов хоронить, откровенный он ведь такой… Только я ж ему, я ж ему! «Ты, говорит, веришь, что я
убил», — это мне-то он говорит, мне-то, это меня-то он
тем попрекнул! Бог с ним! Ну постой, плохо этой Катьке будет от меня на суде! Я там одно такое словечко скажу… Я там уж все скажу!
— Я хочу себя разрушать. Тут есть один мальчик, он под рельсами пролежал, когда над ним вагоны ехали. Счастливец! Послушайте, теперь вашего брата судят за
то, что он отца
убил, и все любят, что он отца
убил.
— Женщина часто бесчестна, — проскрежетала она. — Я еще час
тому думала, что мне страшно дотронуться до этого изверга… как до гада… и вот нет, он все еще для меня человек! Да
убил ли он? Он ли
убил? — воскликнула она вдруг истерически, быстро обращаясь к Ивану Федоровичу. Алеша мигом понял, что этот самый вопрос она уже задавала Ивану Федоровичу, может, всего за минуту пред его приходом, и не в первый раз, а в сотый, и что кончили они ссорой.
— Если я подумал тогда об чем, — начал он опять, —
то это про мерзость какую-нибудь единственно с твоей стороны. Дмитрий мог
убить, но что он украдет — я тогда не верил… А с твоей стороны всякой мерзости ждал. Сам же ты мне сказал, что притворяться в падучей умеешь, для чего ты это сказал?
Одно было все-таки странно: что Алеша упорно продолжал стоять на
том, что
убил не Дмитрий, а «по всей вероятности» Смердяков.
Но все же не могу умолчать и теперь о
том, что когда Иван Федорович, идя, как уже описал я, ночью с Алешей от Катерины Ивановны, сказал ему: «Я-то до нее не охотник», —
то страшно лгал в
ту минуту: он безумно любил ее, хотя правда и
то, что временами ненавидел ее до
того, что мог даже
убить.
— Оно, впрочем, так и было, тут и угадывать было нечего. Но не подумалось ли тебе тогда и
то, что я именно желаю, чтоб «один гад съел другую гадину»,
то есть чтоб именно Дмитрий отца
убил, да еще поскорее… и что и сам я поспособствовать даже не прочь?
— Хорошо, — проговорил он наконец, — ты видишь, я не вскочил, не избил тебя, не
убил тебя. Говори дальше: стало быть, я, по-твоему, брата Дмитрия к
тому и предназначал, на него и рассчитывал?
— Как же вам на них не рассчитывать было-с; ведь
убей они,
то тогда всех прав дворянства лишатся, чинов и имущества, и в ссылку пойдут-с. Так ведь тогда ихняя часть-с после родителя вам с братцем Алексеем Федоровичем останется, поровну-с, значит, уже не по сороку, а по шестидесяти тысяч вам пришлось бы каждому-с. Это вы на Дмитрия Федоровича беспременно тогда рассчитывали!
— И я тоже подумал тогда, минутку одну, что и на меня тоже рассчитываете, — насмешливо осклабился Смердяков, — так что
тем самым еще более тогда себя предо мной обличили, ибо если предчувствовали на меня и в
то же самое время уезжали, значит, мне
тем самым точно как бы сказали: это ты можешь
убить родителя, а я не препятствую.
Если я не смею теперь
убить Смердякова,
то не стоит и жить!..» Иван Федорович, не заходя домой, прошел тогда прямо к Катерине Ивановне и испугал ее своим появлением: он был как безумный.
— Если б
убил не Дмитрий, а Смердяков,
то, конечно, я тогда с ним солидарен, ибо я подбивал его. Подбивал ли я его — еще не знаю. Но если только он
убил, а не Дмитрий,
то, конечно, убийца и я.
Эта бумажка была
тот самый документ, о котором Иван Федорович потом объявил Алеше как о «математическом доказательстве», что
убил отца брат Дмитрий.
Кстати, подозрения о
том, что Митя мог
убить вместе со Смердяковым, у Ивана никогда не было, да это не вязалось и с фактами.