Неточные совпадения
После помазания больному
стало вдруг гораздо лучше. Он не кашлял ни разу в продолжение часа, улыбался, целовал руку Кити, со слезами благодаря ее, и говорил, что ему хорошо, нигде не больно и что он чувствует аппетит и силу. Он даже сам
поднялся, когда ему принесли суп, и попросил еще котлету. Как ни безнадежен он был, как ни очевидно было при взгляде на него, что он не может выздороветь, Левин и Кити находились этот час в одном и том же счастливом и робком, как бы не ошибиться, возбуждении.
Он прочел руководящую
статью, в которой объяснялось, что в наше время совершенно напрасно
поднимается вопль о том, будто бы радикализм угрожает поглотить все консервативные элементы и будто бы правительство обязано принять меры для подавления революционной гидры, что, напротив, «по нашему мнению, опасность лежит не в мнимой революционной гидре, а в упорстве традиционности, тормозящей прогресс», и т. д.
Но в это время пускали ездоков, и все разговоры прекратились. Алексей Александрович тоже замолк, и все
поднялись и обратились к реке. Алексей Александрович не интересовался скачками и потому не глядел на скакавших, а рассеянно
стал обводить зрителей усталыми глазами. Взгляд его остановился на Анне.
— Друг мой! — повторила графиня Лидия Ивановна, не спуская с него глаз, и вдруг брови ее
поднялись внутренними сторонами, образуя треугольник на лбу; некрасивое желтое лицо ее
стало еще некрасивее; но Алексей Александрович почувствовал, что она жалеет его и готова плакать. И на него нашло умиление: он схватил ее пухлую руку и
стал целовать ее.
Он вышел из луга и пошел по большой дороге к деревне.
Поднимался ветерок, и
стало серо, мрачно. Наступила пасмурная минута, предшествующая обыкновенно рассвету, полной победе света над тьмой.
Она зашла в глубь маленькой гостиной и опустилась на кресло. Воздушная юбка платья
поднялась облаком вокруг ее тонкого
стана; одна обнаженная, худая, нежная девичья рука, бессильно опущенная, утонула в складках розового тюника; в другой она держала веер и быстрыми, короткими движениями обмахивала свое разгоряченное лицо. Но, вопреки этому виду бабочки, только что уцепившейся за травку и готовой, вот-вот вспорхнув, развернуть радужные крылья, страшное отчаяние щемило ей сердце.
После короткого совещания — вдоль ли, поперек ли ходить — Прохор Ермилин, тоже известный косец, огромный, черноватый мужик, пошел передом. Он прошел ряд вперед, повернулся назад и отвалил, и все
стали выравниваться за ним, ходя под гору по лощине и на гору под самую опушку леса. Солнце зашло за лес. Роса уже пала, и косцы только на горке были на солнце, а в низу, по которому
поднимался пар, и на той стороне шли в свежей, росистой тени. Работа кипела.
Мы тронулись в путь; с трудом пять худых кляч тащили наши повозки по извилистой дороге на Гуд-гору; мы шли пешком сзади, подкладывая камни под колеса, когда лошади выбивались из сил; казалось, дорога вела на небо, потому что, сколько глаз мог разглядеть, она все
поднималась и наконец пропадала в облаке, которое еще с вечера отдыхало на вершине Гуд-горы, как коршун, ожидающий добычу; снег хрустел под ногами нашими; воздух
становился так редок, что было больно дышать; кровь поминутно приливала в голову, но со всем тем какое-то отрадное чувство распространилось по всем моим жилам, и мне было как-то весело, что я так высоко над миром: чувство детское, не спорю, но, удаляясь от условий общества и приближаясь к природе, мы невольно
становимся детьми; все приобретенное отпадает от души, и она делается вновь такою, какой была некогда и, верно, будет когда-нибудь опять.
— Нет, не брежу… — Раскольников встал с дивана. Подымаясь к Разумихину, он не подумал о том, что с ним,
стало быть, лицом к лицу сойтись должен. Теперь же, в одно мгновение, догадался он, уже на опыте, что всего менее расположен, в эту минуту, сходиться лицом к лицу с кем бы то ни было в целом свете. Вся желчь
поднялась в нем. Он чуть не захлебнулся от злобы на себя самого, только что переступил порог Разумихина.
Крик закончился взвизгом; последние звуки послышались уже на дворе; все затихло. Но в то же самое мгновение несколько человек, громко и часто говоривших,
стали шумно
подниматься на лестницу. Их было трое или четверо. Он расслышал звонкий голос молодого. «Они!»
Раскольников молча взял немецкие листки
статьи, взял три рубля и, не сказав ни слова, вышел. Разумихин с удивлением поглядел ему вслед. Но, дойдя уже до первой линии, Раскольников вдруг воротился,
поднялся опять к Разумихину и, положив на стол и немецкие листы и три рубля, опять-таки ни слова не говоря, пошел вон.
Переведя дух и прижав рукой стукавшее сердце, тут же нащупав и оправив еще раз топор, он
стал осторожно и тихо
подниматься на лестницу, поминутно прислушиваясь. Но и лестница на ту пору стояла совсем пустая; все двери были заперты; никого-то не встретилось. Во втором этаже одна пустая квартира была, правда, растворена настежь, и в ней работали маляры, но те и не поглядели. Он постоял, подумал и пошел дальше. «Конечно, было бы лучше, если б их здесь совсем не было, но… над ними еще два этажа».
Мнение мое было принято чиновниками с явною неблагосклонностию. Они видели в нем опрометчивость и дерзость молодого человека.
Поднялся ропот, и я услышал явственно слово «молокосос», произнесенное кем-то вполголоса. Генерал обратился ко мне и сказал с улыбкою: «Господин прапорщик! Первые голоса на военных советах подаются обыкновенно в пользу движений наступательных; это законный порядок. Теперь
станем продолжать собирание голосов. Г-н коллежский советник! скажите нам ваше мнение!»
Приятели наконец
поднялись и
стали прощаться.
Солнечные лучи с своей стороны забирались в рощу и, пробиваясь сквозь чащу, обливали стволы осин таким теплым светом, что они
становились похожи на стволы сосен, а листва их почти синела и над нею
поднималось бледно-голубое небо, чуть обрумяненное зарей.
И он положил голову на прежнее место. Старик
поднялся, сел на кресло и, взявшись за подбородок,
стал кусать себе пальцы…
На площади
становилось все тише, напряженней. Все головы
поднялись вверх, глаза ожидающе смотрели в полукруглое ухо колокольни, откуда были наклонно высунуты три толстые балки с блоками в них и, проходя через блоки, спускались к земле веревки, привязанные к ушам колокола.
Орехова солидно поздоровалась с нею, сочувственно глядя на Самгина, потрясла его руку и
стала помогать Юрину
подняться из кресла. Он принял ее помощь молча и, высокий, сутулый, пошел к фисгармонии, костюм на нем был из толстого сукна, но и костюм не скрывал остроты его костлявых плеч, локтей, колен. Плотникова поспешно рассказывала Ореховой...
В то же время, наблюдая жизнь города, он убеждался, что процесс «успокоения», как туман,
поднимается снизу, от земли, и что туман этот
становится все гуще, плотнее.
Самгин усмехнулся, он готов был даже засмеяться вслух, но не потому, что
стало весело, а Митрофанов осторожно
поднялся со стула и сказал, не протягивая руки...
Самгин
стал слушать сбивчивую, неясную речь Макарова менее внимательно. Город
становился ярче, пышнее; колокольня Ивана Великого
поднималась в небо, как палец, украшенный розоватым ногтем. В воздухе плавал мягкий гул, разноголосо пели колокола церквей, благовестя к вечерней службе. Клим вынул часы, посмотрел на них.
Все смолкло. Одни кузнечики взапуски трещали сильнее. Из земли
поднялись белые пары и разостлались по лугу и по реке. Река тоже присмирела; немного погодя и в ней вдруг кто-то плеснул еще в последний раз, и она
стала неподвижна.
Райский обогнул весь город и из глубины оврага
поднялся опять на гору, в противоположном конце от своей усадьбы. С вершины холма он
стал спускаться в предместье. Весь город лежал перед ним как на ладони.
Райский также привязался к ним обеим,
стал их другом. Вера и бабушка высоко
поднялись в его глазах, как святые, и он жадно ловил каждое слово, взгляд, не зная, перед кем умиляться, плакать.
Повлияло на мой отъезд из Москвы и еще одно могущественное обстоятельство, один соблазн, от которого уже и тогда, еще за три месяца пред выездом (
стало быть, когда и помину не было о Петербурге), у меня уже
поднималось и билось сердце!
Мне сто раз, среди этого тумана, задавалась странная, но навязчивая греза: «А что, как разлетится этот туман и уйдет кверху, не уйдет ли с ним вместе и весь этот гнилой, склизлый город,
подымется с туманом и исчезнет как дым, и останется прежнее финское болото, а посреди его, пожалуй, для красы, бронзовый всадник на жарко дышащем, загнанном коне?» Одним словом, не могу выразить моих впечатлений, потому что все это фантазия, наконец, поэзия, а
стало быть, вздор; тем не менее мне часто задавался и задается один уж совершенно бессмысленный вопрос: «Вот они все кидаются и мечутся, а почем знать, может быть, все это чей-нибудь сон, и ни одного-то человека здесь нет настоящего, истинного, ни одного поступка действительного?
Хотя горы были еще невысоки, но чем более мы
поднимались на них, тем заметно
становилось свежее. Легко и отрадно было дышать этим тонким, прохладным воздухом. Там и солнце ярко сияло, но не пекло. Наконец мы остановились на одной площадке. «Здесь высота над морем около 2000 футов», — сказал Бен и пригласил выйти из экипажей.
Между тем я не заметил, что мы уж давно
поднимались, что
стало холоднее и что нам осталось только
подняться на самую «выпуклость», которая висела над нашими головами. Я все еще не верил в возможность въехать и войти, а между тем наш караван уже тронулся при криках якутов. Камни заговорили под ногами. Вереницей, зигзагами, потянулся караван по тропинке. Две вьючные лошади перевернулись через голову, одна с моими чемоданами. Ее бросили на горе и пошли дальше.
Все жили только для себя, для своего удовольствия, и все слова о Боге и добре были обман. Если же когда
поднимались вопросы о том, зачем на свете всё устроено так дурно, что все делают друг другу зло и все страдают, надо было не думать об этом.
Станет скучно — покурила или выпила или, что лучше всего, полюбилась с мужчиной, и пройдет.
Так он очищался и
поднимался несколько раз; так это было с ним в первый раз, когда он приехал на лето к тетушкам. Это было самое живое, восторженное пробуждение. И последствия его продолжались довольно долго. Потом такое же пробуждение было, когда он бросил статскую службу и, желая жертвовать жизнью, поступил во время войны в военную службу. Но тут засорение произошло очень скоро. Потом было пробуждение, когда он вышел в отставку и, уехав за границу,
стал заниматься живописью.
Наконец председатель кончил свою речь и, грациозным движением головы подняв вопросный лист, передал его подошедшему к нему старшине. Присяжные встали, радуясь тому, что можно уйти, и, не зная, что делать с своими руками, точно стыдясь чего-то, один за другим пошли в совещательную комнату. Только что затворилась за ними дверь, жандарм подошел к этой двери и, выхватив саблю из ножен и положив ее на плечо,
стал у двери. Судьи
поднялись и ушли. Подсудимых тоже вывели.
Солдаты брякнули ружьями, арестанты, сняв шапки, некоторые левыми руками,
стали креститься, провожавшие что-то прокричали, что-то прокричали в ответ арестанты, среди женщин
поднялся вой, и партия, окруженная солдатами в белых кителях, тронулась, подымая пыль связанными цепями ногами.
Все
поднялись за ним и с облегченным и приятным чувством совершенного хорошего дела
стали выходить или передвигаться по зале.
И чем больше он думал, тем больше и больше
поднималось вопросов и тем они
становились неразрешимее.
Но когда прошло известное время, и он ничего не устроил, ничего не показал, и когда, по закону борьбы за существование, точно такие же, как и он, научившиеся писать и понимать бумаги, представительные и беспринципные чиновники вытеснили его, и он должен был выйти в отставку, то всем
стало ясно, что он был не только не особенно умный и не глубокомысленный человек, но очень ограниченный и мало образованный, хотя и очень самоуверенный человек, который едва-едва
поднимался в своих взглядах до уровня передовых
статей самых пошлых консервативных газет.
Антонида Ивановна
поднялась, «Моисей» взял ее за талию и
стал в позицию. Она через его плечо оглянулась на Привалова и улыбнулась своей загадочной улыбкой. Волна танцующих унесла и эту пару.
Ей как-то все
стало не нравиться в Привалове: сапоги у него скрипели; когда он ел, у него так некрасиво
поднимались скулы; он не умел поддержать разговора за столом и т. д.
С этой целью он
поднялся с своего диванчика и
стал бродить из комнаты в комнату.
Дни
становились короче, а по ночам
поднимался сильный ветер, который долго-долго гудел в саду, перебирая засохшие листья и со свистом врываясь в каждую щель.
Она
стала прощаться, и он — оставаться тут ему было уже незачем —
поднялся, говоря, что ему пора домой: ждут больные.
Но всем тотчас же
стало понятно, что оратор может вдруг
подняться до истинно патетического — и «ударить по сердцам с неведомою силой».
Дмитрий Федорович почти с какою-то яростью
поднялся с места, он вдруг
стал как пьяный. Глаза его вдруг налились кровью.
Мы уселись у костра и
стали разговаривать. Наступила ночь. Туман, лежавший доселе на поверхности воды,
поднялся кверху и превратился в тучи. Раза два принимался накрапывать дождь. Вокруг нашего костра было темно — ничего не видно. Слышно было, как ветер трепал кусты и деревья, как неистовствовало море и лаяли в селении собаки.
Наконец хромой таза вернулся, и мы
стали готовиться к переправе. Это было не так просто и легко, как казалось с берега. Течение в реке было весьма быстрое, перевозчик-таза каждый раз
поднимался вверх по воде метров на 300 и затем уже пускался к противоположному берегу, упираясь изо всех сил шестом в дно реки, и все же течением его сносило к самому устью.
Собирая дрова, я увидел совсем в стороне, далеко от костра, спавшего солона. Ни одеяла, ни теплой одежды у него не было. Он лежал на ельнике, покрывшись только одним своим матерчатым кафтаном. Опасаясь, как бы он не простудился, я
стал трясти его за плечо, но солон спал так крепко, что я насилу его добудился. Да Парл
поднялся, почесал голову, зевнул, затем лег опять на прежнее место и громко захрапел.
На другой день вечером, сидя у костра, я читал стрелкам «Сказку о рыбаке и рыбке». Дерсу в это время что-то тесал топором. Он перестал работать, тихонько положил топор на землю и, не изменяя позы, не поворачивая головы,
стал слушать. Когда я кончил сказку, Дерсу
поднялся и сказал...
Поднявшись на первую попавшуюся сопку, я сел на валежник и
стал осматриваться.
Слова старика сразу согнали с людей апатию. Все оживились,
поднялись на ноги. Дождь утратил постоянство и шел порывами, переходя то в ливень, то в изморось. Это вносило уже некоторое разнообразие и давало надежду на перемену погоды. В сумерки он начал заметно стихать и вечером прекратился совсем. Мало-помалу небо
стало очищаться, кое-где проглянули звезды…
Я не
стал мешать им и
поднялся на горку.
В 7 часов вечера вдруг туман быстро начал
подниматься кверху. Одновременно с этим
стал накрапывать дождь, который через 15 минут перестал, а вместе с ним рассеялся и туман. На небе выглянули звезды.