Неточные совпадения
— Конституция, доложу я вам, почтеннейшая моя Марфа Терентьевна, — говорил он купчихе Распоповой, — вовсе не такое уж пугало, как люди несмысленные о сем полагают. Смысл каждой конституции таков: всякий в
дому своем благополучно да почивает! Что же тут, спрашиваю я вас, сударыня моя,
страшного или презорного? [Презорный — презирающий правила или законы.]
Но вспомнив, что ожидает ее одну
дома, если она не примет никакого решения, вспомнив этот
страшный для нее и в воспоминании жест, когда она взялась обеими руками за волосы, она простилась и уехала.
И, перебирая события последних дней, ей казалось, что во всем она видела подтверждение этой
страшной мысли: и то, что он вчера обедал не
дома, и то, что он настоял на том, чтоб они в Петербурге остановились врознь, и то, что даже теперь шел к ней не один, как бы избегая свиданья с глазу на глаз.
Вронский на балах явно ухаживал за Кити, танцовал с нею и ездил в
дом, стало быть, нельзя было сомневаться в серьезности его намерений. Но, несмотря на то, мать всю эту зиму находилась в
страшном беспокойстве и волнении.
«Да, не надо думать, надо делать что-нибудь, ехать, главное уехать из этого
дома», сказала она, с ужасом прислушиваясь к
страшному клокотанью, происходившему в ее сердце, и поспешно вышла и села в коляску.
Совершилось это, разумеется, постепенно, путем внушения и окриков взрослых приобрело характер
страшного запрета, а затем, усиленное пересудами и кривотолками, разрослось в детских умах страхом к
дому матроса.
Лариса. Но что меня заставило?.. Если
дома жить нельзя, если во время
страшной, смертельной тоски заставляют любезничать, улыбаться, навязывают женихов, на которых без отвращения нельзя смотреть, если в
доме скандалы, если надо бежать и из
дому и даже из города?
Что, Маша, страшно тебе?» — «Нет, папенька, — отвечала Марья Ивановна, —
дома одной
страшнее».
На Невском стало еще
страшней; Невский шире других улиц и от этого был пустынней, а
дома на нем бездушнее, мертвей. Он уходил во тьму, точно ущелье в гору. Вдали и низко, там, где должна быть земля, холодная плоть застывшей тьмы была разорвана маленькими и тусклыми пятнами огней. Напоминая раны, кровь, эти огни не освещали ничего, бесконечно углубляя проспект, и было в них что-то подстерегающее.
Было необыкновенно скучно и напряженно тихо в
доме, но Климу казалось, что сейчас что-то упадет со
страшным грохотом.
«
Страшный человек», — думал Самгин, снова стоя у окна и прислушиваясь. В стекла точно невидимой подушкой били. Он совершенно твердо знал, что в этот час тысячи людей стоят так же, как он, у окошек и слушают, ждут конца. Иначе не может быть. Стоят и ждут. В
доме долгое время было непривычно тихо.
Дом как будто пошатывался от мягких толчков воздуха, а на крыше точно снег шуршал, как шуршит он весною, подтаяв и скатываясь по железу.
Потом мать, приласкав его еще, отпускала гулять в сад, по двору, на луг, с строгим подтверждением няньке не оставлять ребенка одного, не допускать к лошадям, к собакам, к козлу, не уходить далеко от
дома, а главное, не пускать его в овраг, как самое
страшное место в околотке, пользовавшееся дурною репутацией.
Пока моряки переживали свою «
страшную» минуту, не за себя, а за фрегат, конечно, — я и другие, неприкосновенные к делу, пили чай, ужинали и, как у себя
дома, легли спать. Это в первый раз после тревог, холода, качки!
Весь
дом был в
страшном переполохе; все лица были бледны и испуганы. Зося тихонько рыдала у изголовья умирающего отца. Хина была какими-то судьбами тут же, и не успел Ляховский испустить последнего вздоха, как она уже обшарила все уголки в кабинете и перерыла все бумаги на письменном столе.
Железный ящик, прикрепленный к двери с внутренней стороны, в глазах Луки имеет какое-то особенное, таинственное значение: из этого небольшого ящика налетают на бахаревский
дом страшные минуты затишья, и Лука с суеверным страхом подходит к нему каждое утро.
Было им совершено великое и
страшное преступление, четырнадцать лет пред тем, над одною богатою госпожой, молодою и прекрасною собой, вдовой помещицей, имевшею в городе нашем для приезда собственный
дом.
Но в своей горячей речи уважаемый мой противник (и противник еще прежде, чем я произнес мое первое слово), мой противник несколько раз воскликнул: „Нет, я никому не дам защищать подсудимого, я не уступлю его защиту защитнику, приехавшему из Петербурга, — я обвинитель, я и защитник!“ Вот что он несколько раз воскликнул и, однако же, забыл упомянуть, что если
страшный подсудимый целые двадцать три года столь благодарен был всего только за один фунт орехов, полученных от единственного человека, приласкавшего его ребенком в родительском
доме, то, обратно, не мог же ведь такой человек и не помнить, все эти двадцать три года, как он бегал босой у отца „на заднем дворе, без сапожек, и в панталончиках на одной пуговке“, по выражению человеколюбивого доктора Герценштубе.
Кажется, идиот на этом тезисе, которому обучили его, и сошел с ума окончательно, хотя, конечно, повлияли на умственное расстройство его и падучая болезнь, и вся эта
страшная, разразившаяся в их
доме катастрофа.
«Господа присяжные заседатели, вы помните ту
страшную ночь, о которой так много еще сегодня говорили, когда сын, через забор, проник в
дом отца и стал наконец лицом к лицу с своим, родившим его, врагом и обидчиком.
Поздно вечером солдаты опять рассказывали друг другу
страшные истории: говорили про мертвецов, кладбища, пустые
дома и привидения. Вдруг что-то сильно бухнуло на реке, точно выстрел из пушки.
Через улицу от господского
дома до конторы, в косвенном направлении, лежали доски: предосторожность весьма полезная, потому что кругом, благодаря нашей черноземной почве и продолжительному дождю, грязь была
страшная.
Потом одну ночь Верочку беспрестанно будили
страшные вскрикиванья гостьи, и ходьба и суетня в
доме.
Из всех
домов собрали дворников смотреть
страшное наказание «зажигателей».
И вот этот-то
страшный человек должен был приехать к нам. С утра во всем
доме было необыкновенное волнение: я никогда прежде не видал этого мифического «брата-врага», хотя и родился у него в
доме, где жил мой отец после приезда из чужих краев; мне очень хотелось его посмотреть и в то же время я боялся — не знаю чего, но очень боялся.
Дома она тотчас велела приготовить разные спирты и капустные листы (она их привязывала к голове) для того, чтобы иметь под рукой все, что надобно, когда придет
страшная весть.
Я жил с Витбергом в одном
доме два года и после остался до самого отъезда постоянно в сношениях с ним. Он не спас насущного куска хлеба; семья его жила в самой
страшной бедности.
Страшная скука царила в
доме, особенно в бесконечные зимние вечера — две лампы освещали целую анфиладу комнат; сгорбившись и заложив руки на спину, в суконных или поярковых сапогах (вроде валенок), в бархатной шапочке и в тулупе из белых мерлушек ходил старик взад и вперед, не говоря ни слова, в сопровождении двух-трех коричневых собак.
Мы все скорей со двора долой, пожар-то все
страшнее и
страшнее, измученные, не евши, взошли мы в какой-то уцелевший
дом и бросились отдохнуть; не прошло часу, наши люди с улицы кричат: «Выходите, выходите, огонь, огонь!» — тут я взяла кусок равендюка с бильярда и завернула вас от ночного ветра; добрались мы так до Тверской площади, тут французы тушили, потому что их набольшой жил в губернаторском
доме; сели мы так просто на улице, караульные везде ходят, другие, верховые, ездят.
Двое крестьян втащили
страшной величины бутыль, больше тех классических бутылей, которые преют целые зимы в старинных наших
домах, в углу на лежанке, наполненные наливками и настойками.
Но положение поистине делалось
страшным, когда у матери начинался пьяный запой.
Дом наполнялся бессмысленным гвалтом, проникавшим во все углы; обезумевшая мать врывалась в комнату больной дочери и бросала в упор один и тот же
страшный вопрос...
В одну из ночей, в самый пароксизм запоя,
страшный, удручающий гвалт, наполнявший
дом, вдруг сменился гробовою тишиной. Внезапно наступившее молчание пробудило дремавшую около ее постели прислугу; но было уже поздно: «веселая барышня» в луже крови лежала с перерезанным горлом.
— Я помню будто сквозь сон, — сказала Ганна, не спуская глаз с него, — давно, давно, когда я еще была маленькою и жила у матери, что-то
страшное рассказывали про
дом этот.
Между тем Крейцберг поселился в
доме Гурьева, в комнате при зверинце, вместе с ручной пантерой. В первую же ночь пантера забеспокоилась. Проснулся укротитель и услышал
страшный вой зверей, обычно мирно спавших по ночам.
Самым
страшным был выходящий с Грачевки на Цветной бульвар Малый Колосов переулок, сплошь занятый полтинными, последнего разбора публичными
домами. Подъезды этих заведений, выходящие на улицу, освещались обязательным красным фонарем, а в глухих дворах ютились самые грязные тайные притоны проституции, где никаких фонарей не полагалось и где окна завешивались изнутри.
Дешерт был помещик и нам приходился как-то отдаленно сродни. В нашей семье о нем ходили целые легенды, окружавшие это имя грозой и мраком. Говорили о
страшных истязаниях, которым он подвергал крестьян. Детей у него было много, и они разделялись на любимых и нелюбимых. Последние жили в людской, и, если попадались ему на глаза, он швырял их как собачонок. Жена его, существо бесповоротно забитое, могла только плакать тайком. Одна дочь, красивая девушка с печальными глазами, сбежала из
дому. Сын застрелился…
Учитель Прелин оказался не
страшным. Молодой красивый блондин с синими глазами спросил у меня, что я знаю, и, получив ответ, что я не знаю еще ничего, пригласил придти к нему на
дом, Я сел на место, ободренный и покоренный его ласковым и серьезным взглядом.
С этих пор патриотическое возбуждение и демонстрации разлились широким потоком. В городе с барабанным боем было объявлено военное положение. В один день наш переулок был занят отрядом солдат. Ходили из
дома в
дом и отбирали оружие. Не обошли и нашу квартиру: у отца над кроватью, на ковре, висел старый турецкий пистолет и кривая сабля. Их тоже отобрали… Это был первый обыск, при котором я присутствовал. Процедура показалась мне тяжелой и
страшной.
Несколько дней, которые у нас провел этот оригинальный больной, вспоминаются мне каким-то кошмаром. Никто в
доме ни на минуту не мог забыть о том, что в отцовском кабинете лежит Дешерт, огромный,
страшный и «умирающий». При его грубых окриках мать вздрагивала и бежала сломя голову. Порой, когда крики и стоны смолкали, становилось еще
страшнее: из-за запертой двери доносился богатырский храп. Все ходили на цыпочках, мать высылала нас во двор…
Страшная тоска охватывала Галактиона, и он начинал чувствовать себя чужим человеком в собственном
доме.
Целых три дня продолжались эти галлюцинации, и доктор освобождался от них, только уходя из
дому. Но роковая мысль и тут не оставляла его. Сидя в редакции «Запольского курьера», доктор чувствовал, что он стоит сейчас за дверью и что маленькие частицы его постепенно насыщают воздух. Конечно, другие этого не замечали, потому что были лишены внутреннего зрения и потому что не были Бубновыми. Холодный ужас охватывал доктора, он весь трясся, бледнел и делался
страшным.
В дверях стоял Харитон Артемьич. Он прибежал из
дому в одном халате. Седые волосы были всклокочены, и старик имел
страшный вид. Он подошел к кровати и молча начал крестить «отходившую». Хрипы делались меньше, клокотанье остановилось. В дверях показались перепуганные детские лица. Аграфена продолжала причитать, обхватив холодевшие ноги покойницы.
Еще одно непредвиденное, но самое
страшное истязание для тщеславного человека, — мука краски за своих родных, у себя же в
доме, выпала ему на долю.
Все эти пустяки теперь проходили в голове Карачунского,
страшным образом связываясь с тем, что осталось там,
дома.
Мирно дремавший господский
дом пришел в
страшное движение, точно неожиданно налетела буря.
В то же утро в Ключевской завод летел нарочный к Мухину с маленькою запиской от «самого», в которой выражалось любезное желание познакомиться лично с уважаемым Петром Елисеичем, и чем скорее, тем лучше. Мухин не заставил себя ждать и тотчас же отправился в Мурмос. Это обращение Голиковского польстило ему, как выражение известного внимания. Он остановился в
доме Груздева, где царил
страшный беспорядок: хозяйничала одна Наташка, а Самойло Евтихыч «объезжал кабаки».
Хотя я много читал и еще больше слыхал, что люди то и дело умирают, знал, что все умрут, знал, что в сражениях солдаты погибают тысячами, очень живо помнил смерть дедушки, случившуюся возле меня, в другой комнате того же
дома; но смерть мельника Болтуненка, который перед моими глазами шел, пел, говорил и вдруг пропал навсегда, — произвела на меня особенное, гораздо сильнейшее впечатление, и утонуть в канавке показалось мне гораздо
страшнее, чем погибнуть при каком-нибудь кораблекрушении на беспредельных морях, на бездонной глубине (о кораблекрушениях я много читал).
Вдруг
страшный громовой удар потряс весь
дом и оглушил нас; я бросился на свою кроватку и очень сильно ушиб себе ногу.
Как скоро весть об этом событии дошла до нас, опять на несколько времени опустел наш
дом: все сбегали посмотреть утопленника и все воротились с такими
страшными и подробными рассказами, что я не спал почти всю ночь, воображая себе старого мельника, дрожа и обливаясь холодным потом.
Ночь была совершенно темная, а дорога
страшная — гололедица. По выезде из города сейчас же надобно было ехать проселком. Телега на каждом шагу готова была свернуться набок. Вихров почти желал, чтобы она кувырнулась и сломала бы руку или ногу стряпчему, который начал становиться невыносим ему своим усердием к службе. В селении, отстоящем от города верстах в пяти, они, наконец, остановились. Солдаты неторопливо разместились у выходов хорошо знакомого им
дома Ивана Кононова.
Он сидел у себя
дома и ждал меня, и был такой
страшный, худой, и сказал, что он два дня ничего не ел и Азорка тоже, и очень на меня сердился и упрекал меня.