Неточные совпадения
Черное сукно сюртука и белый, высокий, накрахмаленный воротник очень невыгодно для Краснова подчеркивали серый
тон кожи его щек, волосы на щеках
лежали гладко, бессильно, концами вниз, так же и на верхней губе, на подбородке они соединялись в небольшой клин, и это придавало лицу странный вид: как будто все оно стекало вниз.
В узеньком тупике между гнилых заборов человек двадцать мальчишек шумно играют в городки. В стороне
лежит, животом на земле, Иноков, босый, без фуражки; встрепанные волосы его блестят на солнце шелком, пестрое лицо сморщено счастливой улыбкой, веснушки дрожат. Он кричит умоляющим
тоном, возбужденно...
Затем он вспомнил, что в кармане его
лежит письмо матери, полученное днем; немногословное письмо это, написанное с алгебраической точностью, сообщает, что культурные люди обязаны работать, что она хочет открыть в городе музыкальную школу, а Варавка намерен издавать газету и пройти в городские головы. Лидия будет дочерью городского головы. Возможно, что, со временем, он расскажет ей роман с Нехаевой; об этом лучше всего рассказать в комическом
тоне.
Он сам был искренно удивлен резкостью и определенностью этой оценки, он никогда еще не думал в таком
тоне, и это сразу приподняло, выпрямило его. Взглянув в зеркало, он увидал, что смоченные волосы, высохнув,
лежат гладко и этим обнаруживают, как мало их и как они стали редки. Он взял щетку, старательно взбил их, но, и более пышные, они все-таки заставили его подумать...
Говоря, Долганов смотрел на Клима так, что Самгин понял: этот чудак настраивается к бою; он уже обеими руками забросил волосы на затылок, и они вздыбились там некрасивой кучей. Вообще волосы его
лежали на голове неровно, как будто череп Долганова имел форму шляпки кованого гвоздя. Постепенно впадая в
тон проповедника, он обругал Трейчке, Бисмарка, еще каких-то уже незнакомых Климу немцев, чувствовалось, что он привык и умеет ораторствовать.
Он
лежал на мягчайшей, жаркой перине,
утопая в ней, как в тесте, за окном сияло солнце, богато освещая деревья, украшенные инеем, а дом был наполнен непоколебимой тишиной, кроме боли — не слышно было ничего.
Марфенька печалилась и ревновала ее к сестре, но сказать боялась и потихоньку плакала. Едва ли это была не первая серьезная печаль Марфеньки, так что и она бессознательно приняла общий серьезно-туманный
тон, какой
лежал над Малиновкой и ее жителями.
На этих равнинах, перерезанных кое-где оврагами,
лежали,
утопая в садах и левадах, села, и кое-где по горизонту, давно запаханные и охваченные желтыми жнивами, рисовались высокие могилы.
…Очень бы хотелось получить письма, которые Шаховский обещал мне из России. Может, там что-нибудь мы бы нашли нового. В официальных мне ровно ничего не говорят — даже по
тону не замечаю, чтобы у Ивана Александровича была тревога, которая должна всех волновать, если теперь совершается повторение того, что было с нами. Мы здесь ничего особенного не знаем, как ни хлопочем с Михаилом Александровичем поймать что-нибудь новое: я хлопочу
лежа, а он кой-куда ходит и все возвращается ни с чем.
Серый свет зарождающегося утра заглянул из-за спущенных штор в комнату больного, но был еще слишком слаб и робок для того, чтобы сконфузить мигавшую под зеленым абажуром свечу. Бахарев снова
лежал спокойно, а Абрамовна, опершись рукою о кресло, тихо, усыпляющим
тоном, ворчала ему...
Долго
лежал он, весь мокрый, охая и стоная, прежде чем на пороге показался Епифанька и недовольным
тоном пробурчал...
Он сказал это обыкновенным
тоном,
лежа врастяжку с заложенными под голову руками. Я приподнялся на локте и посмотрел на него.
А хоть бы и вам, — продолжал Медиокритский вразумляющим
тоном, — скупиться тут нечего, потому что, прямо надобно сказать, голова ваша все равно что в пасти львиной или на плахе смертной
лежит, пока этот человек на своем месте властвовать будет.
Несмотря на те слова и выражения, которые я нарочно отметил курсивом, и на весь
тон письма, по которым высокомерный читатель верно составил себе истинное и невыгодное понятие, в отношении порядочности, о самом штабс-капитане Михайлове, на стоптанных сапогах, о товарище его, который пишет рисурс и имеет такие странные понятия о географии, о бледном друге на эсе (может быть, даже и не без основания вообразив себе эту Наташу с грязными ногтями), и вообще о всем этом праздном грязненьком провинциальном презренном для него круге, штабс-капитан Михайлов с невыразимо грустным наслаждением вспомнил о своем губернском бледном друге и как он сиживал, бывало, с ним по вечерам в беседке и говорил о чувстве, вспомнил о добром товарище-улане, как он сердился и ремизился, когда они, бывало, в кабинете составляли пульку по копейке, как жена смеялась над ним, — вспомнил о дружбе к себе этих людей (может быть, ему казалось, что было что-то больше со стороны бледного друга): все эти лица с своей обстановкой мелькнули в его воображении в удивительно-сладком, отрадно-розовом цвете, и он, улыбаясь своим воспоминаниям, дотронулся рукою до кармана, в котором
лежало это милое для него письмо.
Влезая на печь и перекрестив дверцу в трубе, она щупала, плотно ли
лежат вьюшки; выпачкав руки сажей, отчаянно ругалась и как-то сразу засыпала, точно ее пришибла невидимая сила. Когда я был обижен ею, я думал: жаль, что не на ней женился дедушка, — вот бы грызла она его! Да и ей доставалось бы на орехи. Обижала она меня часто, но бывали дни, когда пухлое, ватное лицо ее становилось грустным, глаза
тонули в слезах и она очень убедительно говорила...
Он закрывает глаза и
лежит, закинув руки за голову, папироса чуть дымится, прилепившись к углу губ, он поправляет ее языком, затягивается так, что в груди у него что-то свистит, и огромное лицо
тонет в облаке дыма. Иногда мне кажется, что он уснул, я перестаю читать и разглядываю проклятую книгу — надоела она мне до тошноты.
Рядом с полкой — большое окно, две рамы, разъединенные стойкой; бездонная синяя пустота смотрит в окно, кажется, что дом, кухня, я — все висит на самом краю этой пустоты и, если сделать резкое движение, все сорвется в синюю, холодную дыру и полетит куда-то мимо звезд, в мертвой тишине, без шума, как
тонет камень, брошенный в воду. Долго я
лежал неподвижно, боясь перевернуться с боку на бок, ожидая страшного конца жизни.
По вечерам Федосья приходила в мою комнату, становилась у двери и рассказывала какой-нибудь интересный случай из своей жизни: как ее три раза обкрадывали, как она
лежала больная в клинике, как ее ударил на улице пьяный мастеровой, как она чуть не
утонула в Неве, как за нее сватался пьянчуга-чиновник и т. д.
— Болезнь во всем во мне ходит: где уж тут встать! — проговорил Глеб тем же отрывистым
тоном. — Надо просить бога грехи отпустить!.. Нет, уж мне не встать! Подрубленного дерева к корню не приставишь. Коли раз подрубили, свалилось, тут, стало, и
лежать ему — сохнуть… Весь разнемогся. Как есть, всего меня разломило.
— Тебя, любезный мой, — обратился он ко мне, — я выпорю непременно, не сомневайся, хоть ты поперек лавки уже не ложишься. — Потом он подступил к постели, на которой
лежал Давыд. — В Сибири, — начал он внушительным и важным
тоном, — в Сибири, сударь ты мой, на каторге, в подземельях живут и умирают люди, которые менее виноваты, менее преступны, чем ты! Самоубивец ты, или просто вор, или уже вовсе дурак? — скажи ты мне одно, на милость?!!
В дочери, рослой, неразговорчивой, тоже было что-то скучное и общее с Яковом. Она любила
лежать, читая книжки, за чаем ела много варенья, а за обедом, брезгливо отщипывая двумя пальчиками кусочки хлеба, болтала ложкой в тарелке, как будто ловя в супе муху; поджимала туго налитые кровью, очень красные губы и часто, не подобающим девчонке
тоном, говорила матери...
Наконец он отпустил своего Митьку и заснул, но и от этого Владимиру Сергеичу не стало легче: Егор Капитоныч так сильно и густо храпел, с такими игривыми переходами от высоких
тонов к самым низким, с такими присвистываниями и даже прищелкиваниями, что, казалось, сама перегородка вздрагивала ему в ответ; бедный Владимир Сергеич чуть не плакал. В отведенной ему комнате было очень душно, и перина, на которой он
лежал, охватывала всё его тело каким-то ползучим жаром.
Рассказывает она мне жизнь свою: дочь слесаря, дядя у неё помощник машиниста, пьяный и суровый человек. Летом он на пароходе, зимою в
затоне, а ей — негде жить. Отец с матерью потонули во время пожара на пароходе; тринадцати лет осталась сиротой, а в семнадцать родила от какого-то барчонка. Льётся её тихий голос в душу мне, рука её тёплая на шее у меня, голова на плече моём
лежит; слушаю я, а сердце сосёт подлый червяк — сомневаюсь.
Мертвец
лежал, как всегда
лежат мертвецы, особенно тяжело, по-мертвецки
утонувши окоченевшими членами в подстилке гроба, с навсегда согнувшеюся головой на подушке, и выставлял, как всегда выставляют мертвецы, свой желтый восковой лоб с взлизами на ввалившихся висках и торчащий нос, как бы надавивший на верхнюю губу.
— Что-что
лежит? Те деньги на другое нужны… Что тебе надо? — крикнул вдруг Родионов, переменив
тон и обращаясь к оборванному мужику, который вошел было в переднюю и робко пробирался по подстилке.
— Да, я, — также мягко и виновато ответила женщина и пошла за ним в угол, где стоял стол и на нем маленькая иконка, перед которой теплилась тоненькая восковая свечка. Алексей Степанович мельком оглядел чердак, другой конец которого
утопал в темноте, и остановил удивленный взгляд на столе. Он был покрыт чистою скатертью, и на нем
лежали рядом два темно-бурых яйца и маленькая покупная и, видимо, черствая булка.
Подбежали к косной трое бойких ловцов, все трое одеты по-праздничному — в ситцевых рубахах, в черных плисовых штанах, с картузами набекрень. Петр Степаныч наперед откупил у них вечерний улов в шашковых снастях. По песку был раскинут невод из бо́тальной дели, изготовили его ловцы на случай, если купцы вздумают не только рыбу ловить, но на бель
тони закидывать. Одаль рашни́ и бо́тала
лежали. Тоже на всякий случай ловцы их припасли.
Щелкнул замок. Дверь тихо отворилась. Перед носом барона прошмыгнула из уборной хорошенькая, улыбающаяся горничная. Барон сделал шаг вперед, и его обоняние
утонуло в тонких запахах уборной. Она стояла у темного окна, закутавшись в шаль. Около нее
лежало платье, которое ей предстояло надеть…Щеки ее были красны. Она сгорала со стыда…
Язвительный
тон писаря и его хриплый голос обдали Теркина холодом и жаром. Розги
лежали перед ним. Если б он мог, он схватил бы за горло негодяя, который издевался над ним перед казнью.
«
Тонем!» — мгновенно решил он, встал на ноги, успел зажечь свечу и натянуть на себя пиджак. Он спал в жилете и одетый, прикрываясь пледом. Под подушкой
лежал его бумажник. Он сунул его в боковой карман и ощупал замшевую сумку.
Мы с ним вели знакомство до отъезда моего за границу. Я бывал у него в первое время довольно часто, он меня познакомил со своей первой женой, любил приглашать к себе и вести дома беседы со множеством анекдотов и случаев из личных воспоминаний. К его натуре у меня никогда не
лежало сердце; но между нами все-таки установился такой
тон, который воздерживал от всего слишком неприятного.
— Благодарю вас, — сказал он доверчивым
тоном и сейчас же сообщил Калакуцкому, какие у него есть деньжонки, не скрыл и того, в каком они банке
лежат и сколько ему нужно, чтобы обзавестись квартирой.
Минут пять
лежит она с закрытыми глазами, потом поднимает веки, долго глядит вам в лицо и спрашивает
тоном умирающей...
— Не зная их лично, могу только судить о них по твоим письмам. Признаюсь тебе, мое сердце
лежит более к Лориной. Та с горячею, эксцентрической головкой, энтузиастка, с жаждой каких-то подвигов, не совсем по мне. И сестры твои, по твоим портретам, склоняются более на сторону
Тони. Может быть, мы и ошибаемся.
В радостном волнении не могла она сомкнуть глаз,
лежа в своей роскошной постели,
утопая в волнах тончайшего батиста. Лишь под утро заснула она тревожным сном. В двенадцать часов она уже была одета и стала ждать. До назначенного княгиней часа оставалось два часа. Время казалось ей вечностью. Она сидела в приемной, у одного из окон которой, ближайших к подъезду была система зеркал, позволявшая видеть подъезжавшие экипажи.
Электрические фонари разом зажглись, и их розоватый свет смешался с общим
тоном освещения. Свежий снег
лежал на дорожках цветника, на ступеньках террасы, на крышах домов. Мраморные стены храма отливали желтоватостью слоновой кости.
— Это вы что выдумали? — заговорил он
тоном бесцеремонной шутки. — Вам
лежать, батенька, следует, а ноги-то у вас черт знает в каком положении…