Неточные совпадения
И точно, дорога опасная: направо висели над нашими головами груды снега, готовые, кажется, при первом порыве ветра оборваться в ущелье; узкая дорога частию была покрыта снегом, который в иных местах проваливался под ногами, в других превращался в лед от действия солнечных лучей и ночных морозов, так что
с трудом мы сами пробирались; лошади
падали; налево зияла глубокая расселина, где катился поток, то скрываясь под ледяной корою, то
с пеною прыгая по
черным камням.
В окна, обращенные на лес, ударяла почти полная луна. Длинная белая фигура юродивого
с одной стороны была освещена бледными, серебристыми лучами месяца,
с другой —
черной тенью; вместе
с тенями от рам
падала на пол, стены и доставала до потолка. На дворе караульщик стучал в чугунную доску.
Аркадий оглянулся и увидал женщину высокого роста, в
черном платье, остановившуюся в дверях залы. Она поразила его достоинством своей осанки. Обнаженные ее руки красиво лежали вдоль стройного стана; красиво
падали с блестящих волос на покатые плечи легкие ветки фуксий; спокойно и умно, именно спокойно, а не задумчиво, глядели светлые глаза из-под немного нависшего белого лба, и губы улыбались едва заметною улыбкою. Какою-то ласковой и мягкой силой веяло от ее лица.
Потом он слепо шел правым берегом Мойки к Певческому мосту, видел, как на мост, забитый людями, ворвались пятеро драгун, как засверкали их шашки, двое из пятерых, сорванные
с лошадей, исчезли в
черном месиве, толстая лошадь вырвалась на правую сторону реки, люди стали швырять в нее комьями снега, а она топталась на месте, встряхивая головой;
с морды ее
падала пена.
Придерживая очки, Самгин взглянул в щель и почувствовал, что он как бы
падает в неограниченный сумрак, где взвешено плоское, правильно круглое пятно мутного света. Он не сразу понял, что свет отражается на поверхности воды, налитой в чан, — вода наполняла его в уровень
с краями, свет лежал на ней широким кольцом; другое, более узкое, менее яркое кольцо лежало на полу,
черном, как земля. В центре кольца на воде, — точно углубление в ней, — бесформенная тень, и тоже трудно было понять, откуда она?
— А недавно, перед тем, как взойти луне, по небу летала большущая
черная птица, подлетит ко звезде и склюнет ее, подлетит к другой и ее склюет. Я не
спал, на подоконнике сидел, потом страшно стало, лег на постелю, окутался
с головой, и так, знаешь, было жалко звезд, вот, думаю, завтра уж небо-то пустое будет…
В отделение, где сидел Самгин, тяжело втиснулся большой человек
с тяжелым,
черным чемоданом в одной руке, связкой книг в другой и двумя связками на груди, в ремнях, перекинутых за шею. Покрякивая, он взвалил чемодан на сетку, положил туда же и две связки, а третья рассыпалась, и две книги в переплетах
упали на колени маленького заики.
Пуще всего он бегал тех бледных, печальных дев, большею частию
с черными глазами, в которых светятся «мучительные дни и неправедные ночи», дев
с не ведомыми никому скорбями и радостями, у которых всегда есть что-то вверить, сказать, и когда надо сказать, они вздрагивают, заливаются внезапными слезами, потом вдруг обовьют шею друга руками, долго смотрят в глаза, потом на небо, говорят, что жизнь их обречена проклятию, и иногда
падают в обморок.
Она была высокого роста, смугла,
с ярким румянцем,
с большими
черными глазами и
с косой, которая, не укладываясь на голове,
падала на шею, — словом, как на картинах пишут римлянок.
Гористая и лесистая местность Рыбной реки и нынешней провинции Альбани способствовала грабежу и манила их селиться в этих местах. Здесь возникли первые неприязненные стычки
с дикими, вовлекшие потом белых и
черных в нескончаемую доселе вражду. Всякий, кто читал прежние известия о голландской колонии, конечно помнит, что они были наполнены бесчисленными эпизодами о схватках поселенцев
с двумя неприятелями: кафрами и дикими зверями, которые
нападали с одной целью: похищать скот.
На одном балконе, опершись локтями о решетку, сидела молодая женщина
с матовым лицом,
с черными глазами; она смотрела бойко: видно, что не
спала совсем.
Квартира Шустовой была во втором этаже. Нехлюдов по указанию дворника
попал на
черный ход и по прямой и крутой лестнице вошел прямо в жаркую, густо пахнувшую едой кухню. Пожилая женщина,
с засученными рукавами, в фартуке и в очках, стояла у плиты и что-то мешала в дымящейся кастрюле.
Зося подавила серебряную застежку и открыла яйцо: на дне, на белой атласной подушечке,
спал, как ребенок, крошечный медвежонок
с черным пушистым рыльцем и немного оскаленными мелкими зубами.
Он, например, не умел ни плясать до
упаду в медвежьей шубе навыворот, ни балагурить и любезничать в непосредственном соседстве расходившихся арапников; выставленный нагишом на двадцатиградусный мороз, он иногда простужался; желудок его не варил ни вина, смешанного
с чернилами и прочей дрянью, ни крошеных мухоморов и сыроежек
с уксусом.
Высокие древне-черные террасы
с левой стороны Вай-Фудзина,
с массивным основанием (тоже из кварцевого порфира), особенно резко выступают близ устья Харчинкиной
пади.
После ужина казаки рано легли
спать. За день я так переволновался, что не мог уснуть. Я поднялся, сел к огню и стал думать о пережитом. Ночь была ясная, тихая. Красные блики от огня,
черные тени от деревьев и голубоватый свет луны перемешивались между собой. По опушкам сонного леса бродили дикие звери. Иные совсем близко подходили к биваку. Особенным любопытством отличались козули. Наконец я почувствовал дремоту, лег рядом
с казаками и уснул крепким сном.
Ася (собственное имя ее было Анна, но Гагин называл ее Асей, и уж вы позвольте мне ее так называть) — Ася отправилась в дом и скоро вернулась вместе
с хозяйкой. Они вдвоем несли большой поднос
с горшком молока, тарелками, ложками, сахаром, ягодами, хлебом. Мы уселись и принялись за ужин. Ася сняла шляпу; ее
черные волосы, остриженные и причесанные, как у мальчика,
падали крупными завитками на шею и уши. Сначала она дичилась меня; но Гагин сказал ей...
Открыли наконец, что он проводит время в самых
черных харчевнях возле застав, вроде Поль Нике, что он там перезнакомился
с ворами и со всякой сволочью, поит их, играет
с ними в карты и иногда
спит под их защитой.
Тетка покойного деда рассказывала, — а женщине, сами знаете, легче поцеловаться
с чертом, не во гнев будь сказано, нежели назвать кого красавицею, — что полненькие щеки козачки были свежи и ярки, как мак самого тонкого розового цвета, когда, умывшись божьею росою, горит он, распрямляет листики и охорашивается перед только что поднявшимся солнышком; что брови словно
черные шнурочки, какие покупают теперь для крестов и дукатов девушки наши у проходящих по селам
с коробками москалей, ровно нагнувшись, как будто гляделись в ясные очи; что ротик, на который глядя облизывалась тогдашняя молодежь, кажись, на то и создан был, чтобы выводить соловьиные песни; что волосы ее,
черные, как крылья ворона, и мягкие, как молодой лен (тогда еще девушки наши не заплетали их в дрибушки, перевивая красивыми, ярких цветов синдячками),
падали курчавыми кудрями на шитый золотом кунтуш.
Подобралась дружная ватага: десятилетний сын нищей мордовки Санька Вяхирь, мальчик милый, нежный и всегда спокойно веселый; безродный Кострома, вихрастый, костлявый,
с огромными
черными глазами, — он впоследствии, тринадцати лет, удавился в колонии малолетних преступников, куда
попал за кражу пары голубей; татарчонок Хаби, двенадцатилетний силач, простодушный и добрый; тупоносый Язь, сын кладбищенского сторожа и могильщика, мальчик лет восьми, молчаливый, как рыба, страдавший «
черной немочью», а самым старшим по возрасту был сын портнихи-вдовы Гришка Чурка, человек рассудительный, справедливый и страстный кулачный боец; все — люди
с одной улицы.
С ним хорошо было молчать — сидеть у окна, тесно прижавшись к нему, и молчать целый час, глядя, как в красном вечернем небе вокруг золотых луковиц Успенского храма вьются-мечутся
черные галки, взмывают высоко вверх,
падают вниз и, вдруг покрыв угасающее небо
черною сетью, исчезают куда-то, оставив за собою пустоту.
Но кроме врагов, бегающих по земле и отыскивающих чутьем свою добычу, такие же враги их летают и по воздуху: орлы, беркуты, большие ястреба готовы
напасть на зайца, как скоро почему-нибудь он бывает принужден оставить днем свое потаенное убежище, свое логово; если же это логово выбрано неудачно, не довольно закрыто травой или степным кустарником (разумеется, в чистых полях), то непременно и там увидит его зоркий до невероятности
черный беркут (степной орел), огромнейший и сильнейший из всех хищных птиц, похожий на копну сена, почерневшую от дождя, когда сидит на стогу или на сурчине, — увидит и, зашумев как буря,
упадет на бедного зайца внезапно из облаков, унесет в длинных и острых когтях на далекое расстояние и, опустясь на удобном месте, съест почти всего,
с шерстью и мелкими костями.
Зайца увидишь по большей части издали, можешь подойти к нему близко, потому что лежит он в мокрое время крепко, по инстинкту зная, что на голой и
черной земле ему, побелевшему бедняку, негде спрятаться от глаз врагов своих, что даже сороки и вороны
нападут на него со всех сторон
с таким криком и остервенением, что он в страхе не будет знать, куда деваться…
После полуночи дождь начал стихать, но небо по-прежнему было морочное. Ветром раздувало пламя костра. Вокруг него бесшумно прыгали, стараясь осилить друг друга, то яркие блики, то
черные тени. Они взбирались по стволам деревьев и углублялись в лес, то вдруг припадали к земле и, казалось, хотели проникнуть в самый огонь. Кверху от костра клубами вздымался дым, унося
с собою тысячи искр. Одни из них пропадали в воздухе, другие
падали и тотчас же гасли на мокрой земле.
В это мгновение у ног моих шевельнулся сухой листик, другой, третий… Я наклонился и увидел двух муравьев —
черного и рыжего, сцепившихся челюстями и тоже из-за добычи, которая в виде маленького червячка, оброненная лежала в стороне. Муравьи
нападали друг на друга
с такой яростью, которая ясно говорила, что они оба во что бы то ни стало хотят друг друга уничтожить.
— Ах, не говорите таких ужасных слов, — перебила его Варвара Павловна, — пощадите меня, хотя… хотя ради этого ангела… — И, сказавши эти слова, Варвара Павловна стремительно выбежала в другую комнату и тотчас же вернулась
с маленькой, очень изящно одетой девочкой на руках. Крупные русые кудри
падали ей на хорошенькое румяное личико, на больше
черные заспанные глаза; она и улыбалась, и щурилась от огня, и упиралась пухлой ручонкой в шею матери.
Бывало, Агафья, вся в
черном,
с темным платком на голове,
с похудевшим, как воск прозрачным, но все еще прекрасным и выразительным лицом, сидит прямо и вяжет чулок; у ног ее, на маленьком креслице, сидит Лиза и тоже трудится над какой-нибудь работой или, важно поднявши светлые глазки, слушает, что рассказывает ей Агафья; а Агафья рассказывает ей не сказки: мерным и ровным голосом рассказывает она житие пречистой девы, житие отшельников, угодников божиих, святых мучениц; говорит она Лизе, как жили святые в пустынях, как спасались, голод терпели и нужду, — и царей не боялись, Христа исповедовали; как им птицы небесные корм носили и звери их слушались; как на тех местах, где кровь их
падала, цветы вырастали.
Ему навстречу
с дивана поднялась дама в
черном шелковом платье
с воланами и, поднеся батистовый платок к бледному лицу, переступила несколько шагов, склонила тщательно расчесанную, душистую голову — и
упала к его ногам…
Во второй комнате стояла желтая деревянная кроватка, покрытая кашемировым одеялом,
с одною подушкою в довольно грязной наволочке,
черный столик
с большою круглою чернильницею синего стекла, полки
с книгами, три стула и старая, довольно хорошая оттоманка, на которой обыкновенно, заезжая к Помаде,
спал лекарь Розанов.
Флигель, в котором мы остановились, был точно так же прибран к приезду управляющего, как и прошлого года. Точно так же рыцарь грозно смотрел из-под забрала своего шлема
с картины, висевшей в той комнате, где мы
спали. На другой картине так же лежали синие виноградные кисти в корзине, разрезанный красный арбуз
с черными семечками на блюде и наливные яблоки на тарелке. Но я заметил перемену в себе: картины, которые мне так понравились в первый наш приезд, показались мне не так хороши.
Наконец, в изнурении от ран и усталости, я
падаю на землю и кричу: «Победа!» Генерал подъезжает ко мне и спрашивает: «Где он — наш спаситель?» Ему указывают на меня, он бросается мне на шею и
с радостными слезами кричит: «Победа!» Я выздоравливаю и,
с подвязанной
черным платком рукою, гуляю по Тверскому бульвару.
Елена сидела на стуле перед столом и, склонив свою усталую головку на левую руку, улегшуюся на столе, крепко
спала, и, помню, я загляделся на ее детское личико, полное и во сне как-то не детски грустного выражения и какой-то странной, болезненной красоты; бледное,
с длинными ресницами на худеньких щеках, обрамленное
черными как смоль волосами, густо и тяжело ниспадавшими небрежно завязанным узлом на сторону.
В тишине — явственное жужжание колес, как шум воспаленной крови. Кого-то тронули за плечо — он вздрогнул, уронил сверток
с бумагами. И слева от меня — другой: читает в газете все одну и ту же, одну и ту же, одну и ту же строчку, и газета еле заметно дрожит. И я чувствую, как всюду — в колесах, руках, газетах, ресницах — пульс все чаще и, может быть, сегодня, когда я
с I
попаду туда, — будет 39, 40, 41 градус — отмеченные на термометре
черной чертой…
В общей камере он жил среди двадцати человек, как будто был один, никого не видел, ни
с кем не говорил и всё так же мучался. Особенно тяжело ему было, когда все
спали, а он не
спал и попрежнему видел ее, слышал ее голос, потом опять являлись
черные с своими страшными глазами и дразнили его.
В чаще этой всегда сыро, пахнет густой постоянной тенью, паутиной, падалью-яблоком, которое,
чернея, уже валяется на прелой земле, малиной, иногда и лесным клопом, которого проглотишь нечаянно
с ягодой и поскорее заешь другою.
В другом конце тира ставились картонные мишени
с концентрическими
черными окружностями,
попадать надо было в центральный сплошной кружок. Благодаря малости помещения выстрелы были страшно оглушительны, от этого юнкера подолгу ходили со звоном в голове и ушах и едва слышали лекции и даже командные слова.
Голову покрывал высокий шишак
с серебром и
чернью, и из-под венца его
падала на плечи боярина кольчатая бармица, скрещенная на груди и укрепленная круглыми серебряными бляхами.
Я уже не
спал, наблюдая, как сквозь щели дровяника пробиваются ко мне на постель лучи солнца, а в них пляшет какая-то серебряная пыль, — эти пылинки — точно слова в сказке. В дровах шуршат мыши, бегают красненькие букашки
с черными точками на крыльях.
Проснулись птицы; серые московки пуховыми шариками
падают с ветки на ветку, огненные клесты крошат кривыми носами шишки на вершинах сосен, на конце сосновой лапы качается белая аполлоновка, взмахивая длинными рулевыми перьями,
черный бисерный глазок недоверчиво косится на сеть, растянутую мной.
«Диковина!» — подумал дьякон, и, удостоверясь, что шест ему не мерещится, а действительно стремит из канавы, он уже готов был на нем прыгнуть, как вдруг сзади через плечи на грудь его
пали две огромные лапы, покрытые лохматою
черною шерстью,
с огромными железными когтями.
Маленький тёмный домик, где жила Горюшина, пригласительно высунулся из ряда других домов, покачнувшись вперёд, точно кланяясь и прося о чём-то. Две ставни были сорваны, одна висела косо, а на крыше, поросшей мхом, торчала выщербленная,
с вывалившимися кирпичами,
чёрная труба. Убогий вид дома вызвал у Кожемякина скучное чувство, а силы всё более
падали, дышать было трудно, и решение идти к Горюшиной таяло.
Пела скрипка, звенел чистый и высокий тенор какого-то чахоточного паренька в наглухо застёгнутой поддёвке и со шрамом через всю левую щёку от уха до угла губ; легко и весело взвивалось весёлое сопрано кудрявой Любы Матушкиной; служащий в аптеке Яковлев пел баритоном, держа себя за подбородок, а кузнец Махалов, человек
с воловьими глазами, вдруг открыв круглую
чёрную пасть, начинал реветь — о-о-о! и, точно смолой обливая, гасил все голоса, скрипку, говор людей за воротами.
Он зарычал, отшвырнул её прочь, бросился в сени, спрыгнул
с крыльца и, опрокинувшись всем телом на Максима, сбил его
с ног,
упал и молча замолотил кулаками по крепкому телу, потом, оглушённый ударом по голове, откатился в сторону, тотчас вскочил и, злорадно воя, стал пинать ногами в
чёрный живой ком, вертевшийся по двору.
Чёрные стены суровой темницы
Сырость одела, покрыли мокрицы;
Падают едкие капли со свода…
А за стеною ликует природа.
Куча соломы лежит подо мною;
Червь её точит. Дрожащей рукою
Сбросил я жабу
с неё… а из башни
Видны и небо, и горы, и пашни.
Вырвался
с кровью из груди холодной
Вопль, замиравший неслышно, бесплодно;
Глухо оковы мои загремели…
А за стеною малиновки пели…
К тому времени ром в бутылке стал на уровне ярлыка, и оттого казалось, что качка усилилась. Я двигался вместе со стулом и каютой, как на качелях, иногда расставляя ноги, чтобы не свернуться в пустоту. Вдруг дверь открылась, пропустив Дэзи, которая, казалось,
упала к нам сквозь наклонившуюся на меня стену, но, поймав рукой стол, остановилась в позе канатоходца. Она была в башмаках,
с брошкой на серой блузе и в
черной юбке. Ее повязка лежала аккуратнее, ровно зачеркивая левую часть лица.
Горы важно задумчивы.
С них на пышные зеленоватые гребни волн
упали черные тени и одевают их, как бы желая остановить единственное движение, заглушить немолчный плеск воды и вздохи пены, — все звуки, которые нарушают тайную тишину, разлитую вокруг вместе
с голубым серебром сияния луны, еще скрытой за горными вершинами.
Черные, задумчивые птицы
Мертвые деревья и кусты
Белые, безмолвные снежинки
Падают с холодной высоты…
Дисциплина была железная, свободы никакой, только по воскресеньям отпускали в город до девяти часов вечера. Опозданий не полагалось. Будние дни были распределены по часам, ученье до
упаду, и часто, чистя сапоги в уборной еще до свету при керосиновой коптилке, вспоминал я свои нары, своего Шлему, который, еще затемно получив от нас пятак и огромный чайник, бежал в лавочку и трактир, покупал «на две чаю, на две сахару, на копейку кипятку», и мы наслаждались перед ученьем чаем
с черным хлебом.
Когда он вошел к себе в комнату, то было уже светло. На рояле около раскрытых нот догорали две свечи. На диване лежала Рассудина, в
черном платье, в кушаке,
с газетой в руках, и крепко
спала. Должно быть, играла долго, ожидая, когда вернется Ярцев, и, не дождавшись, уснула.
Выбрав в поле место для ночлега
И нуждаясь в отдыхе давно,
Спит гнездо бесстрашное Олега —
Далеко подвинулось оно!
Залетело, храброе, далече,
И никто ему не господин —
Будь то сокол, будь то гордый кречет.
Будь то
черный ворон — половчин.
А в степи,
с ордой своею дикой
Серым волком рыская чуть свет,
Старый Гзак на Дон бежит великий,
И Кончак спешит ему вослед.