Неточные совпадения
Я
стал читать, и во мне пробудилась охота к
литературе.
— Лозунг командующих классов — назад, ко всяческим примитивам в
литературе, в искусстве, всюду. Помните приглашение «назад к Фихте»? Но — это вопль испуганного схоласта, механически воспринимающего всякие идеи и страхи, а конечно, позовут и дальше — к церкви, к чудесам, к черту, все равно — куда, только бы дальше от разума истории, потому что он
становится все более враждебен людям, эксплуатирующим чужой труд.
«Каждый пытается навязать тебе что-нибудь свое, чтоб ты
стал похож на него и тем понятнее ему. А я — никому, ничего не навязываю», — думал он с гордостью, но очень внимательно вслушивался в суждения Спивак о
литературе, и ему нравилось, как она говорит о новой русской поэзии.
— Да, это — закон: когда жизнь
становится особенно трагической —
литература отходит к идеализму, являются романтики, как было в конце восемнадцатого века…
С Райским говорила о
литературе; он заметил из ее разговоров, что она должна была много читать,
стал завлекать ее дальше в разговор, они читали некоторые книги вместе, но непостоянно.
Сартр в своих
статьях о
литературе иногда говорит то, что в России в 60-е годы говорили русские критики Чернышевский, Добролюбов, Писарев, но выражает это в более утонченной форме.
— Хочет он обо мне, об моем деле
статью написать, и тем в
литературе свою роль начать, с тем и ходит, сам объяснял.
Когда мы возвратились из ссылки, уже другая деятельность закипала в
литературе, в университете, в самом обществе. Это было время Гоголя и Лермонтова,
статей Белинского, чтений Грановского и молодых профессоров.
К концу тяжелой эпохи, из которой Россия выходит теперь, когда все было прибито к земле, одна официальная низость громко говорила,
литература была приостановлена и вместо науки преподавали теорию рабства, ценсура качала головой, читая притчи Христа, и вымарывала басни Крылова, — в то время, встречая Грановского на кафедре,
становилось легче на душе. «Не все еще погибло, если он продолжает свою речь», — думал каждый и свободнее дышал.
С самого начала нашего знакомства Химик увидел, что я серьезно занимаюсь, и
стал уговаривать, чтоб я бросил «пустые» занятия
литературой и «опасные без всякой пользы» — политикой, а принялся бы за естественные науки.
Он приводил в восхищение «областников» и «украинофилов» и мог внезапно разразиться яркой и эффектной
статьей, в которой доказывал, что «централизация» — закон жизни, а областная
литература обречена на умирание.
С этого дня художественная
литература перестала быть в моих глазах только развлечением, а
стала увлекательным и серьезным делом.
В это время я
стал бредить
литературой и порой, собрав двух — трех охочих слушателей, иногда даже довольствуясь одним, готов был целыми часами громко читать Некрасова, Никитина, Тургенева, комедии Островского…
Я нашел тогда свою родину, и этой родиной
стала прежде всего русская
литература {Эта часть истории моего современника вызвала оживленные возражения в некоторых органах украинской печати.
Это было первое общее суждение о поэзии, которое я слышал, а Гроза (маленький, круглый человек, с крупными чертами ординарного лица) был первым виденным мною «живым поэтом»… Теперь о нем совершенно забыли, но его произведения были для того времени настоящей
литературой, и я с захватывающим интересом следил за чтением. Читал он с большим одушевлением, и порой мне казалось, что этот кругленький человек преображается,
становится другим — большим, красивым и интересным…
Официальное католичество и официальный протестантизм создали огромную богословскую
литературу, богословие
стало делом профессиональным, им занимались специалисты, люди духовные, профессора богословских факультетов и институтов.
Славянофилы не поняли неизбежности реформы Петра для самой миссии России в мире, не хотели признать, что лишь в петровскую эпоху
стали возможны в России мысль и слово, и мысль самих славянофилов,
стала возможна и великая русская
литература.
Я говорю о Гюйсмансе, так мало еще оцененном, так мало популярном даже в то время, когда «декадентская»
литература стала слишком популярной.
В продолжении
статьи брошено еще несколько презрительных отзывов о критике, сказано, что «солон ей этот быт (изображаемый Островским), солон его язык, солоны его типы, — солоны по ее собственному состоянию», — и затем критик, ничего не объясняя и не доказывая, преспокойно переходит к Летописям, Домострою и Посошкову, чтобы представить «обозрение отношений нашей
литературы к народности».
Два года спустя тот же критик предположил целый ряд
статей «О комедиях Островского и о их значении в
литературе и на «сцене» («Москв.», 1855 г., № 3), но остановился на первой
статье, да и в той выказал более претензий и широких замашек, нежели настоящего дела.
Это была дама, лет сорока пяти (
стало быть, весьма молодая жена для такого старого старичка, как ее муж), бывшая красавица, любившая и теперь, по мании, свойственной многим сорокапятилетним дамам, одеваться слишком уже пышно; ума была небольшого, а знания
литературы весьма сомнительного.
Литература об этом обширна; краткий очерк о взаимоотношениях Пушкина и Воронцовой — в
статье Е. Б. Черновой «К истории переписки Пушкина и Е. К. Воронцовой» (сб. «Пушкин — Временник», II, 1936).
Вязмитинов скоро это заметил и
стал снабжать ее лучшими беллетристическими произведениями старой и новой
литературы.
— Два качества в вас приветствую, — начал Салов, раскланиваясь перед ним, — мецената [Меценат (род. между 74 и 64, ум. 8 до н. э.) — римский государственный деятель, покровительствовавший поэтам. Имя Мецената
стало нарицательным названием покровителя искусств и
литературы.] (и он указал при этом на обеденный стол) и самого автора!
— Прежде, когда вот он только что вступал еще в
литературу, — продолжала Мари, указывая глазами на Вихрова, — когда заниматься ею было не только что не очень выгодно, но даже не совсем безопасно, — тогда действительно являлись в
литературе люди, которые имели истинное к ней призвание и которым было что сказать; но теперь, когда это дело начинает
становиться почти спекуляцией, за него, конечно, взялось много господ неблаговидного свойства.
Я замечаю, что Наташа в последнее время
стала страшно ревнива к моим литературным успехам, к моей славе. Она перечитывает все, что я в последний год напечатал, поминутно расспрашивает о дальнейших планах моих, интересуется каждой критикой, на меня написанной, сердится на иные и непременно хочет, чтоб я высоко поставил себя в
литературе. Желания ее выражаются до того сильно и настойчиво, что я даже удивляюсь теперешнему ее направлению.
Стало наверно известным, что смотр будет производить командир корпуса, взыскательный боевой генерал, известный в мировой военной
литературе своими записками о войне карлистов и о франко-прусской кампании 1870 года, в которых он участвовал в качестве волонтера.
Ненавистник сам
становится в ряды писателей и мало-помалу овладевает
литературой всецело.
— Поезжайте, поезжайте, — подхватил князь, — как можно упускать такой случай! Одолжить ее каким-нибудь вздором — и какая перспектива откроется! Помилуйте!..
Литературой, конечно, вы теперь не
станете заниматься: значит, надо служить; а в Петербурге без этого заднего обхода ничего не сделаешь: это лучшая пружина, за которую взявшись можно еще достигнуть чего-нибудь порядочного.
—
Стало быть, вы только не торопитесь печатать, — подхватил князь, — и это прекрасно: чем строже к самому себе, тем лучше. В
литературе, как и в жизни, нужно помнить одно правило, что человек будет тысячу раз раскаиваться в том, что говорил много, но никогда, что мало. Прекрасно, прекрасно! — повторял он и потом, помолчав, продолжал: — Но уж теперь, когда вы выступили так блистательно на это поприще, у вас, вероятно, много и написано и предположено.
Он знал, что как ни глубоко и ни сильно оскорбил его Зыков, но это был единственный человек в Петербурге, который принял бы в нем человеческое участие и, по своему влиянию, приспособил бы его к
литературе, если уж в ней остался последний ресурс для жизни; но теперь никого и ничего не
стало…
Разбитая надежда на
литературу и неудавшаяся попытка начать службу, — этих двух ударов, которыми оприветствовал Калиновича Петербург, было слишком достаточно, чтобы, соединившись с климатом, свалить его с ног: он заболел нервной горячкой, и первое время болезни, когда был почти в беспамятстве, ему было еще как-то легче, но с возвращением сознания душевное его состояние
стало доходить по временам до пределов невыносимой тоски.
Он хвалил направление нынешних писателей, направление умное, практическое, в котором, благодаря бога, не
стало капли приторной чувствительности двадцатых годов; радовался вечному истреблению од, ходульных драм, которые своей высокопарной ложью в каждом здравомыслящем человеке могли только развивать желчь; радовался, наконец, совершенному изгнанию стихов к ней, к луне, к звездам; похвалил внешнюю блестящую сторону французской
литературы и отозвался с уважением об английской — словом, явился в полном смысле литературным дилетантом и, как можно подозревать, весь рассказ о Сольфини изобрел, желая тем показать молодому литератору свою симпатию к художникам и любовь к искусствам, а вместе с тем намекнуть и на свое знакомство с Пушкиным, великим поэтом и человеком хорошего круга, — Пушкиным, которому, как известно, в дружбу напрашивались после его смерти не только люди совершенно ему незнакомые, но даже печатные враги его, в силу той невинной слабости, что всякому маленькому смертному приятно
стать поближе к великому человеку и хоть одним лучом его славы осветить себя.
В последнее время в нашей
литературе после тщетного искания «новых людей» начали выводить юношей, решившихся во что бы то ни
стало быть свежими… свежими, как фленсбургские устрицы, привозимые в С.-Петербург…
К концу 1885 года дела А.В. Насонова пошатнулись, на издание не
стало хватать средств, пришлось передать журнал, который и приобрел некто Щербов, человек совершенно никому не известный и чуждый
литературе.
В.М. Лавров — страстный любитель
литературы и театра, он познакомился с М.И. Писаревым и сделался своим в кружке артистов. Там он встретился с С.А. Юрьевым и
стал издателем «Русской мысли».
— Экое веретено, экая скотина!.. Такой мерзавец, то ни приедет новый человек, он всегда ходит, всех смущает. Мстит все нам. Ну, да погоди он себе: он нынче, говорят,
стал ночами по заборам мелом всякие пасквили на губернатора и на меня сочинять; дай срок, пусть его только на этой обличительной
литературе изловят, уж я ему голову сорву.
Не говорю уже о том, что любовь в них постоянно является как следствие колдовства, приворота, производится питием"забыдущим"и называется даже присухой, зазнобой; не говорю также о том, что наша так называемая эпическая
литература одна, между всеми другими, европейскими и азиятскими, одна, заметьте, не представила — коли Ваньку — Таньку не считать никакой типической пары любящихся существ; что святорусский богатырь свое знакомство с суженой-ряженой всегда начинает с того, что бьет ее по белому телу"нежалухою", отчего"и женский пол пухол живет", — обо всем этом я говорить не
стану; но позволю себе обратить ваше внимание на изящный образ юноши, жень-премье, каким он рисовался воображению первобытного, нецивилизованного славянина.
Славянофилы охотно повесили бы меня за подобную ересь, если б они не были такими сердобольными существами; но я все-таки настаиваю на своем — и сколько бы меня ни потчевали госпожой Кохановской и"Роем на спокое", я этого triple extrait de mougik russe нюхать не
стану, ибо не принадлежу к высшему обществу, которому от времени до времени необходимо нужно уверить себя, что оно не совсем офранцузилось, и для которого, собственно, и сочиняется эта
литература en cuir de Russie.
Таким образом, служа полнейшими представителями высшей степени человеческого сознания в известную эпоху и с этой высоты обозревая жизнь людей и природы и рисуя ее перед нами, они возвышались над служебного ролью
литературы и
становились в ряд исторических деятелей, способствовавших человечеству в яснейшем сознании его живых сил и естественных наклонностей.
Ни одна из критик на «Грозу» не хотела или не умела представить надлежащей оценки этого характера; поэтому мы решаемся еще продлить нашу
статью, чтобы с некоторой обстоятельностью изложить, как мы понимаем характер Катерины и почему создание его считаем так важным для нашей
литературы.
Когда все это, и мировое и будничное, представляется уму во всех деталях и разветвлениях и когда, в то же самое время, в ушах звенят клики околоточной
литературы, провозглашающей упразднение девиза, благодаря которому мы имеем крупповские пушки, ружья-шасспо и филипповские калачи, — право,
становится жутко.
В пятидесятых годах он, наконец, сделался известен в литературных кружках и прослыл там человеком либеральнейшим, так что, при первом же более свободном дыхании
литературы, его пригласили к сотрудничеству в лучшие журналы, и он начал то тут, то там печатать свои критические и памфлетические
статьи.
Объяснение. Газета"Истинный Российский Пенкосниматель"выражается по этому поводу так:"В сих затруднительных обстоятельствах
литературе ничего не остается более, как обличать городовых. Но пусть она помнит, что и эта обязанность не легкая, и пусть
станет на высоту своей задачи. Это единственный случай, когда она не вправе идти ни на какие сделки и, напротив того, должна выказать ту твердость и непреклонность, которую ей не дано привести в действие по другим вопросам".
Повторяю: в
литературе, сколько-нибудь одаренной жизнью, они не могли бы существовать совсем, тогда как теперь они имеют возможность дать полный ход невнятному бормотанию, которым преисполнены сердца их. Наверное, никто их не прочитает, а следовательно, никто и не обеспокоит вопросом: что сей сон значит?
Стало быть, для них выгода очевидная.
Вечером мы были на рауте у председателя общества чающих движения воды, действительного статского советника Стрекозы. Присутствовали почти все старики, и потому в комнатах господствовал какой-то особенный, старческий запах. Подавали чай и читали
статью, в которой современная русская
литература сравнивалась с вавилонскою блудницей. В промежутках, между чаем и чтением, происходил обмен вздохов (то были именно не мысли, а вздохи).
Понятно,
стало быть, почему я, литератор неудавшийся, литератор с длинными, запутанными фразами, с мыслями, сделавшимися сбивчивыми и темными, вследствие усилий высказать их как можно яснее, робею и стушевываюсь перед краткословными и краткомысленными представителями новейшей русской
литературы.
В журнале"Вестник Пенкоснимания", в
статье"Вольный Союз Пенкоснимателей перед судом общественной совести", сказано:"В сих печальных обстоятельствах какой исход предстоял для русской
литературы?
— Некто Муффель, барон, камер-юнкер из Петербурга. Дарья Михайловна недавно с ним познакомились у князя Гарина и с большой похвалой о нем отзываются, как о любезном и образованном молодом человеке. Г-н барон занимаются также
литературой, или, лучше сказать… ах, какая прелестная бабочка! извольте обратить ваше внимание… лучше сказать, политической экономией. Он написал
статью о каком-то очень интересном вопросе — и желает подвергнуть ее на суд Дарье Михайловне.
— А вот почему. Я недавно переезжал через Оку на пароме с каким-то барином. Паром пристал к крутому месту: надо было втаскивать экипажи на руках. У барина была коляска претяжелая. Пока перевозчики надсаживались, втаскивая коляску на берег, барин так кряхтел, стоя на пароме, что даже жалко его
становилось… Вот, подумал я, новое применение системы разделения работ! Так и нынешняя
литература: другие везут, дело делают, а она кряхтит.